Прошли года. Доцентом и магистром
Я мчуся за границу в первый раз.
Берлин, Ганновер, Кельн – в движенье быстром
Мелькнули вдруг и скрылися из глаз.
Не света центр, Париж, не край испанский,
Не яркий блеск восточной пестроты,—
Моей мечтою был Музей Британский,
И он не обманул моей мечты.
Забуду ль вас, блаженные полгода?
Не призраки минутной красоты,
Не быт людей, не страсти, не природа —
Всей, всей душой одна владела ты.
Пусть там снуют людские мириады
Под грохот огнедышащих машин,
Пусть зиждутся бездушные громады,—
Святая тишина, я здесь один.
Ну, разумеется, cum grano salis:[17]
Я одинок был, но не мизантроп;
В уединении и люди попадались,
Из коих мне теперь назвать кого б?
Жаль, в свой размер вложить я не сумею
Их имена, не чуждые молвы…
Скажу: два-три британских чудодея
Да два иль три доцента из Москвы.
Всё ж больше я один в читальном зале;
И верьте иль не верьте,– видит бог,
Что тайные мне силы выбирали
Всё, что о ней читать я только мог.
Когда же прихоти греховные внушали
Мне книгу взять «из оперы другой»—
Такие тут истории бывали,
Что я в смущенье уходил домой.
И вот однажды – к осени то было —
Я ей сказал: «О божества расцвет!
Ты здесь, я чую,– что же не явила
Себя глазам моим ты с детских лет?»
И только я помыслил это слово, —
Вдруг золотой лазурью всё полно,
И предо мной она сияет снова —
Одно ее лицо – оно одно.
И то мгновенье долгим счастьем стало,
К земным делам опять душа слепа,
И если речь «серьезный» слух встречала,
Она была невнятна и глупа.
Я ей сказал: «Твое лицо явилось,
Но всю тебя хочу я увидать.
Чем для ребенка ты не поскупилась,
В том – юноше нельзя же отказать!»
«В Египте будь!»– внутри раздался голос.
В Париж!– и к югу пар меня несет.
С рассудком чувство даже не боролось:
Рассудок промолчал, как идиот.
На Льон, Турин, Пьяченцу и Анкону,
На Фермо, Бари, Бриндизи – и вот
По синему трепещущему лону
Уж мчит меня британский пароход.
Кредит и кров мне предложил в Каире
Отель «Аббат»,– его уж нет, увы!
Уютный, скромный, лучший в целом мире…
Там были русские, и даже из Москвы.
Всех тешил генерал – десятый номер —
Кавказскую он помнил старину…
Его назвать не грех – давно он помер,
И лихом я его не помяну.
То Ростислав Фаддеев был известный,
В отставке воин и владел пером.
Назвать кокотку иль собор поместный –
Ресурсов тьма была сокрыта в нем.
Мы дважды в день сходились за табльдотом;
Он весело и много говорил,
Не лез в карман за скользким анекдотом
И философствовал по мере сил.
Я ждал меж тем заветного свиданья,
Н вот однажды, в тихий час ночной,
Как ветерка прохладное дыханье:
«В пустыне я – иди туда за мной».
Идти пешком (из Лондона в Сахару
Не возят даром молодых людей,—
В моем кармане – хоть кататься шару,
И я живу в кредит уж много дней).
Бог весть куда, без денег, без припасов,
И я в один прекрасный день пошел,—
Как дядя Влас, что написал Некрасов.
(Ну, как-никак, а рифму я нашел).
Смеялась, верно, ты, как средь пустыни
В цилиндре высочайшем и в пальто,
За черта принятый, в здоровом бедуине
Я дрожь испуга вызвал и за то
Чуть не убит,– как шумно, по-арабски
Совет держали шейхи двух родов,
Что делать им со мной, как после рабски
Скрутили руки и без лишних слов
Подальше отвели, преблагородно
Мне руки развязали – и ушли.
Смеюсь с тобой: богам и людям сродно
Смеяться бедам, раз они прошли.
Тем временем немая ночь на землю
Спустилась прямо, без обиняков.
Кругом лишь тишину одну я внемлю
Да вижу мрак средь звездных огоньков.
Прилегши наземь, я глядел и слушал…
Довольно гнусно вдруг завыл шакал;
В своих мечтах меня он, верно, кушал,
А на него и палки я не взял.
Шакал-то что! Вот холодно ужасно…
Должно быть, нуль,– а жарко было днем.
Сверкают звезды беспощадно ясно;
И блеск, и холод—во вражде со сном.
И долго я лежал в дремоте жуткой,
И вот повеяло: «Усни, мой бедный друг!»
И я уснул; когда ж проснулся чутко,—
Дышали розами земля и неба круг.
И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,[18]
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.
Что есть, что было, что грядет вовеки —
Всё обнял тут один недвижный взор…
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.
Всё видел я, и всё одно лишь было —
Один лишь образ женской красоты…
Безмерное в его размер входило,—
Передо мной, во мне – одна лишь ты.
О лучезарная! тобой я не обманут:
Я всю тебя в пустыне увидал…
В моей душе те розы не завянут,
Куда бы ни умчал житейский вал.
Один лишь миг! Видение сокрылось —
И солнца шар всходил на небосклон
В пустыне тишина. Душа молилась,
И не смолкал в пей благовестный звон.
Дух бодр! Но всё ж не ел я двое суток,
И начинал тускнеть мой высший взгляд.
Увы! как ты ни будь душою чуток,
А голод ведь не тетка, говорят.
На запад солнца путь держал я к Нилу
И вечером пришел домой в Каир.
Улыбки розовой душа следы хранила,
На сапогах – виднелось много дыр.
Со стороны всё было очень глупо
(Я факты рассказал, виденье скрыв).
В молчанье генерал, поевши супа,
Так начал важно, взор в меня вперив:
«Конечно, ум дает права на глупость,
Но лучше сим не злоупотреблять:
Не мастерица ведь людская тупость
Виды безумья точно различать.
А потому, коль вам прослыть обидно
Помешанным иль просто дураком,—
Об этом происшествии постыдном
Не говорите больше ни при ком».
И много он острил, а предо мною
Уже лучился голубой туман
И, побежден таинственной красою,
Вдаль уходил житейский океан.
_________
Еще невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье божества.
Предчувствием над смертью торжествуя
И цепь времен мечтою одолев,
Подруга вечная, тебя не назову я,
А ты прости нетвердый мой напев!
26—29 сентября 1898
Примечание. Осенний вечер и глухой лес внушили мне воспроизвести в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни Два дня воспоминания и созвучия неудержимо поднимались в моем сознании, и на третий день была готова эта маленькая автобиография, которая понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам.
Света бледно-нежного
Догоревший луч,
Ветра вздох прибрежного,
Край далеких туч…
Подвиг сердца женского,
Тень мужского зла,
Солнца блеск вселенского
И земная мгла…
Что разрывом тягостным
Мучит каждый миг —
Всё ты чувством благостным
В красоте постиг.
Новый путь протянется
Ныне пред тобой,
Сердце всё ж оглянется —
С тихою тоской.[19]
19 октября 1898
Лишь забудешься днем иль проснешься в полночи-
Кто-то здесь… Мы вдвоем, —
Прямо в душу глядят лучезарные очи
Темной ночью и днем.
Тает лед, расплываются хмурые тучи,
Расцветают цветы…
И в прозрачной тиши неподвижных созвучий
Отражаешься ты.
Исчезает в душе старый грех первородный:
Сквозь зеркальную гладь
Видишь, нет и травы, змей не виден подводный,
Да и скал не видать.
Только свет да вода. И в прозрачном тумане
Блещут очи одни,
И слилися давно, как роса в океане,
Все житейские дни.
21 ноября 1898
Посвящается А. А. Луговому
Плещет Обида крылами
Там, на пустынных скалах…
Черная туча над нами,
В сердце – тревога и страх.
Стонет скорбящая дева,
Тих ее стон на земле,—
Голос грозящего гнева
Вторит ей сверху во мгле.
Стон, повторенный громами,
К звездам далеким идет,
Где меж землей и богами
Вечная Кара живет.
Там, где полночных сияний
Яркие блещут столбы, —
Там она, дева желаний,
Дева последней судьбы.
Чаша пред ней золотая;
В чашу, как пар от земли,
Крупной росой упадая,
Слезы Обиды легли.
Тихо могучая дева —
Тихо, безмолвно сидит,
В чашу грозящего гнева
Взор неподвижный глядит.
Черная туча над нами,
В сердце – тревога и страх…
Плещет Обида крылами
Там, на пустынных скалах.
3 апреля 1899
Дождались меня белые ночи
Над простором густых островов.
Снова смотрят знакомые очи,
И мелькает былое без слов.
В царство времени всё я не верю,
Силу сердца еще берегу,
Роковую не скрою потерю,
Но сказать «навсегда»– не могу.
При мерцании долгом заката,
Пред минутной дремотою дня,
Что погиб его свет без возврата,
В эту ночь не уверишь меня.
Июнь 1899
…И я слышу, как сердце цветет.
Фет
Сколько их расцветало недавно,
Словно белое море в лесу!
Теплый ветер качал их так плавно
И берег молодую красу.
Отцветает она, отцветает,
Потемнел белоснежный венок,
И как будто весь мир увядает…
Средь гробов я стою одинок.
«Мы живем, твои белые думы,
У заветных тропинок души
Бродишь ты по дороге угрюмой,
Мы недвижно сияем в тиши.
Нас не ветер берег прихотливый,
Мы тебя сберегли бы от вьюг.
К нам скорей, через запад дождливый,
Для тебя мы – безоблачный юг.
Если ж взоры туман закрывает
Иль зловещий послышался гром, —
Наше сердце цветет и вздыхает…
Приходи – и узнаешь, о чем».
15 августа 1899
Мирный сон снится вам,
Мы уж не верим снам:
Всюду лишь бранный клик,
Смерть иль победы миг.
<1890-е годы>
Непроглядная темень кругом,
Слышны дальнего грома раскаты,
Нет и просвета в небе ночном,
Звезды скрылись – не жди их возврата.
<1890-е годы>
Тайною тропинкою, скорбною и милою,
Вы к душе пробралися, и – спасибо вам!
Сладко мне приблизиться памятью унылою
К смертью занавешенным, тихим берегам.
Нитью непонятною сердце всё привязано
К образам незначащим, к плачущим теням.
Что-то в слово просится, что-то недосказано,
Что-то совершается, но – ни здесь, ни там.
Бывшие мгновения поступью беззвучною
Подошли и сняли вдруг покрывала с глаз.
Видят что-то вечное, что-то неразлучное
И года минувшие – как единый час.
16 января 1900
Зигфриду
Из-за кругов небес незримых
Дракон явил свое чело,—
И мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло.
Ужель не смолкнут ликованья
И миру вечному хвала,
Беспечный смех и восклицанья:
«Жизнь хороша, и нет в ней зла!»
Наследник меченосной рати!
Ты верен знамени креста,
Христов огонь в твоем булате,
И речь грозящая свята.
Полно любовью божье лоно,
Оно зовет нас всех равно…
Но перед пастию дракона
Ты понял: крест и меч – одно.
24 июня 1900
В грозные, знойные
Летние дни —
Белые, стройные
Те же они.
Призраки вешние
Пусть сожжены,—
Здесь вы нездешние,
Верные сны.
Зло пережитое
Тонет в крови,—
Всходит омытое
Солнце любви.
Замыслы смелые
В сердце больном,—
Ангелы белые
Встали кругом.
Стройно-воздушные
Те же они —
В тяжкие, душные,
Грозные дни.
8 июля 1900
Не говори: зачем цветы увяли?
Зачем так в небе серо и темно?
Зачем глядит, исполненный печали,
Поблекший сад к нам в тусклое окно?
Не говори: зачем в долине грязно?
Зачем так скользко под крутой горой?
Зачем гудит и воет неотвязно
Холодный ветер позднею порой?
Не говори: зачем под лад природы
Твоя подруга злится и ворчит?
Слова бесплодны: мудрый в час невзгоды
Пьет с ромом чай и с важностью молчит.
Июнь 1879
Поздно ночью раненый
Он вернулся и
Семь кусков баранины
Скушал до зари.
На рассвете тяжкую
Рану он обмыл,
Медленно фуражкою
Голову покрыл,
Выйдя осмотрительно,
Он в кибитку влез
И затем стремительно
Вместе с ней исчез.
<Конец 1870-х – начало 1880-х годов>
Она ходила вдоль по саду
Среди пионов и лилей
Уму и сердцу на усладу
Иль напоказ всего скорей.
Она в руках держала книжку
И перевертывала лист,
На шее ж грязную манишку
Имела. Мрачный нигилист,
Сидевший тут же на скамейке
И возмущенный всем, что зрел,
Сказал садовнику: «Полей-ка
Анютин глаз, чтоб он созрел».
<Конец 1870 х – начало 1880-х годов>
Благонамеренный
И грустный анекдот!
Какие мерины
Пасут теперь народ!
Протяженно-сложенное слово
И гнусливо-казенный укор
Заменили тюрьму и оковы,
Дыбу, сруб и кровавый топор.
Но с приятным различьем в манере
Сила та же и тот же успех,
И в сугубой свершается мере
Наказанье за двойственный грех.
Январь 1885
Угнетаемый насилием
Черни дикой и тупой,
Он питался сухожилием
И яичной скорлупой.
Из кулей рогожных мантию
Он себе соорудил
И всецело в некромантию
Ум и сердце погрузил.
Со стихиями надзвездными
Он в сношение вступал,
Проводил он дни над безднами
И в болотах ночевал.
А когда порой в селение
Он задумчиво входил,
Всех собак в недоумение
Образ дивный приводил.
Но, органами правительства
Быв без вида обретен,
Тотчас он на место жительства
По этапу водворен.[21]
<1886>
По небу полуночи лодка плывет,
А в лодке младенец кричит и зовет.
Младенец, младенец, куда ты плывешь?
О чем ты тоскуешь? Кого ты зовешь?
Напрасно, напрасно! Никто не придет…
А лодка, качаясь, всё дальше плывет,
И звезды мигают, и месяц большой
С улыбкою странной бежит за ладьей…
А тучи в лохмотьях томятся кругом…
Боюсь я, не кончится это добром!
<1886>
Двенадцать лет граф Адальберт фон Крани
Вестей не шлет;
Быть может, труп его на поле брани
Уже гниет?..
Графиня Юлия тоскует в божьем храме,
Как тень бледна;
Но вдруг взглянула грустными очами —
И смущена.
Кругом весь храм в лучах зари пылает,
Блестит алтарь;
Священник тихо мессу совершает,
С ним пономарь.
Графини взгляд весьма обеспокоен
Пономарем:
Он так хорош, и стан его так строен
Под стихарем…
Обедня кончена, и панихида спета;
Они – вдвоем,
И их уносит графская карета
К графине в дом.
Вошли. Он мрачен, не промолвит слова.
К нему она:
«Скажи, зачем ты так глядишь сурово?
Я смущена…
Я женщина без разума и воли,
А враг силен…
Граф Адальберт уж не вернется боле…»
– «Верррнулся он!
Он беззаконной отомстит супруге!»
Долой стихарь!
Пред нею рыцарь в шлеме и кольчуге, —
Не пономарь.
«Узнай, я граф,– граф Адальберт фон Крани;
Чтоб испытать,
Верна ль ты мне, бежал я с поля брани —
Верст тысяч пять…»
Она: «Ах, милый, как ты изменился
В двенадцать лет!
Зачем, зачем ты раньше не открылся?»
Он ей в ответ:
«Молчи! Служить я обречен без срока
В пономарях…»
Сказал. Исчез. Потрясена глубоко,
Она в слезах…
Прошли года. Граф в храме честно служит
Два раза в день;
Графиня Юлия всё по супруге тужит,
Бледна как тень,—
Но не о том, что сгиб он в поле брани,
А лишь о том,
Что сделался граф Адальберт фон Крани
Пономарем.
<1886>
Рыцарь Ральф, женой своею
Опозоренный, на шею
Навязал себе, бледнея,
Шарф большой,
И из жениной уборной,
Взяв под мышку зонтик черный,
Устремился он проворно
В лес глухой.
Ветер дул, уныло воя;
Зонт раскрыв над головою,
Неизвестною тропою
Рыцарь шел.
Сучья голые чернели,
Листья желтые летели,
Рыцарь Ральф шел еле-еле,
Рыцарь Ральф в душе и теле
Ощущал озноб.
Ревматические боли
Побеждают силу воли,
И, пройдя версту иль боле,
Рыцарь молвил: «Стоп».
Повернул назад и скоро,
Выйдя из глухого бора,
Очутился у забора
Замка своего.
Обессилен, безоружен,
Весь промочен и простужен,
Рыцарь молча сел за ужин,
С ним жена его.
«Рыцарь Ральф! – она сказала. —
Я Вас нонче не узнала,
Я такого не видала
Шарфа никогда».
«Этот шарф был очень нужен,—
Молвил рыцарь Ральф, сконфужен,—
Без него б я был простужен
Раз и навсегда».
<1886>
В одной стране помещик-полигам
Имел пятнадцать жен, которые ужасно
Друг с другом ссорились и поднимали гам.
Все средства он употреблял напрасно,
Чтоб в разум их привесть, но наконец прекрасный
Вдруг способ изобрел:
Взяв пчельника Антипа,
Он в сад его привел
И говорит: «Вот липа!
И не одна, – здесь много лип;
Вон розан там – а тут, гляди, Антип!—
Сколь много сладостных жасминов и сиреней,
Сбирать свой мед без всяких затруднений
Здесь пчелы, думаю, могли б…
Итак, Антип, скажу я толком:
Я буду чрезвычайно рад,
Когда внушишь своим ты пчелкам,
Чтобы они в прекрасный этот сад
За взятками с цветов летели».
Антип от старости ходил уж еле-еле,
Но все-таки на пчельник поспешил
(Хоть пчельник сам, на пчельнике он жил),
И пчелам там не без труда внушил
Помещика прекрасную идею;
А тот немедленно лакею
Велел весь мед собрать
И, разложив в пятнадцать чаш, подать
Пятнадцати супругам,
Которые в тот день чуть не дрались друг с другом.
Наш Полигам мечтал, что мед,
Быть может, ссоры их уймет;
Но жены хоть не бросили ругаться,
Однако же от меду отказаться
Из них не захотела ни одна.
_________
Мораль сей басни не совсем ясна,
Но, может быть, читатель, в час досуга
Прочтя ее, постигнет вдруг,
Что для него одна супруга
Приятней множества супруг.
<1886>
Ведь был же ты, о Тертий, в Палестине,
И море Мертвое ты зрел, о епитроп,
Но над судьбами древней мерзостыни[22]
Не размышлял твой многохитрый лоб.
И поддержать содомскую идею
Стремишься ты на берегах Невы…
Беги, безумец, прочь! Беги, беги скорее,
Не обращай преступной головы.
Огнем и жупелом внезапно опаленный,
Уже к теням в шеол содомский князь летит,
Тебя ж, о епитроп, боюсь, что не в соленый,
А в пресный столб суд божий превратит.
Октябрь 1886
Израиля ведя стезей чудесной,
Господь зараз два дива сотворил:
Отверз уста ослице бессловесной
И говорить пророку запретил.
Далекое грядущее таилось
В сих чудесах первоначальных дней,
И ныне казнь Моаба совершилась,
Увы! над бедной родиной моей.
Гонима, Русь, ты беспощадным роком,
Хотя за грех иной, чем Билеам,
Заграждены уста твоим пророкам
И слово вольное дано твоим ослам.
<1887>
Каюсь, древняя ослица,
Я тебя обидел дерзко,
Ведь меж нашими ослами
Говорит и князь Мещерский.
Говорит такие речи,
Что, услышав их, от срама
Покраснела бы в Шеоле
Тень ослицы Билеама.
<1887>
Ах, далеко за снежным Гималаем[23]
Живет мой друг,
А я один, и лишь собачьим лаем[24]
(Вариант: горячим чаем, холодным)
Свой тешу слух
(Вариант: нежу дух),
Да сквозь века монахов исступленных
Жестокий спор
Н житие мошенников священных
Следит мой взор.
Но лишь засну – к Тибетским плоскогорьям,
Душа, лети!
И всем попам, Кириллам и Несторьям,
Скажи: прости!
Увы! Блаженство кратко в сновиденье!
Исчезло вдруг,
Н лишь вопрос о предопределенье
Томит мой дух.
Начало января 1887
Люблю я дам сорокалетних,
Люблю я старое вино,
Мне зимний сад дороже летних,
И разноцветное окно
Полуразрушенной светлицы
Мне так же много говорит,
Как сердцу трепетной девицы
Большого бала первый вид.
Март 1887
Город глупый, город грязный!
Смесь Каткова и кутьи,
Царство сплетни неотвязной,
Скуки, сна, галиматьи.
Нет причин мне и немножко
Полюбить тебя, когда
Даже милая мне ножка
Здесь мелькнула без следа.
4 апреля 1887
О ты, средь невского содома
Хранящий сердце в чистоте!
Твоею мудростью блюдома,
Русь шествует к своей мете.
И скоро, скоро заблужденья
Она отраву изблюет
Н на руинах просвещенья
Благонамеренно заснет.
И если сон сей величавый
И посетят еще мечты,—
О, не страшись: в сиянье славы
Ей будешь сниться только ты.
19 апреля 1887
Содома князь и гражданин Гоморры
Идет на Русь с «газетою большой».
О боже! суд свой праведный и скорый
Яви, как встарь, над гнусностью такой.
Август 1887
Поговорим о том, чем наша жизнь согрета:
О дружбе Страхова, о камергерстве Фета.
Жил-был поэт,
Нам всем знаком,
Под старость лет
Стал дураком.
Конец февраля 1889
Дела пожарного служитель
Горе над прахом вознесен
И, как орел – эфира житель,
Всезрящим оком наделен
Он одинок на сей вершине,
Он выше всех, он бог, он царь…
А там внизу, в зловонной тине,
Как червь, влачится золотарь,—
Для сердца нежного ужасен
Контраст клоаки и депа…
Смирись! Закон природы ясен,
Хоть наша мудрость и слепа.
Заходит солнце, солнце всходит,
Века бегут, а все, как встарь,
На вышке гордый витязь ходит
И яму чистит золотарь.
Середина апреля 1889
В день десятый могаремма
У папа в саду
Встретил я цветок гарема
И с тех пор всё жду,
Жду в саду нетерпеливо
Я мою газель…
Но папа блюдет ревниво
Всех своих мамзель.
Знать, недаром евнух старый
Шилом ковырял
И к мешку тяжелых пару
Камней привязал.
Надо мне остерегаться…
Лучше я уйду.
Этак можно и остаться
В папином пруду!
Да! папа – весьма упорный
Старый ретроград,
И блюдет евнух проворный
Папин вертоград.
Середина апреля 1889
Во-первых, объявлю вам, друг прелестный,
Что вот теперь уж более ста лет,
Как людям образованным известно,
Что времени с пространством вовсе нет;
Что это только призрак субъективный,
Иль, попросту сказать, один обман.
Сего не знать есть реализм наивный,
Приличный ныне лишь для обезьян.
А если так, то, значит, и разлука,
Как временно-пространственный мираж,
Равна нулю, а с ней тоска и скука,
И прочему всему оценка та ж…
Сказать по правде: от начала века
Среди толпы бессмысленной земной
Нашлось всего два умных человека —
Философ Кант да прадедушка Ной.
Тот доказал методой априорной,
Что, собственно, на всё нам наплевать,
А этот – эмпирически бесспорно:
Напился пьян и завалился спать.
1890