Таким образом, не успело дворянское государство стабилизироваться после испытаний Смутного времени, как выяснилось, что оно уже исчерпало себя. Культурные перемены в обществе происходили быстрее, чем государственные формы успевали к ним приспособиться. Из Смутного времени русские вышли людьми иной формации. Только что сформировавшееся государство-бюрократия уже не могло осуществлять свои функции в этой новой для него культурной среде.
В Европе в целом в эпоху кризиса абсолютизма можно было наблюдать сходную картину. Новая, индивидуалистическая по своей природе буржуазная среда отторгла – через революцию – старый абсолютизм с его самодовлеющей бюрократией и на его месте создала новое государство, в котором та же бюрократия была уже поставлена под контроль общества. Таким образом, бюрократия старого времени была заменена бюрократией Нового времени.
В России же вместо индивидуалистической буржуазной культуры в эпоху, предшествовавшую петровским преобразованиям, возникла некая полуиндивидуалистическая (промежуточная) культура, которую С. М. Соловьев образно обрисовал следующим образом: «Два обстоятельства вредно действовали на гражданское развитие древнего русского человека: отсутствие образования, выпускавшее его ребенком к общественной деятельности, и продолжительная родовая опека, державшая его в положении несовершеннолетнего, опека, необходимая, впрочем, потому, что, во-первых, он был действительно несовершеннолетний, а во-вторых, потому, что общество не могло дать ему нравственной опеки. Но легко понять, что продолжительная опека делала его прежде всего робким перед всякою силой, что, впрочем, нисколько не исключало детского своеволия и самодурства»31.
Русский человек конца XVII века был натурой сколь необузданной, столь и несамостоятельной. Его самосознание находилось в зачаточной стадии оформления. Вырвавшись из тисков традиции, он продолжал нуждаться в нравственной опеке. Однако он уже не мог получить ее ни в семье, ни в общине. Не могло быть и речи о том, чтобы такого рода «полуфабрикат» взял на себя исполнение столь сложной миссии, как организация контроля над бюрократией. Он сам нуждался в опеке, поэтому в России процессы стали разворачиваться в противоположном с Европой направлении.
Попечительство над «подростковым обществом» взялось обеспечить государство. Но старое дворянское государство не было способно ни на какой патернализм. Дворяне были не столько «классом в себе», сколько «классом для себя», и это мешало им стать «классом для других». Чтобы выполнять патерналистские функции, государство само нуждалось в преобразовании, которое и не заставило себя ждать.
Таким образом, противоречие, обнаружившееся в российском обществе на рубеже XVII–XVIII веков, принципиально отличалось от противоречия, обнаружившегося несколько ранее в Европе. Там сильное, всепроникающее государство-бюрократия вошло в противоречие с развитой, самостоятельной и стремящейся к свободе личностью. Здесь же слабое, малоподвижное, опутанное предрассудками государство оказалось неспособным взять на себя функции нравственной опеки над полуразвитым, зависимым и нуждавшимся в попечительстве индивидом. Если в Европе кризис государства проявился в избытке силы бюрократии, то в России обнаружился ее дефицит32.
Соответственно различались между собой и способы разрешения противоречия. В Европе бюрократический монстр рухнул непосредственно под натиском общественного движения. В России источником преобразования стал монарх, опиравшийся на отдельные наиболее продвинутые слои дворянства-бюрократии. Русский самодержец стал неким консолидированным представителем общества в делах государства. Он был един в двух лицах: собственно как государь, как реальная историческая фигура, и как воплощение идеи народного правления, как носитель народного суверенитета. В этой двойственности и заключена тайна, мистика российского самодержавия. В нем фигура правителя становится сублимацией идеи власти как таковой. В целом можно сказать, что русское самодержавие – это своеобразная «представительная демократия», в которой у народа есть один-единственный представитель – царь.
Таким образом, идея власти оказалась в России оторвана от самой власти, мистифицирована и отождествлена с фигурой верховного правителя. Тем самым власти в России было придано то религиозное значение, которое со временем в Европе получило право. Благодаря этой конструкции Россия и вышла из кризиса, сумев соединить «слабое со слабым» в сильное – в империю нового типа. Если в Европе революция снизу стремилась подчинить бюрократию обществу, то в России революция сверху должна была подчинить ее царю, объективировавшемуся как самостоятельный центр силы. Царь в России превращался, таким образом, в некий суррогат нации, ее опосредствование.
Получалось, что Россия разом сделала в эволюции своей государственности гигантский скачок: созданная Петром I самодержавная империя была не чем иным, как превращенной формой европейского государства-бюрократии Нового времени, но сама Россия до этого времени – в смысле развития общества – еще не доросла.
Российское самодержавие было внутренне противоречивым. Прогресс и просвещение поляризовали общество, вновь обнажив двойственность российской культуры. На одном полюсе обнаружился переизбыток ничем не скованной, в том числе и ответственностью, индивидуальной энергии: в большом количестве появились люди, которым было тесно в рамках устоявшегося уклада жизни. На другом полюсе прочно обосновалась усыхающая община с ее обитателями, успевшая исторгнуть почти всех сколько-нибудь энергичных членов и превратившая пассивность и безынициативность в доминирующий (и, видимо, единственно приемлемый для себя) психологический тип. Депрессия была ее реактивным состоянием, следствием травмы от «агрессии со стороны личности». Именно это, думается, столетия спустя помешало реализации планов П. Столыпина. Из общины уже нечего было извлекать к тому времени, все давно само утекло.
Таким образом, к концу XVII века в России сложилась двойственная, активно-пассивная, агрессивно-послушная, т. е. существующая «между анархическим бунтом и рабской привычкой» культура. С изнанки эта гетерогенная культура выглядела как смешение европейских и традиционалистских начал. На деле в ней не было ни истинного европеизма, ни подлинного традиционализма. И то и другое было мимикрией, двумя превращенными формами (ликами) единой на самом деле культуры.
В этой культурной среде государство восполняло недостаток личной энергии у одних и обуздывало ее избыток у других. Это была воистину отцовская, патерналистская задача. Таким манером российскому самодержавию удалось соединить в себе черты и государства Людовика, и государства Наполеона, не являясь в действительности ни тем ни другим. В идее самодержавия странным образом слились тезисы об абсолютности и о неограниченности прерогатив самодержца, о служении и об ответственности власти перед народом.
Революция в Европе уничтожила старую бюрократию, чтобы поставить на ее место новую. В ходе «революции наоборот» в России Петр I реорганизовал старую бюрократию, т. е. дворянство, заставив ее выполнять новые задачи.
Двойственность, свойственная российскому дворянству (как бюрократическому классу и как землевладельческому классу), нашла концентрированное воплощение и в созданной Петром империи. Самодержавная Россия, будучи по своей природе государством-бюрократией Нового времени, выступала в превращенной форме государства-класса, государства средневековой земельной аристократии. Это странное сочетание свойств обусловило как силу, так и слабость Российской империи.
Оформление вполне современной бюрократии в особый привилегированный класс придавало самодержавному государству уникальную устойчивость и обеспечивало его способность длительное время возвышаться над обществом, выполняя «попечительские» (полицейские – по А. С. Лаппо-Данилевскому) функции в масштабах, немыслимых для европейского государства-бюрократии33. Российская империя предвосхитила будущие тоталитарные режимы XX века. Скрещивание, казалось бы, несовместимых принципов в основании самодержавной государственности привело к рождению вполне жизнеспособного государственного организма. Но, будучи сильным, как мул, это государство оказалось, подобно мулу, бесплодным – в историческом, разумеется, смысле.
В отличие от европейского государства-бюрократии, преобразованного буржуазной революцией, российское самодержавие не поддавалось рационализации. Оно лишь заимствовало некоторые рационалистические идеи, которые могли бы в отдельных случаях повысить эффективность исполнения им своих непростых функций, но в целом оно оставалось иррациональным феноменом. Следовательно, оно не могло логично и плавно, без революционных скачков, перейти на более высокую ступень развития и стать государством-нацией.
Поскольку бюрократия в России так никогда и не оформилась окончательно в чистом виде в качестве особого класса, а выступала в превращенной форме землевладельческого класса, постольку противоречие между бюрократией и обществом не могло приобрести в рамках самодержавной империи всеобщего характера. Это противоречие между бюрократией и обществом также выступает здесь в превращенной форме частного, классового противоречия между дворянством как землевладельческим классом и другими социальными классами.
Рационализация буржуазного государства-бюрократии и превращение его в государство-нацию осуществляется посредством конституционализма. Элементы конституционализма (т. е. рационализации государственной жизни) появляются со временем и в России. Но российский конституционализм оказался нацелен не столько на овладение государством, сколько на его отрицание. И это вполне объяснимо, поскольку государство продолжало оставаться частной корпорацией.
Но самое главное состоит в том, что развитие конституционных идей одной частью российского общества не подкреплялось стремлением к самоограничению индивидуального произвола на основе признания права в другой его части, составлявшей подавляющее большинство населения. Возникла парадоксальная ситуация, когда каждый шаг вперед в рационализации российской государственности, являвшийся следствием непрерывного и все возраставшего давления со стороны более продвинутого активного меньшинства, приводил к усилению энтропии, нарастанию произвола со стороны пассивного большинства.
Самодержавие, в течение двух веков бывшее гарантом стабильности, оказалось запрограммировано на самоуничтожение еще где-то в середине XIX века. До этого момента развитие Европы и России шло непересекающимися, параллельными курсами.
В Европе государство-класс превратилось в сословно-представительную монархию, которая, в свою очередь, трансформировалась в бюрократический абсолютизм, замененный революцией на государство-бюрократию Нового времени, ставшее со временем государством-нацией.
В России на этом же историческом отрезке времени княжеская вотчина была заменена земским царством, из которого развилось дворянское бюрократическое государство, поглощенное в конце концов самодержавной империей.
Но на этом рубеже евклидова политическая геометрия заканчивается и начинается геометрия Лобачевского. В марте 1848 года Тютчев пишет в одном из писем Вяземскому: «Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется для нас источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия… Впрочем, я все более и более убеждаюсь, что все, что могло сделать и могло дать нам мирное подражание Европе, – все это мы уже получили. Правда, это очень немного. Это не разбило лед, а лишь прикрыло его слоем мха, который довольно хорошо имитирует растительность»34.
Мирное, «естественное» преобразование самодержавия в государство-нацию было невозможно, поскольку в России так и не возникло государство-бюрократия в чистом виде. Это и стало непреодолимым препятствием на пути дальнейшей эволюции российской государственности.
Между самодержавием и современным государством-нацией должно было появиться еще одно дополнительное звено, некое промежуточное государственное образование, не имеющее аналогов в европейском опыте (поскольку там в нем не было никакой потребности).
Исторической миссией этой промежуточной государственности, этого буфера между империей и государством-нацией было становление бюрократии как особого класса, находящегося в особых отношениях со всеми другими классами общества, не прикрывающего себя никакими ложными статусами. Противоположность между бюрократией и обществом из частной проблемы должна была стать всеобщей проблемой, создав тем самым предпосылки для той самой рационализации (иначе называемой конституционализмом), которая превращает просто бюрократическое государство в государство-нацию.
Эта особая форма государственности возникла на обломках Российской империи в результате коллапса самодержавия, потерявшего свою механическую устойчивость из-за присущих последнему внутренних противоречий. Несмотря на свое идеологическое оформление, «коммунистическое (советское) государство» являлось необходимым и логически оправданным звеном в эволюции российской государственности.
Сегодня, когда коммунистическое государство в России окончательно стало историей и надо оценивать то новое, что возникло на его месте, исследователи разделились на пессимистов и оптимистов весьма оригинальным образом. Оптимисты говорят о рождении российского государства, а пессимисты – о смерти российской государственности.
Первые начинают исторический отсчет времени с августа 1991 года. Вторые заканчивают его октябрем 1917 года. Между октябрем 1917 года и августом 1991 года лежит нечто, т. е. коммунистическое, или советское, государство, одинаково неприятное как оптимистам, так и пессимистам (одним – как жутковатое предисловие, другим – как омерзительное заключение).
В действительности российское государство не начинается августом 1991 года, а российская государственность не заканчивается октябрем 1917 года. Российское государство есть итог развития российской государственности. Коммунистическое, или советское, государство – необходимое звено в этом процессе. Корни российского государства запрятаны глубоко в имперской и доимперской эпохах, и сегодняшнее государство – это крона, выросшая из Московского царства и Петровской империи. Так называемое тоталитарное государство было всего лишь стволом, связывавшим корни и крону.
Быстрота освоения россиянами в 1990-е годы палитры современных идеологий поражает воображение. Люди, которым еще недавно был доступен лишь язык коммунизма, заговорили едва ли не на всех известных идеологических наречиях. Нет такой идеологии, которая не заявила бы сегодня о себе в России. Вслушиваясь в этот многоголосый хор, теоретики и практики посткоммунизма прилагают титанические усилия, чтобы по окрошке из идей определить, в какую эпоху они живут и действуют. Это бесполезное занятие. Идеологии отражают происходящее в обществе, а не наоборот. Это положение не становится автоматически ошибочным лишь потому, что аналогичной точки зрения придерживался не очень почитаемый ныне в России Карл Маркс, поэтому разговор об идеологиях – это всегда разговор об эпохе, в которой мы живем.
Отправными точками анализа могут быть два вполне очевидных положения. Первое касается исторической поры появления идеологии, как известно, существовавшей не всегда. Идеология знаменует собой начало Нового времени. Второе относится к функциям идеологии, возникающей как элемент властеотношений в логической связи с кардинальным изменением роли государства.
До Нового времени роль государства в жизни человека и общества была достаточно ограниченной, оно было корпоративным, «частным» институтом, а всеобщее значение имела только религия. Единство средневекового общества есть единство религиозное.
Новое время меняет соотношение между религией и властью, так как происходит одновременно эмансипация государства и «разгосударствление» религии. При этом государство не просто освобождается от религиозного влияния. Оно перестает быть «частной корпорацией» и становится всеобщим. Религия же не просто отделяется от государства, а теряет всеобщность, превращаясь в частное дело граждан.
Единство общества Нового времени есть государственное единство. Государство Нового времени наносит поражение религии. Но одновременно оно обретает собственную «внутреннюю религию», свою душу – идеологию, что закрепляет его всеобщность.
Формы всеобщего исторически изменчивы. Единство племени держалось на традиции. Единство народа имеет религиозную основу. Нация объединена посредством государства.
Уже в примитивном обществе в зачаточном состоянии можно найти элементы религии и государственности, а когда на месте племени появляется народ, традиции не исчезают, но лишь теряют значение всеобщности. С движением времени всеобщий характер обретает религия, затем государство; религии же вместе с традициями с этого момента отводится в жизни общества частная роль.
Возникновение идеологии, таким образом, знаменует момент образования нации. Нациогенез поэтому есть сущность любой идеологии, а не только национализма. Последнее замечание кажется парадоксальным лишь потому, что в российской научной традиции представления о нации и национализме остаются неопределенными, противоречивыми.
Для И. А. Ильина и его последователей, к примеру, нация есть всё; она – самая глубокая сущность и основа основ. «Проблема истинного национализма разрешима только в связи с духовным пониманием Родины, – пишет он, – ибо национализм есть любовь к духу своего народа, и притом именно к его духовному своеобразию»35. Антитеза была сформулирована П. А. Сорокиным – нация как социальная реальность не существует: «В процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта национальность распалась на элементы и исчезла. Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет, как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела»36.
Справедливы, однако, оба подхода. Просто в рамках первого из них нация рассматривается как род, а в рамках второго – как вид. Как род нация действительна; как вид, т. е. «особое» объединение, – мнимая величина.
Государство Нового времени, выступая в качестве всеобщего, есть отрицание общества, его противополагание. Оно противопоставляется обществу как воображаемая общность – действительной. В рамках этого противопоставления общество Нового времени предстает в качестве гражданского или реального, действительного общества.
В свою очередь, нация противополагается государству Нового времени (мнимой общности) в качестве действительной общности «второго порядка». Нация – это отрицание отрицания общества Нового времени и потому – синтез гражданского общества и политического государства. Но она действительна только как род, как некое высшее, виртуальное единство гражданского общества и государства. Именно в данном смысле был прав Ильин.
Нация, однако, не сразу предстает в своей законченной форме. Она развивается, последовательно проходя стадии «в себе», «для себя», «для других».
Сначала нация проявляет себя как антифеодальное движение; это еще стадия небытия, своего рода отрицательное существование. Затем она предстает в своей непосредственной форме – как нация-государство, некое нерасчлененное единство, новая историческая общность. Это стадия бытия, на которой нация наиболее зримо являет себя социальной реальностью, хотя ее сущность еще скрыта. Наконец, на третьей стадии нация как бы перестает быть непосредственной реальностью и раскрывается в качестве дихотомии гражданского общества и государства. Эта стадия инобытия и является истинным существованием нации, ибо ее родовая субстанция открыто проявляет себя.
В то же время на последней стадии нация обнаруживает присущее ей внутреннее сущностное противоречие как противоречие между гражданским обществом и государством. Вначале оно проявляется в форме различия; затем гражданское общество и государство уже противопоставляются друг другу, и в итоге нация воспринимается лишь в качестве их опосредования.
Так появляется ложный образ нации не как высшего единства гражданского общества и государства, а как существующего рядом с ними «третьего», которое тем не менее есть нечто большее, чем гражданское общество и государство сами по себе.
В этом смысле прав Сорокин, отрицающий реальность нации как вида, действительность неких особых, бытующих вне гражданского общества и государства национальных отношений.
Таким образом, по-разному может быть истолкован национализм. Во-первых, поскольку возникновение идеологии – обязательное условие, или момент, конституирования нации, постольку национализм есть родовая сущность любой идеологии независимо от ее конкретного содержания. Во-вторых, национализм – это и одна из идеологий, которая нацелена на конституирование нации в качестве особого (ложного) политического субъекта, поглощающего гражданское общество и государство. В последнем случае национализм есть движение за создание фантомного «национального государства».
Рассмотрение национализма во втором смысле не относится к задачам настоящего очерка, хотя предложенная интерпретация проблем наций и национализма позволяет, думается, увидеть, что так называемое национальное государство – идеологический фантом, не имеющий действительной почвы. Но первое положение подсказывает возможные ответы на вопрос о развитии идеологии.
Идеология проходит те же стадии, что и нация. Рождается она в отрицательной форме, как критика религии, сначала скрытого квазирелигиозного, а позднее открыто атеистического характера. Затем идеология выступает как откровенная апология нации-государства; это недолгий век идеологий «наполеонов» и «бисмарков». Зато в развитой идеологии национализм продолжает существовать уже только в «снятом» виде. Он растворен в либерализме, настаивающем на разделении гражданского общества и государства, разумеется, в рамках их высшего единства, признаваемого как нечто само собой разумеющееся.
В развитой идеологии, которой является либерализм, просто нет необходимости подчеркивать каждый раз, что гражданское общество и государство есть лишь две стороны одной медали – нации. Но каждый раз, когда по тем или иным причинам либеральная идеология оказывается в кризисе, вопрос о нации и национализме всплывает на поверхность.
От того, как идет формирование нации, всецело зависит и становление идеологии. В ней находят концентрированное выражение все особенности нациогенеза. В то же время появление идеологии гораздо более рациональный процесс, чем рождение религии, ибо идеологии складываются в обществах, где господствует критическое сознание. Потому идеология отражает прежде всего взгляды того специфического общественного класса, который в эпоху Нового времени является основным носителем критического сознания. Функция этого класса по отношению к идеологии двойственна: он выступает и как основной потребитель, и как основной производитель идеологии. Назовем его условно – идеологический класс.
В процессе формирования нации происходит эволюция этого класса. Выступая первоначально как среда, сформировавшаяся вокруг экономически господствующего класса, он постепенно конституируется как самостоятельный субъект, как «средний класс». Только сформировавшийся средний класс производит идеологию в ее развитой и законченной форме.
В Европе элементы Нового времени созрели в недрах средневекового феодализма. В ходе буржуазных революций вполне уже жизнеспособные нации сбрасывали устаревшую политическую оболочку. Россия же вступает в эпоху Нового времени долго и мучительно, прокладывая к нему особенный путь.
В России феодализма, феодальной культуры в европейском понимании не было. В то время, когда Европа вступала в эпоху модерна, Россия представляла собой неорганическое смешение патриархальной культуры с вкраплениями заимствований из культуры Нового времени. Эту взвесь долгое время выдерживали в имперской дубовой бочке, пока наконец под напором революций начала XX века эта бочка не треснула и из нее не вылилось нечто, по природе своей оказавшееся протокультурой Нового времени.
И вот в этой-то весьма питательной, но малоприятной на вкус и запах культурной среде, которая сформировалась как итог русских революций начала XX века, должны были «подрасти» те элементы, которые в Европе формировались еще в эпоху Возрождения.
Таким образом, особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествовал особый (эмбриональный) период развития, в рамках которого происходило вызревание элементов модерновой культуры. Это компенсировало отсутствие феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно, думается, обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.
Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, своего рода ее эмбриональной форме опровергает миф о тоталитаризме как о состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие. На поверхности советское общество казалось застывшим, но внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.
Если мерить историческое время по европейской шкале, то Россия до сих пор еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.
Вместо нации возникло специфическое образование, получившее название «новой исторической общности – советского народа», которая была не чем иным, как преднацией. С одной стороны, это было единство, в основании которого формально лежала государственная связь, что приближало данную общность к уровню нации. С другой – реально эта общность держалась благодаря распространению «коммунистической религии» и определялась как некое «идеологическое и психологическое единство» советских людей. Стоило рухнуть коммунизму, и советский народ перестал существовать.
Здесь мы подходим к очень важному обстоятельству. Следовало бы признать, что поскольку в России / Советском Союзе нация так и не сформировалась, в ней никогда не существовало идеологии в ее строго научном понимании. В рамках описанной выше предмодерновой культуры сформировалась своеобразная протоидеология, своего рода промежуточная форма между религией и идеологией, – большевизм.
Большевизм почти всегда примитивно отождествляется с коммунизмом. На самом деле это разные вещи. Коммунизм – случайный и несущественный признак большевизма, который вполне мог быть и антикоммунистическим и вообще некоммунистическим. Главное в большевизме то, что он представляет собой внутренне противоречивый сплав европеизма с российским традиционализмом.
По форме большевизм выстроен вполне рационалистически – как «критическое» учение, что сближает его с идеологией. Но по сути он совершенно иррационален, поэтому вряд ли чем отличается от религии. Большевизм не столько цель, сколько метод ее достижения, крайне субъективное стремление к преобразованию действительности и воплощению в ней некой абстрактной истины. Рациональные идеи трансформируются им в иррациональные планы, программы, концепции и т. д. Большевизм исходит из необходимости стимулировать общественное развитие в нужном направлении и поэтому всегда ориентирован на лозунг, «скачок», шоковую терапию или нечто подобное.
Оборотной стороной всех большевистских начинаний является насилие над историческим процессом. Понимаемый в таком ракурсе большевизм более всего близок ранним, зачаточным формам идеологии века европейской Реформации, когда последняя носит еще квазирелигиозный характер. Тогда возник и новый тип сектанта-праведника, чья политическая задача состоит в радикальном разрушении унаследованного светского и религиозного порядка и в столь же фундаментальном возведении заново общества.
Если абстрагироваться от Бога и не обращать внимания на религиозную терминологию – перед нами якобинец или революционный коммунист. И по аналогии с сектами кальвинистского типа, боровшимися в XVI–XVII веках за политическое господство над значительной частью Европы, в конечном счете большевизм выступал как превращенная форма русского православного мессианства, стремившегося экспортировать под прикрытием коммунизма и интернационализма русскую идею.
Связь большевизма с Марксовым коммунизмом диалектически противоречива. С одной стороны, то, что большевизм окончательно сформировался, приняв оболочку марксизма, есть историческая случайность. С другой – нельзя не увидеть в этом и определенной закономерности.
Неорганичная культура России, приближавшейся к порогу Нового времени, не могла воспринять ценности эпохи модерна в их положительной форме. Марксизм, являясь наиболее полным и систематизированным отрицательным выражением идеологии Нового времени, был наиболее удобной формой восприятия европеизма. Русский коммунизм в этом смысле – негативное усвоение идеологии Нового времени и (параллельно) предпосылка и условие будущего позитивного усвоения.
Таким образом, большевизм можно понимать как предварительную стадию в развитии идеологии современной России, своего рода промежуточное образование между религией и идеологией. Если в Европе идеология вырастала из религии как ее критика, то в России идеология должна вырастать из большевизма – как критика большевизма.
Было бы ошибочным и слишком поверхностным видеть смысл перестройки лишь в разрушении коммунизма. Перестройку вообще нельзя рассматривать как самостоятельную фазу исторического процесса. Это отнесенный во времени на несколько десятилетий действительный итог Октябрьского переворота.
По сути, Россия, начав преобразования в середине 80-х годов прошлого века, совершила завершающий рывок к своему Новому времени. В течение нескольких десятилетий в рамках советской протокультуры вызревали отношения и институты модерна. Когда же этот эмбриональный период развития закончился, новые отношения обнаружили себя и начали активно уничтожать более ненужную промежуточную оболочку.