bannerbannerbanner
Письма к Вере

Владимир Набоков
Письма к Вере

Возможно, именно тревогой Набокова объясняется то, что в письмах 1932 года нет потока ласковых прозвищ, – но установить это теперь не представляется возможным. Дело в том, что текст писем доступен нам только в записях, которые Вера Евсеевна надиктовала мне на магнитофон в декабре 1984-го и январе 1985 года. Собирая материал для биографии Набокова, я много лет настойчиво просил ее показать мне письма мужа. Просмотреть их лично она мне так и не позволила, но в конце концов согласилась начитать под запись то, что сочтет уместным. Позднее часть архива Набокова была передана в Нью-Йоркскую Публичную библиотеку, в которой ныне хранятся оригиналы его переписки с женой. Но, по-видимому, в конце 1990-х годов связка писем, относящаяся к 1932 году, исчезла. Поскольку во время этого чтения Вера Евсеевна опустила большинство любовных обращений и игривых подробностей, частых в других рукописных посланиях, письма 1932 года, и особенно те, что относятся к апрельской поездке в Прагу, утратили часть своего очарования.

Письма за октябрь-ноябрь 1932 года тоже дошли до нас в отредактированном Верой Евсеевной виде. Однако, по-видимому, они не так пострадали, как предыдущие, потому что представляют собой хронику набоковского триумфа в Париже, которую его жена рада была сохранить для потомков. В октябре Набоковы гостили у кузена Николая Набокова и его жены Наталии в Кольбсхайме под Страсбургом. После возвращения Веры Евсеевны в Берлин Набоков провел еще несколько дней у двоюродного брата, а потом отправился в Париж, где пробыл месяц. Там его горячо приветствовали писатели-эмигранты (Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Марк Алданов, Борис Зайцев, Нина Берберова, Николай Евреинов, Андре Левинсон, Александр Куприн и многие другие) и издатели – прежде всего Илья Фондаминский и Владимир Зензинов из «Современных записок». В большинстве своем раньше они не были знакомы с «Сириным» лично. Многие стали деятельно заниматься поиском заработков для него, организуя публичные чтения и встречи с руководителями французских издательств («Грассе», «Фаяр», «Галлимар»), писателями (Жюлем Сюпервьелем, Габриэлем Марселем, Жаном Поланом) и переводчиками (Дени Рошем, Дусей Эргаз). Потому-то относящиеся к той осени письма Набокова пестрят искусными зарисовками русских и французских литераторов. Он изумлен и восхищен их щедростью по отношению к себе, особенно «милейшим и святым» издателем и главным меценатом «Современных записок» Фондаминским[29].

В 1932 году Набоковы переехали на другую берлинскую квартиру, тихую и доступную им по цене, так как она принадлежала двоюродной сестре и близкой подруге Веры Евсеевны Анне Лазаревне Фейгиной. В мае 1934 года у них родился сын Дмитрий. Власть Гитлера укреплялась, Вера Евсеевна как еврейка уже не могла работать, а Дмитрия нужно было обеспечивать всем необходимым. Поэтому у супругов были все основания искать немедленного заработка, а также долгосрочных перспектив в другой стране. Беспокоясь о будущем, Набоков сам перевел на английский роман «Отчаяние» и написал первый свой рассказ на французском, «Мадемуазель О». В январе 1936 года он отправился в Брюссель, Антверпен и Париж, где должен был провести ряд литературных чтений как на русском, так и на французском языках, упрочив тем самым свои связи с литературным миром Франции. Набоков быстро сдружился с Францем Элленсом, ведущим бельгийским писателем. В Париже он жил у Фондаминского и Зензинова и скоро проник – порой глубже, чем ему того хотелось бы, – в высший свет эмигрантской литературы, примером чему служит эпистолярный рассказ жене о том, как Бунин силком тянул его ужинать. И хотя на совместном вечере с Ходасевичем Набоков добился оглушительного успеха, его письма прежде всего посвящены впечатлениям от других писателей, а также энергичным и настойчивым, хотя и безуспешным, попыткам установить деловые отношения с издателями.

В конце 1936 года Гитлер назначил Сергея Таборицкого, одного из двух ультраправых террористов, убивших в 1922 году отца Набокова, заместителем руководителя службы по делам эмигрантов. Вера Евсеевна настаивала на том, чтобы муж прежде, чем перевозить семью во Францию или в Англию, сам бежал из Германии. В конце января 1937 года Набоков окончательно покинул Третий рейх: сначала заехал в Брюссель для выступления на литературном вечере, а потом направился в Париж, где вновь остановился у Фондаминских.

К столетию гибели Пушкина он написал статью по-французски и начал переводить на французский некоторые рассказы. Чтения на русском и на французском, как публичные, так и в частных домах, проходили с большим успехом, однако Набокову никак не удавалось получить удостоверение личности и тем более разрешение на работу во Франции. В конце января у него начался страстный роман с Ириной Гуаданини, поэтессой, зарабатывавшей стрижкой пуделей, с которой он познакомился в 1936 году. Измена так мучила Набокова, что вызвала у него почти невыносимое обострение хронического псориаза. Одновременно он пытался устроить переезд семьи во Францию, однако Вера Евсеевна, которую беспокоили денежные вопросы и слишком беспечно-оптимистичное отношение мужа к перспективам на будущее, отказывалась уезжать из Берлина. В конце февраля Набоков провел несколько выступлений в Лондоне, стараясь установить там контакты в литературных и общественных кругах в надежде не только найти издателя для своей краткой автобиографии, написанной по-английски, и сборника рассказов в переводах, но и получить преподавательскую должность в университете. Несмотря на титанические усилия и возникшие в их результате прекрасные связи, он почти ничего не добился. Опереться в Англии Набоковым оказалось не на что.

По возвращении в Париж в начале марта любовная связь Набокова с И. Гуаданини возобновилась. Из-за нее переписка с женой становится все более напряженной. Теперь он пытается уговорить ее выехать из Германии и присоединиться к нему на юге Франции, где друзья друзей предлагали места для проживания. Набоков хочет, чтобы Вера Евсеевна миновала Париж, но до нее уже дошли слухи о его романе, и она соглашается ехать куда угодно, только не во Францию: в Бельгию, в Италию, лучше всего – в Чехословакию, где они могли бы показать Елене Ивановне внука. Наконец Вера Евсеевна признается, что прослышала о его любви к другой женщине, Набоков это отрицал. Натянутость в отношениях выражается не в обвинениях или отпирательстве, а в том, что планы их воссоединения постоянно меняются: вслед за каждым ходом Набокова следует контрход его жены. Как заметила Стейси Шифф, в письмах 1937 года «голоса супругов звучат в томительном диссонансе»[30]. Дополнительным препятствием к встрече, отразившимся в переписке, стали почти непреодолимые сложности, связанные с получением выездных виз из Германии для Веры и Дмитрия, а для Набокова – с поездкой из Парижа в Прагу, где они в итоге воссоединились из-за упрямого сопротивления Веры его французскому плану: Набоков приехал в Чехословакию 22 мая, через Швейцарию и Австрию, минуя Германию.

Через полтора месяца, опять в объезд Германии, Набоковы вместе отправились обратно во Францию и обосновались в Каннах. За признанием в измене последовали семейные бури, но после того, как Набоков поклялся, что увлечение – в прошлом, наступило затишье; однако он продолжал писать к Гуаданини. Опасаясь полного разрыва, она 8 сентября пренебрегла запретом на свидания и приехала в Канны. После короткой встречи Набоков велел ей возвращаться в Париж, поставив тем самым точку в их отношениях. Несмотря на этот шаг, им с женой понадобилось немало времени, чтобы вернуться к прежней близости.

Проведя больше года в Каннах, Ментоне и на Кап д’Антиб, они снова отправляются на север, в Париж. У Набокова появился американский литературный агент Альтаграция де Жанелли, которая сумела продать издательству «Боббз-Меррил» переработанный автором вариант перевода «Камеры обскуры» – «Смех в темноте». Однако, несмотря на восторженные отзывы русскоязычных рецензентов во Франции, Англии и США на другие, более сложные произведения, проза Набокова оказалась слишком оригинальной, чтобы немедленно заинтересовать издателей не из эмигрантской среды. Так и не получившему разрешение на работу во Франции Набокову становилось все сложнее содержать семью литературными заработками. Наваливается бедность; Набоков начинает выглядеть все более изможденным.

В начале 1939 года, рассчитывая на обретение убежища за пределами Франции, он написал свой первый английский роман «Истинная жизнь Севастьяна Найта». В апреле он отправился в Лондон, где узнал, что на русском отделении Лидского университета открывается вакансия: если ее займет кто-то из сотрудников Лондонского или Шеффилдского университета, то в одном из них освободится место лектора. Письма к Вере Евсеевне в Париж свидетельствуют, что темп, присущий набоковским поискам заработков во время поездок 1936 и 1937 года, стал еще лихорадочнее. Тем не менее ни напряженные усилия, ни поддержка высокопоставленных русских и английских друзей из мира науки и литературы не дают ожидаемого результата: из Англии Набоков привез лишь новые дружеские контакты и рассеявшиеся вскоре надежды. Еще одна поездка состоялась в начале июня и породила новую связку писем, но заветная цель так и не стала ближе.

Набоковым удалось вырваться из Европы лишь благодаря счастливой случайности. На лето 1941 года Марку Алданову предложили место преподавателя писательского мастерства в Стэнфордском университете, но Алданов счел свой английский слишком слабым для работы в США и передал приглашение Набокову. Оно позволило обратиться за разрешением на выезд из Франции. Хотя на получение виз и поиск средств на переезд через Атлантику ушло много времени, 28 мая 1940 года – всего за две недели до оккупации немцами Парижа – Набоковы отплыли в Нью-Йорк. Там снова пришлось заняться частными уроками. Кроме того, Набоков писал рецензии для местных газет, а также – благодаря завязавшемуся знакомству с Эдмундом Уилсоном – для журнала «Нью репаблик». В марте 1941 года при содействии двоюродного брата Николая его пригласили прочитать двухнедельный курс лекций в колледже Уэлсли, в связи с чем образовалась еще одна стопка писем к жене.

 

Как раз тогда был подписан пакт Молотова–Риббентропа о ненападении между Германией и Советским Союзом. Антисоветские взгляды Набокова сделали его лекции особенно привлекательными. Согласно письмам, писатель не мог поверить комплиментам, которыми его одаривали слушатели. В результате успешных выступлений он получил контракт на преподавание в Уэлсли в 1941/42 учебном году. Однако, несмотря на то что в конце 1941 года вышла в свет «Истинная жизнь Севастьяна Найта», а другие набоковские сочинения регулярно появлялись в журналах «Атлантик» и «Нью-Йоркер», финансовые обстоятельства вынудили Набокова отправиться в лекционные турне: в октябре 1942-го – по американскому Югу, в ноябре – по Среднему Западу, а в декабре – в Вирджинию. На этот раз у него было даже больше свободного времени, чем во время короткой поездки в Уэлсли в 1941-м, чтобы описывать жене свои американские приключения и наблюдения. Его самый занимательный, воистину «пнинианский», день породил и самое длинное из всех писем: в нем три тысячи слов!

С 1943 по 1948 год следуют ежегодно возобновляющиеся контракты: преподавание русского языка в Уэлсли и лепидоптерологические исследования в Гарвардском музее сравнительной зоологии. С 1948 по 1959 год Набоков занимает постоянную должность преподавателя в Корнелле. Теперь он редко разлучается с женой надолго. Но в июне 1944 года ей необходимо везти Дмитрия в Нью-Йорк на диагностическую операцию, завершившуюся удалением аппендикса, а ему – оставаться на работе в Кембридже. 6 июня, в день высадки союзников в Нормандии, Набоков стал жертвой феерического пищевого отравления, с упоением описанного жене в забавных подробностях, наряду с рассказом о мучительном пребывании в госпитале, из которого едва выздоровевший пациент сбежал в одной пижаме. После этого писем становится и того меньше. За весь период работы над автобиографией, «Лолитой», «Пниным», переводом «Евгения Онегина» и комментариями к нему лишь почетное приглашение прочитать курс лекций в Канзасском университете в 1954 году подарило нам еще одну стопочку писем Набокова к жене.

В 1958 году по Северной Америке и большей части Европы пронесся ураган «Лолита». В 1959-м Набоков смог подать в отставку в Корнеллском университете и уехать с Верой в Европу – отчасти чтобы навестить сестру Елену Сикорскую, жившую теперь в Женеве, отчасти чтобы присмотреть за Дмитрием: повзрослевший обладатель прекрасного баса обучался пению в Милане. Набоковы не собирались оставаться в Старом Свете, но скоро выяснилось, что там проще укрыться от бремени славы, обрушившейся на них в Америке. За все последующие годы жизни в Европе у них не было причин разлучаться. Лишь однажды им довелось обменяться письмами – когда в начале апреля 1970 года Набоков поспешил уехать в Таормину, чтобы застать на Сицилии ранних бабочек. После этого «(пере)писка» становится фрагментарной. Самая короткая записка содержит всего три слова: «Сорок пять весен!»[31] и прилагается к букету, подаренному Вере Евсеевне на годовщину свадьбы. Всего три слова, но какая изящная языковая игра: вместо формы множественного числа слова «лето» Набоков использует слово «весен», будто утверждая, что совместно прожитые годы были по-весеннему свежи и радостны.

II

Совсем иной эпистолярный ритм последних лет и даже десятилетий совместной жизни Набоковых указывает на то, как существенно изменились их жизненные обстоятельства. Очарование всей переписки в какой-то мере определяется и этим: голос и мировосприятие писателя остаются неизменными, но приобретают разные черты в зависимости от перемен в жизни и любви, в связи со сдвигами исторического контекста, а также при изменении требований к Набокову как человеку и корреспонденту: батрак на ферме и пишущий под псевдонимом поэт – в 1923 году; сын, брат и начинающий драматург – в 1924-м; репетитор и временный опекун мальчика-подростка – в 1925-м; ободряющий голос из берлинского дома – в 1926-м; приехавший повидаться сын и брат – в 1930-м и 1932-м; странствующий литератор в поисках издателя – в 1932-м, а позднее еще и измученный соискатель должности и доведенный до крайности проситель консулов и паспортных «крыс» в 1936-м, 1937-м и 1939-м. Помимо этого, неверный муж, страдающий псориазом и близкий к самоубийству, – в 1937-м; пытающийся всех очаровать будущий преподаватель – в 1941-м; бедствующий лектор в разъездах – в 1942-м; пациент госпиталя – в 1944-м; уехавший по приглашению выдающийся лектор – в 1954-м; человек, наслаждающийся временным отдыхом, – в 1970-м. В каком-то смысле такие перемены отражают нормальное течение любой жизни, но набоковские ипостаси в одно и то же время и типичны, и уникальны: беззаботный молодой супруг, занятый необременительным трудом; признанный, но мало зарабатывающий писатель, кумир исчезающей эмигрантской аудитории; востребованный внештатный преподаватель, с успехом странствующий лектор без постоянного места и уважаемый профессор на почетной должности; наконец, богатый прославленный писатель. И в некотором смысле эти перемены отражают вполне предсказуемые перипетии долгой любви Набоковых. Но и здесь есть противоречие, ибо неповторимы сами любящие. С самого первого момента, когда Вера Евсеевна появилась перед Набоковым в маске, они были обречены пережить страстные первые признания и сложности привыкания друг к другу; всевозможные жизненные тревоги и трудности, среди которых – трудный ребенок, супружеская измена, больная мать и угрожающая им государственная тирания; переиначивание себя для новой и в некоторых отношениях все еще небезопасной жизни в новой стране. Наконец, тончайшая душевная перенастройка последних лет жизни.

Есть нечто странное в том, что эпистолярная летопись этого долгого брака оказалась вдвойне односторонней. Судя по всему, Вера Евсеевна уничтожила все свои письма к Набокову, которые ей удалось разыскать. Даже приписки на открытках к свекрови она посчитала недостойными сдачи в архив: сохраняя его часть послания, она густо вымарала каждое свое слово[32].

Как мне всегда помнилось, все до единого письма Веры Евсеевны к Владимиру Владимировичу были уничтожены. И все же, непосредственно перед тем, как приступить к работе над этим предисловием, я обратился к своим спискам с трех ее коротких деловых записок. Две оказались в портфельчике, который мне принесла году в 1981-м одна из ее секретарш: она знала, что я занимаюсь каталогизацией архива, а портфель обнаружила в дальнем углу, где вдова Набокова его не приметила. По крайней мере одно из этих писем стоит того, чтобы быть процитированным полностью, ибо развеивает ожидания читателя. Оно относится примерно к 1 июня 1944 года – поездке Веры с десятилетним Дмитрием в Нью-Йорк на операцию:

Ехали благополучно. Жара была неистовая. Сегодня были у Д., делаются дополнительные анализы и т. д., но операция назначена на среду окончательно. Подробнее напишу в понедельник, когда увижу Д. опять, утром будут еще X-Rays. Ждем письма. Все кланяются.

Вера[33]

В архиве Владимира Набокова в собрании Бергов Нью-Йоркской публичной библиотеки нет ни одного письма от жены писателя, – по крайней мере, ни одно из них до сих пор не внесено в каталог. Но уже после того, как я завершил, как мне казалось, это предисловие, написав в том числе и предыдущий абзац, я углубился в собственный архив и обнаружил в нем неполный список с письма, отправленного Верой Евсеевной 9 мая 1971 года биографу Набокова Эндрю Филду: в нем она цитирует свое письмо к мужу. В этом письме, переписанном ее рукой для Филда, содержатся некоторые новые сведения относительно странной судьбы «Жизни Чернышевского» – четвертой главы «Дара». Несмотря на то что «Современные записки» гордились возможностью печатать Сирина – в особенности его наиболее яркий русскоязычный роман «Дар», – редакция журнала наотрез отказалась публиковать четвертую главу из-за выраженного в ней непочтительного, едко-критического отношения к Н. Г. Чернышевскому. Приехав в США, Набоков продолжал искать возможности обнародовать эту главу и, если получится, весь «Дар» без купюры размером в сто страниц. Поэтому, когда Владимир Мансветов и другие русские писатели, уже обосновавшиеся в Америке, предложили Набокову дать им образец прозы для включения в антологию[34], он предоставил им именно «Жизнь Чернышевского». В связи с этим 17 марта 1941 года Вера Евсеевна из Нью-Йорка писала мужу, в это время читавшему лекции в Уэлсли:

Сейчас была у меня Кодрянская. «Чернышевский для социалистов икона, и если мы это напечатаем, то погубим сборник, так как рабочая партия его не будет раскупать». Сама в отчаянии, но совершенно курица. Повторяет слова Мансветова. Я просила все это письменно, чтобы тебе переслать. Я сказала твое мнение о цензуре – всякой. Еще: «Эту вещь нельзя в Америке печатать, т. к. он загубит свою репутацию». На это я прямо сказала: передайте, что ему наплевать, о репутации он сам позаботится.

…Сегодня у них заседание все о том же[35].

Вера Евсеевна предоставила это письмо Филду, поскольку гордилась способностью мужа одерживать победы и его принципиальностью; ее не остановило даже то, что в письме отчетливо проявляется и такая черта ее собственного характера, как несгибаемость, необходимая для отстаивания интересов Набокова. Однако свои письма она уничтожила прежде всего потому, что считала, будто они никого не касаются и не стоят того, чтобы их хранить. Вспоминаю при этом, как она сказала мне однажды, что ее золовка Е. В. Сикорская проявила тщеславие, включив в опубликованную «Переписку с сестрой»[36] не только письма брата, но и свои собственные. Иными словами, женщина, в юности не снявшая маски перед человеком, которого стремилась очаровать, в свои зрелые годы решила не снимать маски перед всем миром. И это даже после того, как она сделала все возможное, чтобы помочь Набокову стать всемирно известным писателем, чего, по ее мнению, он безусловно заслуживал.

 

Выше я писал, что переписка между супругами «оказалась вдвойне односторонней». Еще более странным, чем уничтожение Верой Евсеевной своих писем, представляется их малое число. После первого знакомства и последовавшего за ним стихотворения, посвященного девушке в маске, она написала Набокову несколько писем на юг Франции, дождавшись в ответ всего лишь одного послания. Но затем их переписка стала по большей части односторонней в противоположном направлении: в ответ на каждые пять писем Набокова Вера зачастую писала не более одного. Он был истовым, неутомимым корреспондентом, и хотя порой ее молчание вызывало у него досаду, очень терпимо относился к тому, что многие на его месте сочли бы недостатком внимания со стороны любимого человека. Этот дисбаланс сохранялся и во время длительных разлук, от его поездки в Прагу в 1924 году («“Ты безглагольна, как все, что прекрасно…” Я уже свыкся с мыслью, что не получу от тебя больше ни одного письма, нехорошая ты моя любовь»[37]; «Ты не находишь ли, что наша переписка несколько… односторонняя? Я так обижен на тебя, что вот начинаю письмо без обращенья»[38]) и ее пребывания в санатории в 1926 году («Тюфка, по-моему, ты пишешь ко мне слишком часто! Целых два письмеца за это время. Не много ли? Я небось пишу ежедневно»[39]; «Будет завтра мне письмыш? Сидит ли он сейчас в почтовом вагоне, в тепле, между письмом от госпожи Мюллер к своей кухарке и письмом господина Шварц к своему должнику?»[40]) до Праги в 1930 году («Мне грустно, что ты так мало пишешь, мое бесконечное счастие»[41]) и Таормины в 1970-м («Неужели не получу от тебя весточки?»[42]).

Невзирая на свои частые сетования, Владимир Владимирович бурно радовался тем письмам, которые все-таки получал: «Зато получил сегодня – наконец – твое чудное (звездное!) письмо»[43]; «Душенька моя, любовь, любовь, любовь моя, – знаешь ли что, – все счастие мира, роскошь, власть и приключенья, все обещанья религий, все обаянье природы и даже человеческая слава не стоят двух писем твоих»[44]; «Любовь моя, я все гуляю по твоему письму, исписанному со всех сторон, хожу, как муха, по нем<у> головой вниз, любовь моя!»[45]

У тех, кому известно, сколько Вера Евсеевна сделала для мужа как его секретарь, агент, архивариус, шофер, редактор, ассистент по научной и преподавательской работе, машинистка на четырех языках, часто возникает ощущение, что она в каком-то смысле была у него в услужении. Это не так: она посвятила себя служению Набокову, но на собственных условиях. Она вела себя смело и решительно с того самого момента, когда, едва достигнув двадцати одного, подошла к Сирину, скрыв лицо под маской, а после его отклика на ее приглашение написала несколько писем, прежде чем получила от него в ответ хотя бы одно слово. В Европе и в Америке она носила в сумочке пистолет и впоследствии очень гордилась тем, что Дмитрий, титулованный профессиональный гонщик, владелец нескольких «феррари» и скоростных катеров, с гордостью говорил: мама водит, как мужчина.

В Вере Евсеевне был определенный напор, внутренняя твердость – но была и хрупкость, особенно в молодости. Она с первого слова давала понять, что свои правила не изменит. В первом письме с фермы на юге Франции Набоков пишет: «И хороши, как светлые ночи, все твои письма – даже то, в котором ты так решительно подчеркнула несколько слов»[46]. В следующем, относящемся к стадии вечерних свиданий и прогулок по сверкающим огнями берлинским улицам: «Нет – я просто хочу тебе сказать, что без тебя мне жизнь как-то не представляется – несмотря на то, что думаешь, что мне “весело” два дня не видеть тебя. ‹…› Слушай, мое счастье, – ты больше не будешь говорить, что я мучу тебя?»[47]

Как и Набоков, она умела восторгаться житейскими пустяками и литературными находками; он утверждал, что из всех женщин, которых он когда-либо встречал, у нее самое лучшее, самое живое чувство юмора. Однако сам Набоков был жизнерадостен по природе, в то время как его жене было свойственно впадать в уныние. Он упрашивал ее незадолго до возвращения из американского лекционного турне: «Люблю тебя, моя душенька. Постарайся – будь веселенькой, когда возвращусь (но я люблю тебя и унылой)»[48]. Она же признавала, что склонна подвергать все критике. Например, не могла удержаться от упреков даже в адрес человека, которого любила всей душой. Во время своей первой изматывающей поездки в Париж, где он налаживал литературные связи, Набоков пишет с досадой: «…но что же я буду тебе все рассказывать, если ты считаешь, что я ничего не делаю»[49]. Или во время первого посещения Лондона с той же целью: «Душка моя, it is unfair (как я уже тебе писал) говорить о моем легкомыслии. ‹…› Я прошу тебя, моя любовь, не делай мне больше этих ребяческих упреков, je fais ce que je peux»[50]. Снова из Лондона, два года спустя: «Я готов к тому, что вернусь в Париж, оставив лидский зáмок висящим в сиреневой мути на вершок от горизонта, но если так, поверь, что будет не моя вина, – я предпринимаю все, что в моих силах и возможностях»[51]. И на следующий день: «Не пиши мне про “don’t relax” и про “avenir” – это только меня нервит. Впрочем, я обожаю тебя»[52].

С той же строгостью она обращалась и с другими. Т. Г. Гексли был бульдогом при Дарвине, а Вера Евсеевна – при Набокове, пусть и в образе изящной гончей. То, что он выстроил свою жизнь на прочном фундаменте Вериной поддержки, является известной далеко не всем стороной его личности.

На протяжении 1920-х и 1930-х годов Набоков добивался все большего признания. Поскольку он никогда не искал ни покорного, ни льстивого одобрения, в письмах к жене об этом повествуется не только с гордостью, но и со смущением. Да и в собеседники он выбирал людей скорее независимых, чем покладистых: язвительного Ходасевича, задиристого Эдмунда Уилсона, напористую Эллендею Проффер, неугомонного Альфреда Аппеля. Известный своей непочтительностью, порой даже к Шекспиру, Пушкину и Джойсу, не говоря уже о Стендале, Достоевском, Томасе Манне, Элиоте и Фолкнере, в письмах к жене он избегал благоговейности и высказывался против преклонения перед общественным положением, властью, богатством или репутацией. Редко откликаясь на текущие новости, Набоков тем не менее бурно отреагировал на одну заметку 1926 года: «Приехал финляндский президент в гости к латвийскому, и по сему поводу в передовице “Слова” восемь раз на протяженье сорока шести строк повторяется “высокие гости”, “наши высокие гости”. Вот лижут!»[53] Эта же ненависть к чванству породила искрометно-уничижительную зарисовку критика Андре Левинсона и его трепещущего от почтительности семейства; неотразимые выпады против случайного знакомого Александра Гальперна, «не очень приятненького, осторожно двигающегося, чтобы не просыпать себя, которым он полон»[54]; порицания Кисы Куприной с ее «улыбкой “поговорим обо мне”»[55] или Вериной сестры Софьи – Набоков с неприязненностью вспоминает, как она извивалась в кольцах собственного величия. Набоков сумел сохранить дружбу с Алдановым, но при этом в письме не преминул посетовать, что тот «как будто впивает похвалу»[56].

Набоков с юношеским пылом относился к чужим комплиментам. Выходя в Берлине с вечера у друзей, где вызвал общее восхищение, он от восторга даже прошелся колесом. Однако из письма видно, что, делая акробатический трюк, он не потерял голову: «…опять похвалы, похвалы… мне начинает это претить: ведь дошли до того, что говорили, что я “тоньше” Толстого. Ужасная вообще чепуха»[57]. Через десять лет он напишет: «Чтобы потом не было неловко (как случилось с моими письмами из Парижа – когда я их перечитывал), теперь же и впредь – совершенно отказываюсь от приведения всех тех прямых и косвенных комплиментов, которые получаю»[58]. Еще через год сообщит, что Габриэль Марсель хочет повторения «conférence (которую он перехваливает)»[59]. Набоков мог критически отзываться о своих предыдущих и даже текущих работах («Не знаю, как сегодня сойдет моя “Mlle” – боюсь, что длинно и скучно»[60]; «…как мне наплевать на эти мои французские испражнения!»[61]). Те, кто путают его с такими тщеславными персонажами, как Германн, Гумберт, Кинбот и Ван Вин, непроницательны, ведь тщеславие для Набокова было мишенью, а не способом существования.

Набокову случалось проявлять несдержанность и досаду, однако в письмах он по большей части предстает человеком, способным судить о других с душевной щедростью и уважением: «А он со своими выдающимися глазами, которые точно вылезают из глазниц, оттого что сдавили его (впалые до болезненности) щеки, – милейший»[62]; «…я окружен сотнями милейших людей»[63]; «Он оказался большой упругой душкой»[64]. В парижском метро: «Контролера я как-то спросил, что это такое так хорошо блестит в составе каменных ступеней, – блестки, вроде как игра кварца в граните, и тогда он с необычайной охотой, – делая мне les honneurs du métro, так сказать, – принялся мне объяснять и показывал, куда нужно стать и как смотреть, чтобы сполна любоваться блеском; если б я это описал, сказали бы – выдумка»[65].

Как и всякий лепидоптеролог того времени, пойманных бабочек Набоков пронзал булавкой, а потом расправлял. В результате журналисты называли его, как князя Влада Дракулу – Vlad the Impaler или «Влад, сажающий на кол». Однако в письмах к жене, очень любившей животных (они перечисляли деньги Обществу борьбы с вивисекцией), снова и снова проявляется его нежность ко всяческим тварям и понимание их прелести: «Я спасаю мышей, их много на кухне. Прислуга их ловит: первый раз хотела убить, но я взял и понес в сад, и там выпустил. С тех пор все мыши приносятся мне с фырканьем: “Das habe ich nicht gesehen”. Я уже выпустил таким образом трех или, может быть, все ту же. Она вряд ли оставалась в саду»[66]. «Душа моя, какой у них кот! Что-то совершенно потрясающее. Сиамский, темного бежевого цвета, или taupe, с шоколадными лапками ‹…› и дивные ясно-голубые глаза, прозрачно зеленеющие к вечеру, и задумчивая нежность походки, какая-то райская осмотрительность движений. Изумительный, священный зверь, и такой молчаливый – неизвестно, на что смотрит глазами этими, до краев налитыми сапфирной водой»[67]. «Каким легоньким и послушным кажется здешний щеночек – он вчера ушел головой в мой боковой карман и там увяз, отрыгнув немножко голубого молочка»[68].

29Письмо от 3 ноября 1932 г.
30Шифф С. Вера (Миссис Владимир Набоков). С. 125.
31Записка от 15 апреля 1970 г.
32Исключение составляет одна игривая открытка, написанная новобрачными, – она сохранилась, видимо, потому, что слова жены неразделимо переплелись со словами мужа. В первую зиму их совместной жизни Набоковы катались на лыжах в Круммхюбеле в Германии (теперь город Карпач в Польше). Через несколько дней после возвращения, 7 января 1926 года, Вера Евсеевна начала писать открытку к свекрови, но получилось так (его слова даны курсивом): «Володя так мешает мне писать, что я лучше напишу в другой раз, когда его не будет дома – я не мешаю – это неправда – правда – что неправда» (из моего архива. – Б. Б.).
33Копия, снятая мною с оригинала, тогда находившегося в Монтрё (нынешнее местонахождение неизвестно). Д. – неустановленное лицо, возможно врач по фамилии Дынник или Дынкин (см. примеч. к письму от 9 июня 1944 г.). Х-Rays (англ.) – рентген.
34Ковчег: Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк: Ассоциация русских писателей Нью-Йорка, 1942.
35Пропуск в цитате В. Е. Набоковой оригинального письма Филду (из моего архива. – Б. Б.).
36Набоков В. Переписка с сестрой / Под ред. Е. Сикорской. Анн Арбор: Ардис, 1985.
37Письмо от 12 января 1924 г.
38Письмо от 14 января 1924 г.
39Письмо от 9 июня 1926 г.
40Письмо от 28 июня 1926 г.
41Письмо от 19 мая 1930 г.
42Письмо от 8–9 апреля 1970 г.
43Письмо от 8 января 1924 г.
44Письмо от 19 августа 1925 г.
45Письмо от 10 февраля 1936 г.
46Письмо написано около 26 июля 1923 г.
47Письмо от 8 ноября 1923 г.
48Письмо от 9 ноября 1942 г.
49Письмо от 3–4 ноября 1932 г.
50Письмо от 6 апреля 1937 г. It is unfair – несправедливо (англ.). Je fais ce que je peux – я делаю все, что могу (фр.). «Лидским замком» Набоков называет желанную должность преподавателя в Лидском университете Англии (намек на выражение «строить воздушные замки»).
51Письмо от 13 апреля 1939 г.
52Письмо от 14 апреля 1939 г. Don’t relax – не расслабляйся (англ.). Avenir – будущее (фр.).
53Письмо от 24 июня 1926 г.
54Письмо от 21 апреля 1939 г.
55Письмо от 25 ноября 1932 г.
56Письмо от 24 октября 1932 г.
57Письмо от 12 июля 1926 г.
58Письмо от 24 января 1936 г.
59Письмо от 4 февраля 1937 г. Сonférence – лекция (фр.).
60Письмо от 24 января 1936 г. Имеется в виду «Mlle O» (1936) – написанные по-французски воспоминания Набокова о его французской гувернантке.
61Письмо от 12 февраля 1937 г.
62Письмо от 19 февраля 1936 г.
63Письмо от 4 февраля 1937 г.
64Письмо от 21 апреля 1939 г.
65Письмо от 24 февраля 1936 г. Les honneurs du métro – почести метро (фр.), вместо стандартного les honneurs de la maison – домашние почести.
66Письмо от 17 октября 1932 г. Das habe ich nicht gesehen – Я этого не видела (нем.).
67Письмо от 24 октября 1932 г. Тaupe – серо-коричневый (англ.).
68Письмо от 24 января 1936 г.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56 
Рейтинг@Mail.ru