Он начинает прославлять все, в чем нет следов этой энергии, все, что обвеяно «тающим сном». Он начинает поклоняться «тишине».
Тишину он находит в «мертвых» горах, в «вечно-немых» цветах, среди величественных водных пространств, среди «немых» затонов, среди безбрежной пустыни, этой «царицы земной красоты», среди «бесплодных бесконечных песков», в глубине уснувшего ручья, в глуши сельского и лесного пейзажа, среди полей, лугов и болот, в молчании далекого неба и даже среди улиц, домов, колоколен и каналов старинного голландского города[7]. Эта тишина для него гордый символ сокращения жизни, символ бесплодия. Все бесплодное, все ведущее к сокращению жизни и жизненной энергии на земле имеет в его глазах таинственное обаяние.
Жажда сокращения жизни доводит его до патетического восклицания:
Чума, проказа, тьма, убийство и беда…
Благословляю вас, да будет счастье с вами!
Но не думайте, чтобы этот суровый ненавистник жизни держался по отношению к самому себе аскетической морали. Вовсе нет. Отрекшись от человеческого общества, он старался обставить свое собственное существование своеобразными, утонченными наслаждениями. Он, прежде всего, эпикуреец-эстетик. Он создает себе культ лучезарной, всемогущей красоты, «культ» эстетического опьянения, сверхчувственного экстаза, экстаза, навеянного игрой «идей, образов, изображений, теней». Не чужды ему и наслаждения любви, притом любви как самой чувственной, так и самой идеальной. Иногда женщина является ему в образе преступной, но прекрасной колдуньи, в образе «создания тьмы и огня», создания «проклятой красоты». Г. Бальмонт жаждет испытать мощь нервного, утонченнейшего чувства. Он хочет:
…лобзать в забытьи,
В безумстве кошмарного пира,
Румяные губы.
Кровавые губы вампира,
Другой раз он говорит об утонченно рассудочной любви, приближающейся к любви платонической.
Я люблю с безупречною нежностью духа и брата,
Я люблю, как звезду отдаленная любит звезда,
Как цветом, что еще не растратил в душе аромата,
Я с тобой, я люблю – я с тобой – разлучен навсегда.
Иного рода наслаждения поэт-декадент получает от самосозерцания. Принужденный, спасаясь от «водоворота» жизни, уйти в самого себя, он, естественно, тратит имеющийся у него запас жизненной энергии на это самосозерцание.
Но его внутренний самоанализ ничего общего не имеет с тем самоанализом, которому некогда подвергали себя «мыслящие пролетарии» шестидесятых годов. Эти пролетарии, провозглашая культ мысли, основывались на настоятельных требованиях прогрессировавшей жизни: мысль была их орудием в борьбе за существование, была их путем к победе и торжеству. Для декадента вопрос о внутреннем самоанализе – отнюдь не вопрос о саморазвитии и самоусовершенствовании, а лишь вопрос о безвольном, болезненно-приятном самонаблюдении, вопрос о гордом самовосхвалении.
В душах есть все, что есть в небе, и много иного.
В этой душе создалось первозданное Слово!
Где, как не в ней,
Замыслы встали безмерною тучей,
Нежность возникла усладой певучей,
Совесть, светильник опасный и жгучий, —
Вспышки и блески различных огней, —
Где, как не в ней,
Бури проносятся мысли могучей!
Небо не там,
В этих кошмарных глубинах пространства,
Где создаю я и снова создам
Звезды, одетые блеском убранства,
Вечно идущих по тем же путям,
Пламенный лик моего постоянства,
Небо – в душевной моей глубине
Там, далеко, еле зримо, на дне
Только душе я молитвы пою,
Только одну я люблю беспредельность,
Душу мою!
И г. Бальмонт открывает в своей душе пропасти и бездны, в которые ему даже «страшно заглянуть», в которых все пробегает на миг, в которых «развалины дремлют» и «звукам их отзвуки, вторя, не внемлют». Находит в этих безднах потонувшие образы, наблюдает попадающие туда мимолетные отражения – вот что составляет неизъяснимую прелесть для декадента; декадент любит душу лишь за богатство тонких ощущений, а вовсе не за «бури мысли могучей». Последние, хотя и упомянуты г. Бальмонтом в цитированном выше стихотворении, но, тем не менее, в его внутренней жизни, поскольку она отражается в его поэзии, не играют решительно никакой роли. Чувство утомленности, сознание внутреннего бессилия, отвращение к производительной энергии определяют его культ души: его душа лишена способности созидать, ее удел – пассивно воспринимать,
Наконец, с требованиями аскетической морали ничего общего не имеет его культ личности.
Поэт-декадент грезит о гордой личности, не связанной никакими предрассудками нравственного и социального порядка, не знающей никаких пределов своим желаниям и действиям. Короче – он грезит о сверхчеловеке[8].
Свои грезы о сверхчеловеке он воплощает в оригинальных образах. То этот сверхчеловек является у него в виде длиннокрылого альбатроса: альбатрос «дерзок, красив и могуч», низвергается с неба и отнимает добычу у морской птицы-»глупыша». Г. Бальмонт славит его разбойнический образ действий.
Морской и воздушный разбойник, тебе я слагаю свой стих,
Тебя я люблю за бесстыдство пиратских порывов твоих.
То сверхчеловека поэт отыскивает в толпе блаженных скифов, которым «воля одна превыше всего дорога», которые не имеют ни капищ, ни богов, все счастье которых – война, которые саранчой налетают «на чужое» и бесстрашно, без всяких колебаний насыщают свои алчные души. То г. Бальмонт жаждет сделаться сверхчеловеком, перевоплотившись в испанца – завоевателя, «опьяненного своей и чужой кровью», он хочет быть «первым в мире; на земле и на воде», хочет, чтобы ему «открылись первобытные леса, чтобы заревом над Перу засветились небеса», хочет «меди, золота, бальзама, бриллиантов и рубинов, крови, брызнувшей из груди побежденных властелинов», хочет, «стремясь от счастья к счастью», пройтись по океанам, по раскаленным пустыням, хочет «с быстротой аравийского коня всюду мчаться за врагами».
Но грезам о воинственном хищнике, навеянном образом ницшевского сверхчеловека, не суждено осуществиться: создав два-три чисто ницшевских образа г. Бальмонт видоизменяет характер этих образов. Душащие избытком сил хищники ему не по душе: пессимистические ноты, звучащие в его душе, его утомленность, отсутствие в нем настоящей жизненной энергии превращает мечты о торжествующем героизме сверхчеловека в мечты о героизме гибели сверхчеловека. Сверхчеловек воплощается в образ скорпиона. Скорпион окружен кольцеобразным огнем, он присужден к смерти, окружен отовсюду врагами. Тогда, перед взорами врагов он «исполняется безвольным порывом», гордо шлет вызов судьбе и вонзает жало в собственное тело.