Своей матери, сумевшей пережить ужасы голодных тридцатых годов, но умершей из-за глупой неосторожности, Сашка, когда ему еще и пяти лет не было, почти не помнил. В детской памяти сохранился лишь слабый образ отца, который вскоре, после смерти жены, привел в дом мачеху с двумя совсем еще маленькими близнецами и велел ему быть нянькой. Мачеха постоянно куда-то пропадала, а ее голодные дети плакали, подолгу и без устали. Не зная, что с ними делать, он мочил в воде клочки обглоданной марли и совал им в рот. Тогда они на короткое время замолкали и давали возможность передохнуть и подумать хоть о чем-нибудь другом, кроме как о еде. Он их понимал; водой сыт не будешь, но не имея иной способности достучаться до сознания кормящей матери, они криком требовали свое. И когда мачеха приносила хоть какие-то «крохи» домой, то ему ничего не перепадало. Радовало, что смолкал детский плач и можно было незаметно уйти. Сашка тут же нырял на базарчик, где, слоняясь без особых дерзновенных намерений, можно было, надеяться на случай и даже, если его не подворачивалось, то хоть с какой-то пользой для себя проводить время. Возвращаться домой не хотелось. Спасти от голодного прозябания мог только поиск. Волей, неволей приходилось жить по законам улицы. Но сомнительных знакомств с беспризорной братией, Сашка заводить не стремился; ему всегда казалось, что будь он таким же, то все его устои, пусть еще не совсем сформировавшиеся, будут смыты потоком глупой, междоусобной борьбы или даже драки за выживание в беспредельных бандитских разборках, за право обладания более «жирным» куском, среди товарищей по несчастью. Лучше уж в одиночестве, но без противного, холуйского рабства и заискивания перед «старшим». Хоть и рано ему было судить о совести, но он уже понимал, как быстро и легко ее можно замарать.
А потом забрали отца – его арест был страшнее полуголодного скитания по подворотням. Сашка не понимал и не знал за что, но почувствовал, что навсегда. Иначе зачем этим злым и грубым людям, с мглистыми, равнодушно свинцовыми лицами, было приходить в их дом? Прощаясь, отец тайком сунул ему в руку, лишь один серебряный полтинник, на котором был изображен кузнец, бьющий по наковальне молотом, и сказал: «Береги его сынок, в память об отце, просто как реликвию. Прости, так распорядилось время. Сохрани воспоминания о нашем когда-то известном и многочисленном роде. Ты последний из одиннадцати, помни об этом. Сбережешь себя; небеса к тебе благосклонны будут». Сашка знал, от бабушки, что его мать, будучи беременной, однажды летом, надумала собирать спелую вишню в своем саду, но оступившись на лестнице, упала. Случились серьезные осложнения, и следующий за ним ребенок так и не увидел свет. От полученных повреждений, мать умерла. Вообще, у него когда-то в прошлом было много братьев и сестер. Он остался в живых один, самый младший из всех. Кто-то умер от болезней, в самом раннем детстве, кто-то позже, в трудные годы Гражданской войны, а кто-то позже, в голодное время тридцатых. Должно быть и его ожидала та же участь, но видимо выживают либо сильнейшие, либо по чьей-то неведомой воле именно последние. Он был последним, вот и выживал, сам того, не зная; поставит ли Господь его жизнью окончательную точку или он, все же станет достойным продолжателем рода?..
Следующим утром, мачеха выгнала Сашку, пробурчав ворчливым и злым языком, что кормить лишний рот ей нечем и отец, якобы, велел ему отправляться к бабушке, старой, но еще живой, которая одиноко коротала свой век, где-то на окраине города М…, на берегу Азовского моря. На обороте единственной, оставшейся от нее фотографической карточки, с видом синего моря и маяка с парящими над ним чайками, на которой Эльза была молода и красива, значился адрес. Сашка сунул ее себе в карман, где лежало отцово «наследство»; девятиграммовый полтинник серебром, и без сожаления ушел.
Добираясь до города пешком, приходилось спать в обычном лесу. Боязно и даже страшно, но прятаться по чужим сеновалам и подворотням, было куда опаснее. Как-то, одной, безлунной и темной ночью, в бесхозно брошенном стогу, его укусила собака. Сашка тогда посчитал ее волком и подумал, что ему, наверное, пришел «конец». Однако, когда он, в отчаянии и ярости, подобно тому же хищнику, набросился на нее, она трусливо взвизгнула и убежала. Битвы за жизнь не получилось. В лесу, Сашка питался щавелем, собирал жгучий полевой чеснок и лук-слизун. Подорожником лечил рану, которая болела и ныла, доставляя немало хлопот. А однажды, ему крупно повезло; он нашел в лесу сразу три больших клубня Лилии саранки; ее маслянистые, ароматные лепестки были целебными и хорошо заглушали голод. Потом, два дня ничего съестного в пути не попадалось и к бабушке он явился измученным и, по обыкновению, голодным, к тому же еще с незаживающей от укуса, кровоточащей раной на голени.
Бабушка Эльза жила одна и когда нежданно появился внук, очень обрадовалась. Старательная и сердобольная, она быстро поставила Сашку на ноги. Ему было странно, но приятно ощущать непривычную заботу о себе. Кроме нее, он не знал людей, которые относились бы к нему так бережно, без грубого слова или упрека. Ее речь была совсем иная, она словно эликсир, особой, теплой лаской лилась из ее уст и согревала одинокое Сашкино сердце. Но бабушка была старенькая и слабая. Она прожила еще два предвоенных года вместе с ним. И вот, окончательно утратив жизненные силы, тихо умерла, даже не предупредив его о своем уходе в мир, куда ей уже очень хотелось попасть, только вот почему, Сашка тогда так и не понял.
После похорон бабушки, он жил скрытно, считая, что остался в этом мире совсем один. Будучи уже почти двенадцати лет отроду, русоволосый, крепко сложенный юноша, стал осознавать, что в этой жизни помощи ему ждать больше не от кого. И все же, он был благодарен бабушке за полуразвалившийся, старый домик на окраине, в котором он мог находиться, не беспокоясь о крыше над головой. Море у ног, а в нем бычки, да кефаль плещутся, что еще нужно… Прожив в тихом одиночестве почти полгода и совсем не рассчитывая на подарки судьбы, Сашка сильно удивился, когда однажды утром увидел у своего порога почтальона:
– Вам телеграмма, молодой человек! – казенно бросил сухощавый, пожилой мужчина и протянув ему почтовый бланк, велел расписаться. Хоть и не доводилось Сашке этого никогда делать, но все же пришлось отвыкшей от письма рукой, вывести каракули своей родовой фамилии.
– Кнорр…р, – как-то странно коверкая интонацию, произнес почтальон. Вручил бланк телеграммы, завалился на скрипучий велосипед и укатил. Грамоте Сашка был обучен. Четыре полных года, еще до ареста отца, он проучился в немецкой гимназии, где основным языком считался русский, и успевал по всем предметам на отлично. После смерти матери и ареста отца, пришлось бросить обучение и перебираться к бабушке. А здешняя школа Сашке не нравилась; все в ней было как-то не так организованно, а скорее на школу не оставалось времени, да и была она, «За тридевять земель…» Заботу о больной бабушке, на то время, Сашка счел более важным делом, нежели обучение; тем более, что такова была воля отца.
А странную телеграмму ему впервые приходилось читать: «Что в ней?.. От кого?..» Глаза побежали по строкам адреса и вот сам текст за подписью какой-то женщины по имени Марта:
«Муж мой просит племянника Сашу к нам переехать. Он один остался. Если у тебя, Эльза, не сохранился наш адрес, то я сообщаю; Кемеровская область, станция Промышленная, село Пушкино, Шварц Марта».
Адрес на бланке был тоже странный. Но какой племянник, какая Марта? Сашка долго не мог понять связующей с ним родственной цепочки. Ведь после смерти матери и ареста отца в живых оставалась только бабушка Эльза. Кем приходится ей некая Марта Шварц и кто ее муж? Из телеграммы следовало, что он должен, приходиться ему дядей. Но Сашка хорошо знал, что у отца не было братьев; вернее были, но те полегли еще в Первую мировую войну, при совсем неизвестных обстоятельствах. Об их участи и отец-то ничего толком не знал. Кому же тогда он стал вдруг приходиться племянником?» Сашка ломал голову, и тут вдруг вспомнил: «А не тот ли это единственный брат матери, Эмиль, который где-то в середине тридцатых годов намеревался перебраться за границу, в Канаду? Тогда, многие стремились уехать… Вот тебе на; собирался за границу, а угодил в Сибирь, – Сашка даже улыбнулся, – ведь Кемеровская область – это Сибирь и есть. Чудеса, да и только…»
Все сходилось, девичья фамилия у матери была Шварц, и лишь одно невозможно было понять: «Зачем эти, совсем чужие ему люди, зовут переехать, как о нем узнали? От кого?.. Может отец все же жив и как-то дал о себе знать через родственников, иначе откуда им осведомиться, что он у бабушки?» – мелькнула слабая надежда, и Сашка даже немного воспрял духом.
И вовсе не собирался он из своего дома уезжать в Сибирь. Ему нравилось Азовское море, рыбалка и сама рыба, с дымком поджаренная на костре, дающая возможность выжить. О такой жизни он мечтал… Упрекал себя, что раньше к бабушке не перебрался; никакой тебе мачехи и голода, отца вот только жалко было: «Как он и где; разве ж узнаешь?..»
А однажды утром, по радио совсем неожиданно объявили, что началась война. Страшно не было, было непонятно, а слухи гуляли разные. По обыкновению, Сашка получал нужную информацию на базарчике, так было и в его невеселой деревне и здесь, в городе. С одной лишь разницей, что приморский рынок оказался куда просторней, разнообразней и разношерстней предыдущего; касаемо товара, его продавцов, и как следствие, изобилия новостей. По радио сообщали, что Советский союз по всем западным границам атаковали Гитлеровские захватчики, то есть немцы. По прошествии нескольких недель, этот факт особо не навевал тревожных мыслей. Сашка знал и, как многие, твердо был уверен, что «Красная армия всех сильней», а осмелившегося напасть на его Родину врага, скоро отбросят назад, и окончательно прогонят с земли русской. Как и другие жители города М.., он был убежден, что так оно и будет. Но по прошествии уже двух месяцев ожесточенных сражений, голоса радиодикторов все тревожней доносили новости об оставлении отступавшими войсками, то одного, то другого населенного пункта. Городские предприятия и его жители начали торопливо готовиться к эвакуации за Урал.
Уже к концу сентября, все чаще стали страшно выть жуткие сирены, толи собирая людей, толи разгоняя по бомбоубежищам, которые наскоро устраивались в подвалах больших и крепких домов. Сашку тоже предупредили о необходимости отъезда; выдали предписание и велели на следующий день явиться для отметки и получения дальнейших указаний. А ночью бомбили самый центр города и от места, куда необходимо было явиться утром, остались одни руины и глубокие воронки от взрывов. Отдельные кварталы города горели и клубы едкого, черного дыма низко стелились вдоль пристани. Поговаривали о скором взятии города немецкими войсками. Однажды, совсем случайно, стоя в очереди у колодца, в котором все брали чистую питьевую воду, Сашка услышал неприятные разговоры о немцах, проживавших на территории Украины и каких-то их коллаборационистских склонностях. Заинтересовавшись, он переспросил про непонятные склонности. Ему ответили, что вероятно местные немцы станут помогать своим и непременно примкнут к фашистской армии. Поэтому есть Указ правительства о депортации на восток в первую очередь этой части населения и взятия ее под особый контроль. Эта новость ошеломляла и навевала тревогу, ведь в его свидетельстве о рождении он тоже значится как немец и если к его национальности станут относиться с долей предвзятости или даже ненависти, то это может отразиться и на нем:
«Ну что же, – решил Сашка, – уж лучше к родственникам в далекую Сибирь, чем в жуть детского дома или какой-нибудь лагерь для этих самых коллаборационистов», – Сашка даже задумался; его сознание способно было выговорить такое сумасшедшее слово, а вот язык вряд ли…
Поднявшееся над морским горизонтом, яркое солнце, словно надолго прощалось с Сашкой, даруя ему благодать летнего, уютного утра, ничуть не напоминающего о тяготах грянувшего лихолетья. Собрав утром остатки сушеных бычков и хлеба, он отправился на станцию, чтобы, отыскав любой приемлемый способ проникновения на поезд, идущий на восток, эвакуироваться самому, а не дожидаться пока о нем позаботятся другие. От такой заботы ему хотелось поскорее уехать.
Невыносимо трудная и долгая дорога вынуждала скитаться и голодать. От бычков вскоре остались одни воспоминания и только запах, исходивший от ладоней, когда Сашка подолгу грел руки в карманах, в которых когда-то лежала рыба, кружил голову и приходилось давиться слюной и обсасывать слегка солоноватые пальцы. Наверное, если бы не карманы, он бы не выжил на пути в Сибирь, к желанным и далеким родственникам. Однажды, изнемогая и почти умирая от голода, кусочек хозяйственного мыла кем-то случайно забытый на подоконнике одной из перевалочных станций, представился Сашке ломтиком хлеба и, не выдержав пытки голодом, почти в неосознанном состоянии, он его машинально съел, не ощущая ни вкуса, ни запаха. Рука сама потянулась к нему и положила в рот. С сильным отравлением и острыми болями в желудке он попал в больницу. С мылом промыв все свои внутренности, Сашка чудом остался жив. И лечащий врач, посещая его в палате, даже шутил по этому поводу: «Ну что, стиранный ты наш юноша, теперь в твоих кишках даже глистам завестись будет сложно; не выживут, как есть отравятся…»
Чтобы выписаться из больницы, пришлось сообщить адрес родственников, в противном случае его ждал Детский дом. Однако, ему поверили, так как адрес Марты он сообщил не на словах, а подтвердил его сохранившейся вместе с серебряным «наследием» отца, телеграммой. Дорога от Урала до Сибири оказалась не менее долгой, но была уже безопаснее и легче, благодаря справке, выданной в санитарном учреждении для следования больного к месту проживания родственников, и обязательного прохождения дальнейшего лечения на месте. Справка прилагалась к телеграмме и служила Сашке документом, на случай милицейских проверок в пути. Не имея на руках такого рода бумажек, его на любой станции могли причислить к гильдии беспризорных малолеток, лишившихся родителей и блуждающих по стране в поисках приключений, с вытекающими из того последствиями. Теперь же, можно было вполне легально добираться до цели любым, следующим на восток, поездом.
Пока на западе страны, с беспредельным напряжением сил, шли ожесточенные бои с фашистскими захватчиками, глубоко в тылу, обустраиваясь, терпя лишения и неудобства, строилась особая жизнь. Помимо мероприятий по эвакуации мирного населения и возникшей острой необходимости свертывания производства многих промышленных предприятий и перемещения их мощностей в более безопасные районы страны, последовала депортация «неблагонадежных народов» и «социально чуждых элементов» из всей приграничной полосы, вплоть до побережья Азовского моря. То есть тысячи семей из Одесской, Херсонской областей также депортировали на Урал и в Сибирь. Люди, переселенные в самом начале войны, в отдаленные, необустроенные районы великого, Советского союза, пытались найти свое, новое место под солнцем. Да и, собственно, искать-то не приходилось; его определяли те, кому вверено было решать судьбы других, согласно изданным и вновь поступающим правительственным указам и распоряжениям. Были ли основания выселять целые народы? На фоне ширившегося военного противостояния, многие считали, что да, и с точки зрения власти, они были неугодны и вселяли тревогу и неуверенность на местах. Однако если посмотреть, для чего использовали этих депортированных, то здесь однозначно становились видны вполне оправданные, экономические интересы правительства, связанные с индустриализацией как Казахстана, так и некоторых районов Сибири для развития там не только сельского хозяйства, но и промышленности.
Причины переезда или эвакуации в чужие края были от части понятны; началась война и каждый, кто мог держать в руках оружие был крайне необходим стране для организации обороны. Тыл требовал и ждал свои недостающие кадры. В особенности это касалось промышленных предприятий, чья продукция уже становилась острой необходимостью на передовой. Однако, одни специалисты ехали на восток согласно разнарядке, другие же иначе; по принуждению.
Скорая отправка на восток и тяжелые мысли о мобилизации или депортации, а также разного рода притеснения в пути, переносились людьми очень тяжело. Многие, попросту, считали несправедливостью, столь унизительное обращение с народом, с любовью относившимся к своей малой Родине и русским людям, с которыми всю жизнь жили бок о бок, трудились не покладая рук. Это касалось многих не коренных национальностей, многонациональной страны Советов.
Но, окольно, витали и иные слухи; отправлены, мол, на Урал после издания Указа Президиума Верховного Совета «О переселении немцев, проживающих в районах Украины и Поволжья». Массовый приток советских немцев на территорию Урала и Сибири, стало быть, просто необходим, в связи с тем, что местные предприятия испытывают огромный дефицит рабочей силы и, как объясняли втихомолку трудармейцы, греясь бок о бок холодными ночами; самый первый депортационный удар пришелся по советским немцам, отнесенным к потенциальной, не совсем надежной категории граждан, исключительно в силу своей этнической принадлежности к нации, с титульным государством которой идет война на уничтожение.
Только вот Ивану Бергеру ночами плохо спалось совсем не по этой причине. А коли уж морила усталость, то снилась лишь великая надежда, что жена Елизавета, следуя его указаниям и наставлениям, сохранит, убережет детей и если уж доведется выбраться ему из лагерной неволи, то и память о нем тоже. Вряд ли что-то большее способно будет остаться, считал Иван уже после первой пересылки, ведь вскоре ждал лагерь и каторжные работы где-то на рудниках, в каменоломнях или лесоповалах Северного Урала. Так, по крайней мере, говорили те, с кем удавалось пошептаться. Народ постоянно менялся, словно намеренно тусовался, подобно картам в колоде, чтобы, не приведи, в масть людишки оказались. Где сговор, там и буза, что категорически запрещалось и пресекалось на всем пути следования: «Хотя чего ее хранить, память эту, которой в лучшем случае суждено кануть в небытие, а в худшем, может только для будущего поколения и остаться; память она в детях жить должна, – размышлял Иван. – Сбережет детей жена, значит в тугую годину найдется и для него место в ее обеспокоенных тягостным временем воспоминаниях. А он, пока жив будет, никогда не растеряет память о близких, а даст Бог вновь когда-нибудь обнимет жену, ласковую и любящую его Елизавету, старшего сына, своих дочерей и маленького Ваньку, которому придется труднее всех остальных». Но прежде, судьба велела выстоять, не сломаться, не подвести себя и оправдать надежды родных, и когда-нибудь вновь встретиться, уберечь всех измученной и ссохшейся памятью и душой, не оправдав коварство и бесчеловечность предназначения Гулага.
К утру, едва сквозь щели товарного вагона, крадучись, пробрался свет, состав дернуло, потом еще и еще, пока вагоны не остановились и, утомившие непрестанным стуком колеса, не замерли окончательно. В ожидании шевеления – тишь… После, глухой, простуженный кашель первого разбуженного толкотней подневольного, потом еще и еще…
Те, кто спал не на нарах, а на полу, стали подниматься, разминая слежавшиеся, сбившиеся в кучу кости, согревались. Кто-то затянулся табачком; приятно повеяло дымом. Счастливчик у кого было… Пошел косячок по рукам; раз два, раз два и нету… Нырнул дымок ко второму ярусу, до третьего только запах достал… Тянут носами мужики, ловят чудный запах, глубже вдыхая привычную барачную вонь. Она уж не вонь вовсе, с дымком ведь. А туберкулезникам беда от услады; зайдутся худые легкие, что гармонь мехами; не уймешь пока нутро кашлем не вынесет.
– Знать прибыли, пора бы уже, сколько можно трястись, – прорезался первый недовольный голос, за ним другой, с интересом:
– Похоже на то. Может кормить будут? Третий день уж в пути, а только воду и давали.
– Вода, бродяга, она и поит, и кормит, и отходов с нее меньше. Стало быть, и параша не нужна, а отлить не напряг, щелей, что вшей на затылке.
Публика всякая собралась в вагоне; тут тебе и трудармейцы, и арестанты разных мастей; случайные и за дело, каких на стоянках подсаживали. Даже уголовный элемент; всех до места без разбора везли; одна «кубышка-кадушка» да, к тому же, под охраной. Сортировка уж после, по прибытии. А до срока – помалкивай, пока зубы целы, да жди указаний; самый верный способ в живых остаться. Пересылка спроса не терпит…
Иван не курил, потому особо не переживал, что не достанется. То с одного, то с другого края слышалось: «Дай потянуть, дай дернуть…», а когда отодвинули на сторону ворота, стало и вовсе не до табака:
– Выходи из вагонов!.. – разнеслась команда. – Перекличка!.. Становись в две шеренги! Какая-никакая, а Армия!.. Батрачий курс проходить будем!..
Толпы народа, послушным, тягучим киселем, потекли из вагонов, а первый щекотливый снежок уж землю покрыл. Не стылая пока земля, но слякотно и лужи от множества движения. Нехотя строились невольники, переминаясь с ноги на ногу. Холодать стало, должно вагонного, дурно пахнущего тепла с прелью вонючей уж не будет более, один свежий ветер, да обвислый френч с дырами, вот и весь расклад. Кто-то себе такую картину рисовал, а кто и вовсе, бычком на привязи; иди, когда пнут, а нет, так стой да гляди под ноги. Дозорные, за спиной и спереди, круги выписывают, снуют по всем щелям. «Мертвяков» мало; не долго без кормежки ехали, откуда им взяться. Народ терпеливый, а вот кто с болезнью под мобилизацию угодил или хроник, куда им при антисанитарии. Ни тебе постельного белья, ни бани. Все же два грузовика «босоногих» отгрузили, повезли, а куда уж всем все равно…
Иван стоял в первой шеренге, не проявляя особого интереса к тому, что говорил осипшим голосом старший начальник, поставленный над всеми. В огромной толпе мобилизованных, новости или недослышанное на переспросах, волей-неволей доходило быстро, как бы само собой. Кому хотелось много знать, того на спрос аж зудило, разбирало, пока свои же не приткнут.
– После медицинской обработки в специализированной санитарной части, где отделят тифозных и туберкулезных – кричал начальник, – всем строиться на запись и распределение, затем будет произведено кормление и погрузка для следования к месту расположения, – его серое лицо словно надувалось от напряжения при каждом сказанном слове. Наверное, он пытался донести суровую истину до всех сразу, которая пока что, наверняка, не до каждого доходила. Не верилось в возможность беспричинной, несправедливой травли; отношением к людям, как к заклейменным или прокаженным по жизни.
– Предупреждаю самых неуживчивых; бежать не советую, участок обслуживания под охраной. Случаи неповиновения или попытки побега, по закону военного времени, караются расстрелом на месте.
Кого-то из стоявших рядом с Иваном, даже передернуло от таких слов:
– Во как!.. Мы что вам, скот какой, что на бойню привезли! Кто против в трудную пору Родине помочь, но не стрелять же при случае?..
– Условия здесь и без того, вон – лагерные, а этот еще и расстрелом грозится! – послышались несдержанные ругательства, обдающие презрением надзирателей.
Начальник строго взглянул в сторону выкриков и каменным голосом продолжил:
– Для тех, кто не совсем понятливый или карцера не знает, предлагаю сделать два шага вперед, для профилактических разъяснений. Самых несогласных, прямо здесь и кончат. Чего зря дерьмо кормить да за собой таскать. До таких упертых практика здешней жизни в тайге, на деляне, быстро доходит.
Зароптала шеренга и, нехотя, но повинуясь, умолкла. Каждый сам свой выбор делал, как тут недооценить веские доводы начальника. Хотелось уж как-то устроиться поскорее, а не вступать в чреватые бедой перепалки. Дослушав наставления, осталось одно; их исполнить…
– Нам бы помывку, товарищ главный начальник!?.. – раздались неуверенные возгласы. – Баню бы организовали!.. Терпежа уж нет!..
– Значить так, грунтовой воды в наших краях не обнаружено; здесь она либо глубже залегает, либо давно льдом стала. Так что ежели мокнуть, то не в бане, а от пота и слез, какие я вам гарантирую. Вся страна напрягается и исключений ни для кого нет. Предстоит потрудиться, чтобы горячие задницы к бревнам не примерзли. Фронту лес нужен и план у нас большой. Специальных оборудованных лагерных пунктов здесь не имеется. Баню и земляной барак будите строить для себя собственными силами. Объяснять не буду, как вы должны постараться. Зима в этих краях безжалостная, с гонором; ленивых не терпит.
Суровые посулы грозного начальника пусть и не до каждого доходили, но понурый след тревоги оставляли глубокий; как тут не задумаешься, когда после такой изнурительной дороги ни белья тебе, ни бани, а кайло в руки или пила – кому что достанется.
От пересыльных, среди которых довелось оказаться Ивану, после переформирования, осталось человек пятьдесят. Остальных видимо развезли по другим местам. Земляной барак начали строить сразу же по прибытии к месту. Подгоняли сами для себя; не под открытым же небом ночь коротать. Расположиться он должен был прямо у ворот КПП, хотя другие, деревянные строения теснились чуть поодаль. Однако от общей территории лагеря они были отделены двумя рядами колючей проволоки, между которыми то и дело прохаживался надзиратель с собакой на поводке. Позже выяснилось, что там располагались жилые бараки для особой категории заключенных, а вновь прибывшую партию депортированных относили к другой группе поднадзорных, которых не было надобности перевоспитывать зоной; их причисляли к трудовому ресурсу. Первые несколько дней Иван работал в общей массе прибывающих партиями мобилизованных. Копали еще не мерзлую землю, свозили ее в бурты, чтобы потом отсыпать на будущую крышу. Кто-то пилил лес, чтобы крепить стены, кто-то строил. Ближе к вечеру, когда трудармейцев насчитывалось уже куда больше полусотни, всех заставили образовать шеренгу у тесного, земляного барака, едва ли способного вместить всех желающих:
– Будем считать земляные работы законченными, – объявил начальник лагеря после построения. – Мне нужны столяры и плотники, если такие есть – два шага вперед и в распоряжение вот этого, доброго человека, – указал он рукой на стоявшего рядом военного.
Набралось десятка полтора специалистов такого, казалось бы, не редкого, профиля. Переминаясь с ноги на ногу, Иван даже удивился: «Надо же, они еще и по специальностям делят», но выйти из строя пришлось. По профессии он всегда причислял себя к столярам, но столярам необычным – краснодеревщикам. В своей деревне у него даже мастерская на подворье была; многие тогда, еще до войны, к нему захаживали. А он мастерил, умел это делать. Стулья витые, сани к зиме, телеги, окна с резными наличниками. Словом, всегда к изделию из древесины с любовью и душой относился, теплом рук согревал, от того и ладилось. Освоив еще в юности навыки столярного мастерства, которые приходилось шлифовать годами, исключая любое право на ошибку, Иван обладал к тому же еще и профессиональным, художественным вкусом. Такие мастера всегда ценились; крепло с годами умение, и сам Иван через любовь к профессии стал человеком чувствительным, и практичным, видящим в творчестве свой смысл, и предназначение. Как специалист он всегда любил дело, которым приходилось раньше заниматься. Теперь у него ничего не осталось, кроме навыков, знания и аккуратности, что являлось неотъемлемым качеством настоящего мастера. Большая часть из отобранных оказались всего лишь умельцами работать топорами да пилами; плотницкая братия. А вот столяров было всего трое, двое из которых, как выяснилось, Ивану только в подмастерья годились, хотя дело немного знали.
Расщедрился начальник для краснодеревщика; так беззлобно и выразился: «Ну, Иван, красного дерева для тебя у меня нет, у нас здесь все больше сосна да елка, а вот отдельный сарай для нужной работы получишь и будешь делать все, что я велю. Там поглядим на что ты способен. Эти двое, будут тебе помогать, но жить все будете в общем бараке. Я и без того, с поблажкой такой, на нарушения иду. Смотрите, может и в обратку аукнуться, народ в лагере с разными понятиями и подходами».
Так и стал Иван начальником столярки. Однако, долгое время, проживая скученно, в антисанитарных условиях, в суровую Уральскую зиму, когда в бараке по углам настывали ледяные оползни, Иван сильно простудился и заболел. Работа, которую мог выполнить только он, на долгое время приостановилась. Начальник негодовал, но все же пошел на уступку и разрешил, в виде исключения, оборудовать теплый угол, с печкой и нарами прямо в помещении столярки. Исключительность положения столяра, как и следовало ожидать, некоторым подневольным пришлась не по душе. Многих косили болезни и особых привилегий никто из арестантов никогда не получал. Люди на делянках умирали как мухи, работая по двенадцать часов в день, пильщиками на свежем воздухе, без должного обогрева и питания, а тут исключительность положения. Однажды, чуть до бузы с дракой не дошло. Досталось и Ивану, но он стерпел. За год, проведенный в общем бараке, Ивана иные знали с другой стороны; как человека порядочного и много делающего для облегчения подневольного, тяжелого труда. То он для столовой, удобные табуретки изготовит и часть по баракам незаметно разнесет, то в больничке полки по стенам развесит, шкафы для лекарств мастерски сделает. Словом, разные заказы исполнял без каких-либо нареканий и задержек, иной раз не без риска для себя и назойливого, очередного заказчика; понимая, что надо и все тут… Осторожничал Иван, но исполнял работу, как просили. Дело за делом, слово за словом, и «труд-армейская братия» свыклась с тем, что столяру такая привилегия вроде бы даже не во вред подневольным дана, а для их же блага. Перестали донимать и причислять к категории «вшивых».
Сразу после депортации, все немцы-мужчины, а затем и женщины трудоспособного возраста; с пятнадцати лет, были мобилизованы в «рабочие колонны», позже – в «труд-армию», то есть фактически на принудительные работы в условиях концлагеря. Неподалеку от лагеря, как выяснилось не сразу, когда на делянках приходилось работать бок о бок с переселенцами, которых депортировали целыми семьями, с малыми детьми и подростками, а поселяли вместе, распределяя по деревням, был рудник по добыче Марганца. На нем работали только мужчины, а женское население трудилось на лесозаготовках. Тогда, однажды, не упустив удобного случая, один из приятелей Ивана, познакомился с женщиной поселенкой. Нет, вовсе не из взаимных симпатий, а чтобы письмо домой, жене, передать. С территории лагеря отправка писем была строго запрещена, а вот люди, находящиеся на поселениях, имели такую возможность. Местные, хоть и относились к поднадзорным предвзято-враждебно и на их помощь, по разным причинам, нельзя было рассчитывать, но используя разного рода ухищрения, с почтальоном возможно было договориться. Эмиль, так звали нового, недавнего знакомого Ивана, не один раз уже порывался отправить своей жене письмо, в надежде получить ответ, пока жила в душе, хоть и хлипкая, но надежда. Однажды вечером, еще до отбоя, он зашел к Ивану в столярку, посоветоваться насчет письма. Эмиль считал Ивана человеком умным и рассудительным, абсолютно ему доверяя.