bannerbannerbanner
Софрон Иванович

Владимир Короленко
Софрон Иванович

В толпе, которая к этому времени густо набилась в сквере, послышался какой-то особенный ропот. Все головы поднялись кверху и застыли в этом положении. Даже, казалось, немолчный грохот Лондона на несколько мгновений ослабел. Взглянув на улицу, я увидел, что густой поток уличного движения ударился точно в плотину… Невдалеке от панели проезжал омнибус, огромный, как корабль, и кучер, в клеенчатом шлеме, сильно напоминавший сложением, а также ярким цветом лица и носа прославленного Диккенсом мистера Уэллера старшего[18], – инстинктивно затянул вожжи и глядел кверху… Кебы наезжали на эту уличную баржу, как бы севшую на мель, и кебмены, в свою очередь, задергивали лошадей. Только величавый полисмен в остроконечной черной каске уже бодрствовал, подымая кверху свой жезл, да высоко на вершине колонны статуя Веллингтона стояла в застывшей позе…

За первым столбом света промчался другой, за ним третий, потом все они слились в одну широкую полосу, точно гигантская колоннада, и стали неподвижно.

И было видно, что их вершины упирались в туманный полог, который так же тихо продвигался в своей воздушной дали, колеблясь в освещенном пространстве неровной поверхностью… Казалось, какая-то призрачная армия проходила в небесной глубине, молчаливая и медлительная – под этим враждебным ей светом…

И вдруг – новый ропот толпы отметил новое явление… На туманной пелене в одном месте загорелось пятном что-то чуждое ее очертаниям, какие-то линии и формы. Но тотчас же эти не успевшие определиться линии исчезли, как будто чья-то невидимая рука стирала их по мере появления.

Это длилось минут двадцать, в течение которых уличное движение рокотало замедленным темпом, а толпа в сквере смотрела в глубоком молчании на борьбу, происходившую в небесной вышине… Светлые линии и темные промежутки возникали на туманном фоне облаков, ломались, исчезали, опять загорались, но невидимая рука все так же неуклонно стирала буквы, прежде чем они успевали определиться хотя бы ясным намеком… Потом, как будто им надоели эти настойчивые попытки, облака задвигались быстрее. Клок тумана поплыл ниже общей массы, ворвался в огненный столб, затенил верхушки, потом тучи расступились, и свет проник точно в глубокий провал… Все пришло в беспорядок и сумятицу… Становилось ясно, что, по крайней мере, в этот вечер господину Пирсу не удастся начертать свое славное имя огненными буквами на лондонском небе…

Столбы электрического света тронулись с места и погасли где-то за высокими крышами, улица загудела обычным ритмом, народ расходился со сквера, перекидываясь громкими шутками. Кое-где слышался свист, и звонкий мальчишеский голос выкрикнул несколько раз:

– Hip! Hip! Hurra!..

Другие подхватили. Неизвестно было, однако, к кому относятся эти одобрения: к господину Пирсу за его смелую попытку или к туманному небу, так победоносно ее разрушившему.

Теперь оно опять было темно… Тучи шли куда-то своим путем, молчаливыми толпами, и как будто спускались все ниже… Через час улицы Лондона были окутаны густым туманом…

VIII

«Чернила Стефенса»… «Мыло Пирса»… «Мыло Пирса»…

Этими же словами, изображенными вдоль ограждений железной дороги, напутствовала меня великая столица Англии, когда поезд уносил меня от центра города по направлению к Ливерпулю и океану…

Наконец это кончилось… Надписи, туннели, трубы, серые крыши домов остались назади, Лондон затягивался какой-то тучей мглы и дыма, а в окно вагона повеял вольный ветер полей…

И невольно особенности английского пейзажа стали завладевать моим вниманием.

По небу быстро неслись разорванные облака, ярко-белые, рыжеватые, синие, то закрывая, то опять открывая глубокую лазурь неба… А вдали были видны в разных местах косые столбы дождя. По временам крупные капли, как бы шаля, стучали по стенкам нашего курьерского поезда и опять проносились дальше, уступая место яркому солнцу, золотившему свежую зелень омытых дождями лугов…

И мне казалось, что во всей стране есть какое-то особенное, трудно уловимое, но нигде еще мною не виданное выражение…

Земля всюду обработана, разделена до последнего клочка. И однако, мой русский глаз напрасно искал этих бесконечных нив, по которым наш ветер такой свободной волной проносится от горизонта до горизонта. Здесь всюду зелень деревьев преграждала дорогу жадному до простора взгляду. А между тем, в сущности, нигде не было также видно наших лесов, лежащих такими определенными дремотными пятнами на желтом фоне полей… Вглядываясь внимательно, я разглядел, что здесь, действительно, нет уже ни нашего поля, ни нашего леса. Земля разбита вся на маленькие участки, и каждый участок обнесен живою изгородью. И эти-то линии изгородей, состоящих из старых деревьев и изрезавшие всю страну, сливаются в далях в сплошные массы, зеленые, бурые, фиолетовые, глубоко синие на самом горизонте… И что ни дорога – то белая утрамбованная аллейка в зеленых стенах, что ни коттедж, то подобие беседки, выглядывающей из зелени сада… И вся страна действительно производила впечатление сплошного сада, где всякий клочок уже возделан человеком.

Я долго следил глазами за небольшой речушкой, которая с некоторых пор бежала рядом с насыпью железной дороги. Теперь уже трудно было сказать, что это такое – природная речка или искусственный канал. Когда-то, очевидно, это была небольшая речонка, из тех, что бурлят у нас веснами и совершенно пересыхают летом, теряясь в бочажинах и кочковатых болотах, населенных комарами и лихорадкой. Но здесь давно уже, быть может сотню лет назад, человек взял ее под свое покровительство, оградил в низинах, выровнял берега, прорезал холмы, поднял в долинах на высокие насыпи, так что узенькие барчонки с тонкими мачтами проплывали порой над нашими головами…

В одном месте поперечная гряда холмов перегородила нашу дорогу, и впереди зачернело зияющее отверстие туннеля. Я с некоторым участием следил за нашей речушкой, и как только поезд, прогудев в темной трубе туннеля, вырвался на волю, и перед моими глазами раскинулась новая равнина, – я опять нашел светлую полоску воды. Она выходила невдалеке, тоже из туннеля, и опять плавными линиями подходила к железной дороге… А на ее искусственных берегах густо и роскошно раскинули свои зеленые шапки столетние осокори, ветлы и вязы, как бы свидетельствуя о том, что у этой укрощенной речушки есть уже своя история, измеряемая несколькими поколениями людей, быть может давно истлевших в могилах…

В этом была своя красота, тихая, своеобразная, невольно просившаяся в душу… Над этими разделенными полями, над изгородями, сливавшимися в леса, над аллейками дорог и над обработанными речками раскинулось то же небо, веяли те же ветры, светило то же солнце, и проносились, как и над нашим простором, божьи грозы… И теперь вдали облака набрались в огромную задумчивую тучу, переливавшуюся огнями зарниц, а в другой стороне горел закат, как-то любовно и ласково прощаясь с землею…

И мне казалось, что во всем этом своеобразном пейзаже чувствуется новая стихия, – человеческий труд, изменяющий поколениями самое лицо земли…

Но все-таки из-за этой тихой прелести проглядывало какое-то смутное ощущение печали и неудовлетворенности… Вечер давно спустился на землю, яркие звезды горели меж облаками в синем небе, разрозненные огоньки коттеджей сверкали на потемневшей равнине. Порой огни сходились большими стаями, и из темноты, обвеянный дымом фабрик и мутными пятнами электрического света, навстречу поезду выдвигался какой-нибудь город… А за ним опять темный простор и отдельные огоньки над отдельными клочками засыпающей земли…

Мне невольно вспомнился Софрон Иванович и его восклицание в первый день нашего пребывания в Англии. И, сидя против открытого окна в пустом купе, в котором я теперь ехал один, я отдавался очарованию чудной ночи и ее особенной печали, невольно приплетая сюда воспоминания о загадочном соотечественнике. Я уже знал наверное, что ему не понравился бы этот пейзаж и что он смотрел бы на него особенным взглядом. И я чувствовал в своем настроении отражение этого взгляда – в этом оттенке неудовлетворенности и грусти…

«Что это такое? – думал я, анализируя свои впечатления. – Привычный романтизм «пустынных мест» и нетронутой природы, отрицание культуры, «искажающей» красоту божьей земли…» – Нет. Я ясно ощущал в душе величие и мирную красоту труда, новой грандиозной стихией залегшего над этой страной и давно уже не искажающего, а только преображающего лицо земли…

Но понемногу из смутного тумана новых впечатлений стало выступать в виде вопроса – неясное желание… Мне хотелось думать, что когда-нибудь лицо земли еще раз может преобразиться… Земля опять скинет с себя эту пеструю сеть линий, границ, дорог, дорожек и изгородей… И над освобожденным простором раскинутся новые черты, нанесенные уже по грандиозному плану всего человечества…

И мне казалось, странным образом, что это я угадываю чьи-то мысли и что это мысли Софрона Ивановича, который стоял будто рядом со мною, указывая рукой в темное окно, между тем как Евгения Семеновна смотрела на него своими глубокими восхищенными глазами.

Протяжный свисток вывел меня из этой очарованной дремоты… Я проснулся, оглядываясь с удивлением в пустом купе. Сон был так ярок, что некоторое время мне не верилось, что я еду один… Поезд замедлил ход, в окно по-прежнему веял ветер. Впереди темнота ночи уже была вся пронизана огнями… Мы подъезжали к Ливерпулю… А там за городом чувствовался какой-то особенный таинственный простор, по которому кое-где отдельными точками тихо сновали и передвигались огоньки кораблей… Это уже было море…

 

IX

Древние, отправляясь в путь на своих весельных кораблях, приносили гекатомбы Посейдону[19], и, надо сказать правду, коварный бог часто получал свою плату даром, обманывая доверчивых плательщиков. Современный человек приносит свои жертвоприношения мистеру Куку, директору особого агентства, снабжающего путников билетами хоть на северный полюс. Этот современный Посейдон гораздо добросовестнее своего прототипа: подъехав на небольшом катере к борту «Урании», гигантского парохода Cunard and C0, стоявшего в ливерпульской гавани, я имел приятный случай убедиться в могуществе мистера Кука. Я в первый раз видел «Уранию», и «Урания» тоже не подозревала ранее о моем существовании. И, однако, меня здесь уже ждали. На дверях одной из кают на меня взглянула карточка с моей фамилией, а в груде лонгшезов, сваленных пока у пароходного борта, был один, на спинке которого я прочел фамилию: Mississ Eugunie Tcherevanoff.

Итак, я не ошибся: мои соотечественники ехали на том же пароходе. Действительно, с последним рейсом их доставил на борт «Урании» тот же катер, привезший из Ливерпуля последний транспорт пассажиров и их багажа…

Ирландский пролив мы прошли ночью, наутро остановились ненадолго у южного берега Ирландии, и в тот же день нашу «Уранию» уже качала волна открытого океана…

Большинство пассажиров парохода составляли англичане и ирландцы, и это налагало на весь наш пловучий мирок особый отпечаток какой-то чопорной замкнутости и холодности. Первые дни вдобавок дул опять «свежий ветер», вздымавший на океане целые горы, и мы шли среди качки, белых гребней пены, плеска волн и тучи брызг, проносившихся над высокими бортами гигантского парохода. В узких коридорах стояла томительная тишина, прерываемая лишь гулом океана за бортами и заглушёнными стонами в каютах…

Я целые дни проводил на палубе, стараясь глядеть вдаль или на высокое небо, вырабатывать «морской шаг» (отыскивая центр тяготения – по терминологии Софрона Ивановича) и не терять ощущения особенной поэзии этого бесконечного, вечно живого простора. Это помогало, и уже на третий день морская болезнь не имела надо мной никакой власти. Евгения Семеновна совсем не показывалась на палубе, очевидно опять поддавшись «маловерию», а Софрон Иванович пропадал во втором классе, иной раз пропуская сроки обеда и порой по рассеянности занимая чужие места. Чопорный лакей во фраке подходил тогда к нему и с иронической почтительностью уводил его к назначенному для него стулу. Публика, по-видимому, не обращала внимания на странного старого джентльмена, которого нередко можно было видеть за цепью, отделявшей фешенебельное общество от низшего класса. Нередко также он проводил целые часы за письменным столом в общей зале, раскидав по столу какие-то исписанные листы и чертежи…

Дня через три-четыре ветер несколько стих, пароход качался меньше и ровнее, а публика понемногу привыкала, и жизнь на пароходе входила в колею: за столами во время обеда и завтрака оставалось менее пустых мест, а на палубе, за ветром, на спокойных лонгшезах появились бледные дамы и джентльмены, плохо выносившие качку и до этого дня скрывавшие свои страдания за дверями кают… Английская молодежь затеяла даже игры в какие-то кольца, кое-где загорался легонький флирт, в небольшом зале раздавались звуки рояля и порой пение… По вечерам, после ужина, в smoking room'e[20] стояли непроглядные клубы дыма, и шла своеобразная, но очень азартная биржевая игра. Предметом ее являлся вероятный курс парохода. Каждый день около полудня капитан со своим секстантом производил определение широты и долготы, и перед обедом на стенке общего зала вывешивалась табличка с цифрами пройденного пути. Противный или попутный ветер, туман, встречное волнение – все это влияло на быстроту хода и все учитывалось по вечерам на своеобразной бирже. Проигравшие расплачивались, а затем толстый американец, низкий и круглый, как бочонок, не выпускавший изо рта огромной сигары, садился на председательское место и начинал выкрикивать новые цифры…

Однажды в этой тесной каюте, заполненной клубами сигарного дыма, где я наблюдал игру, появилась вдруг высокая фигура Софрона Ивановича. Очевидно, он зашел сюда случайно, остановился на пороге и с нескрываемым изумлением оглянулся кругом на возбужденные и красные лица игроков, в этот день переживших какой-то особенный курсовой кризис. Его высокая фигура с шапкой кудрявых белых волос, а главное, выражение его лица, сначала изумленного, а потом откровенно наблюдающего, как естествоиспытатель мог бы наблюдать неожиданно встреченное стадо редких животных, – все это было так неординарно и внушительно, что на мгновение толстый американец остановил приподнятую руку с молоточком, которым выстукивал свой аукцион, и как бы застыл в ожидании. Потом он вынул изо рта свою сигару, положил ее около себя на стол и сказал с легкой иронией, обращаясь прямо к Софрону Ивановичу:

– Please, sir…[21] Ваша ставка?

В компании молодых людей, по-видимому членов какого-то спортивного общества, принимавших большое участие в игре, послышался довольно неделикатный смех. Было заметно, что Софрон Иванович служил уже предметом разговоров этого общества. Он посмотрел на толстого джентльмена своим наивно светлым взглядом и, ничего не ответив, повернулся к выходу.

Когда заседание кончилось и все вероятные курсы были разобраны, председатель, опять вынув изо рта сигару и окинув собрание своими выпученными глазами, сказал:

– Я хотел бы знать: кто этот седой джентльмен?

– Венгерец, – сказал кто-то.

– Русский, – с уверенностью ответил другой.

– Профессия?

– Не знаю…

– Ставлю пять фунтов: ученый.

– Проиграете, сэр. Я уверен, что он техник. Он занят какими-то чертежами.

– Философ.

– Эсквайр…

– Последователь Леона Толстого…

Начались шутливые прения, в результате которых Софрон Иванович, в свою очередь, послужил предметом пари между председателем и одним из английских спортсменов… Когда пари было заключено, американец повернулся ко мне и сказал на ломаном французском языке:

– Простите, мосье. Вы, кажется, тоже русский и, без сомнения, можете разрешить наш спор.

Я разочаровал достопочтенного джентльмена: я сам ничего не знаю о профессии моего соотечественника.

– Но что вы думаете?

– Ничего определенного, сэр. Мне кажется, – он был в военной службе…

– А теперь?..

– Я думаю, что он изобретатель и едет на выставку.

– Но его фамилия вам известна?

– Она не разрешает вопроса…

– Не разрешает вопроса? – с оттенком удивления сказал американец. – Я готов был держать сто против десяти, что этот джентльмен очень известен в своем отечестве…

Когда я вышел из каюты, океан гудел и заплескивал волнами на верхнюю палубу, которая уже опустела. Только в одном месте, в укромном уголке, защищенном от брызг, виднелась группа людей, слабо освещенная электрическим рожком.

Я узнал их: это был мистер Генри Бус, сын и старший адъютант генерала Буса, вождя Армии Спасения. С ним была его молодая жена, капитан Армии; прелестный белокурый мальчик, еще, по-видимому, не имевший никакого чина, спал под грохот океана, положив голову на колени матери, и молодая девушка, бонна, записанная в пароходную книгу как рядовой той же знаменитой Армии, почтительно стояла в стороне. С ними сидел теперь Софрон Иванович, и они о чем-то тихо разговаривали, стараясь не разбудить мальчика…

Я давно уже с большим интересом следил за этими фигурами.

Мистер Бус, адъютант, был высокий, худощавый джентльмен, несколько напоминавший по общему виду благородные черты Дон Кихота. Впрочем, лицо у него было спокойное и серьезное, даже деловитое. Капитан Лилиан Бус, его супруга, была молодая дама, с чрезвычайно приятным лицом и бесконечно добрыми глазами. Они держались всегда в стороне, ни с кем не знакомились и целые дни просиживали вместе, глядя на океан и по временам обмениваясь тихими фразами. Они имели вид людей, с глубоким наслаждением предающихся короткому отдыху. В глазах миссис Бус виднелась какая-то добрая печаль, и только когда к ней подбегал кудрявый белокурый мальчик, – в этих глазах загоралась искра радости, освещавшая все лицо необыкновенно привлекательным светом… Молодая девушка, очевидно, «денщик капитана Армии», относилась к ней с оттенком какой-то ласковой подчиненности… И было так странно подумать, что этот джентльмен и эта молодая дама, в каждом движении которых было столько серьезного достоинства, – едут в Америку, чтобы начать в Новом Свете свою старую кампанию против диавола; что, быть может, еще недавно они шли против devil'а[22] в атаку под бой барабанов, визг рожков, исступленные бесноватые крики «спасенных» ханжей и юродивых разного возраста и пола…

18…прославленного Диккенсом мистера Уэллера старшего – персонажа романа Чарльза Диккенса «Записки Пиквикского клуба».
19Посейдон – в древнегреческой мифологии – бог морей.
20Курительной комнате (англ.).
21Пожалуйста, сэр (англ.).
22Дьявола (англ.).
Рейтинг@Mail.ru