Отрезвлению Самсона положили начало состязания между его «шакалами» и филистимской молодежью. Он и раньше знал, что даниты – не чета здешним юношам, которых обучали этим играм с самого детства; но хотел, чтобы его сподвижники поучились и присмотрелись. Насмешек он не ожидал, зная филистимский обычай: после состязания победивший должен был обнять побежденного.
Тут оказалось, однако, по-иному. Первый день состязались в бегах. На «шакалов» Самсона жалко было смотреть. Немногие из них, особенно Ягир, еще кое-как постояли за себя на коротком расстоянии; и тут Самсона впервые поразило, что данитам, даже когда они побеждали, никто, кроме Ахтура и Бергамовой семьи, не рукоплескал. Но когда начался большой бег вокруг городской стены, от южных ворот мимо северных и дальше до южных, о рукоплесканиях данитам не могло быть речи. Самсон предупредил своих, что надо беречь силы; но для них это было ново, они волновались и не знали, какую взять меру. С самого начала они понеслись, делая длинные шаги и размахивая руками. Филистимляне прижали руки к груди и пошли как на прогулку, без усилия, почти обыкновенным ходом. Еще прежде чем обе группы скрылись за поворотом стены, было ясно, что данитов позорно побьют. Уже у северных ворот они спотыкались и задыхались, и туземное простонародье, глазевшее там со стены, встретило их – зная, по-видимому, о настроении господ города – свистом, мяуканьем, ругательствами. К южным воротам филистимляне пришли как один, стройной цепью, грудь в грудь – на этот раз они друг с другом не хотели состязаться, и Самсон понял умысел и нахмурился; «шакалы» приплелись много позже, поодиночке, потные, грязные, противные себе и зрителю. Филистимлян встретили овацией; на подбегавших данитов смотрели молча или перебрасывались негромкими замечаниями – настолько негромкими, что Самсон, хотя догадывался об их содержании, не мог их расслышать.
Тем не менее ему еще не пришло в голову обидеться. Соблюдая правила, он громко поздравил победителей; потом велел своим растрепанным товарищам выстроиться и тут же, перед всей толпою, спокойно произнес им назидание – учиться у филистимлянских гимнастов, не торопиться, знать меру… Они слушали, понуря головы.
Чтобы подбодрить их, он в тот вечер на пиру отказался занять свое обычное место за главным столом, а сел среди «шакалов», и это действительно подняло их настроение. Ахтур тоже сидел с ними и был очень любезен: доказывал, что они молодцы, что неудача их совсем не так велика, что они далеко пойдут. Самсон был ему искренно благодарен, пока не заметил, что Ягир, весь бледный, смотрит на сладкоречивого чужого красавца исподлобья, с явной ненавистью; и впервые Самсону пришло в голову, что Ахтур, быть может, издевается над его маленькой ратью.
Второй день состязаний был немногим лучше, если не хуже. Назначено было метание камней. Обыкновенно сначала в ход пускались легкие диски, а потом, после короткого перерыва, начиналось бросание тяжелых гирь, иногда в полталанта весом. Но на этот раз кто-то хитрый, хорошо знавший и достоинства, и недостатки обеих сторон, распорядился переменить порядок. Начали с метания тяжестей, и тут взяли верх тугие мускулы данитов. Один из них, по прозвищу Гуш, которого Самсон иногда величал «братом», поднял, сверх программы, две самые большие гири сразу, по одной в каждой руке, повертел их с плеча полным кругом в воздухе и дошвырнул дальше, чем самый сильный из филистимлян бросил за минуту до того одну из этих гирь. И опять вся толпа молчала. Самсон вскочил, сорвал свою филистимскую шапку, махнул ею в воздухе и заревел уже с нескрываемым гневом:
– Что это – вы онемели от зависти?
Ахтур тоже поднялся, аплодируя, и укоризненно покачал головою в обе стороны; тогда наконец раздались кое-где жидкие хлопки.
Но и это впечатление стерлось во второй части – при метании легких медных дисков на далекое расстояние. Тут опять нужна была не сила, а уменье; «шакалы» проваливались один за другим. Несколько раз Самсону хотелось выйти на поле и показать и своим, и чужим, как надо метать; но это было невозможно – в состязании участвовала, по уговору, только зеленая молодежь.
Потом стало еще горше. Так как эта игра закончилась рано, кто-то предложил устроить импровизированное состязание на мечах. Тут вообще даниты были ни при чем: ни один из них никогда не держал в руках меча, большинство даже не видало еще этого оружия; а на филистимской земле считалось тяжелым преступлением для кого бы то ни было, кроме природных филистимлян, взять в руку стальной клинок. Это правило распространялось и на Самсона. Все его друзья, включая Ахтура, выбежали на поле, составили пары и зазвенели сталью под аплодисменты и клики восторженной толпы; даниты сидели среди зрителей, кусая губы и стыдясь поднять глаза. Только Нехуштан пробрался в передние ряды, смотрел во все глаза, переходил с места на место, чтобы приглядеться к каждой паре. Кто-то из бойцов, утирая пот во время передышки, спросил его насмешливо:
– Нравится, герой из Цоры?
– Очень, – ответил мальчик.
– Мало ли что кому нравится, – расхохотался другой филистимлянин. – Мне бы нравилось летать по воздуху, как вон тот коршун, да нет крыльев… и не будет.
– Крыльев не будет, – сказал Нехуштан, – а кузнецы будут когда-нибудь и у нас.
Филистимлянин замахнулся, чтобы дать ему пощечину; но Нехуштан показал ему язык и в мгновение очутился на другом конце поля.
Когда все двинулись обратно к саду Бергама, где ждали их убранные столы (это был предпоследний день пира), к Самсону подошел Ягир.
– Могу я говорить с тобой, отдельно? – спросил он, не глядя на Самсона.
Они отошли в сторону.
– Завтра борьба, – сказал Ягир.
– Да.
– Освободи меня от участия, Самсон. Я… я больше не могу.
– Трусишь?
– Ты сам видел, и не раз, что я не трус.
– Трус не тот, кто боится ран или смерти, а тот, кто боится насмешки.
Ягира прорвало, он заговорил бессвязно, глотая слова, иногда слезы:
– Ты не знаешь, что тут творится. При тебе они не смеют… Над нами они издеваются на каждом шагу. Все их смешит: и слова мы произносим как туземцы, и одеты не так, и умыты не как следует; и… и Цору пора бы присоединить к Экрону, чтобы научить тамошнее мужичье – это нас! – знать свое место. Нас мало, и мы гости, и приходится отмалчиваться, но… Словом, я больше не могу. Освободи меня; я хочу домой.
– Если ты завтра не выйдешь на поле, – медленно сказал ему Самсон, – нет тебе места среди «шакалов». Ступай.
Ягир, опустив голову, вернулся к товарищам. Самсон долго шел один и думал о пастушьей мудрости Нехуштана. Черный пес и рыжий пес: пока врозь, каждый тихо делает свое дело, а сведи их – подерутся. Может быть…
Хмурый и молчаливый сидел он в тот день на пиру, мало ел и думал думу; шапку бросил под стол и от вина отказался.
Назавтра Ягир вышел бороться, но ловкий филистимлянин положил его через несколько минут. Вообще в тот день «шакалам» было еще больше не по себе, чем в прежние разы. Им пришлось раздеться до пояса при женщинах; им было стыдно. И когда пытались обхватить противника плотно, прижать его к себе так, чтобы затрещали ребра, и швырнуть потом, как тряпку, они наталкивались то на локти, то на голову, то на пустой воздух; а противник танцевал вокруг и внезапно зажимал в тиски разом и шею, и ногу, и все было кончено; и толпа кругом хохотала, свистала, ревела по-ослиному и подбодряла своих.
Только Гуш, когда филистимлянин обвился вокруг него сзади, снял его с себя, как рубаху, почти без усилия, взял в объятия и, хотя не мог повалить на спину, помял до того, что Самсон велел им разойтись, и беднягу пришлось отливать водою; и во время этой схватки толпа мрачно молчала, хотя «шакалы» накричались до хрипоты.
Неожиданный успех, даже отчасти у филистимлян, достался на долю Нехуштана. Ему дали было противника того же возраста, но он, с комичной ужимкой, отказался и ткнул пальцем в здоровенного филистимлянина, который уже в тот день шутя положил двоих.
– Вот этот пусть попробует меня повалить на спину.
Хотя это было против правил, но показалось так забавно, что распорядители согласились. С первой схватки стало ясно, что Нехуштан непобедим. Он вертелся в самых невообразимых направлениях, изгибался под самыми невозможными углами, выскользал из какого угодно зажима; дважды бросился под ноги наступающему противнику, так что тот оба раза споткнулся и упал ничком, а Нехуштан вскочил ему на спину; наконец проскользнул у филистимлянина между ног, очутился у него на плечах, стиснул ему шею ногами и еще в придачу захлопал в ладоши. Это тянулось очень долго и проделано было с таким искусством, что даже филистимские зрители залюбовались и начали издавать одобрительные возгласы.
Любопытно было на этот раз поведение туземцев. В Цоре, на сборищах, они тоже держались несколько в стороне; но здесь, в Тимнате, соблюдалась черта гораздо более резкая. Малочисленная филистимская раса берегла свою чистоту; они были завоеватели, не колонизаторы. Во время бега филистимляне стояли у южных ворот, туземцы у северных; на остальных состязаниях туземцы занимали другую сторону поля. Филистимские дамы и девицы сидели особо, и среди них не было ни одной инородческой женщины: здесь, на окраине филистимской земли, браки с туземками считались, очевидно, нежелательными; их брали только в наложницы и отсылали вместе с приплодом обратно в северный квартал по миновании надобности. Если у некоторых филистимлян и были туземные жены, приведенные с побережья, где правила были не так строги, то те, по-видимому, остались дома: мать Элиноар не пришла.
Туземная чернь на другом конце поля явно приноровляла свое настроение к настроению господ: ликовала, когда те хлопали в ладоши, и вслед за ними поносила данитов. Но какая-то затаенная досада на поработителей, какой-то последний уголек бунта, видимо, еще не дотлел до конца под пеплом их отупения; и проделки Нехуштана взяли их за живое. Сначала они молчали; но, когда услышали, что и на филистимской стороне иные рукоплещут молодому «шакалу», туземцы осмелели и начали радостно визжать и покрикивать. А когда Нехуштан сел противнику на плечи и сам себе зааплодировал, туземцы пришли в восторг, взвыли, вскочили, замахали руками, завопили что-то вроде: «Так его, данит!» Ахтур переглянулся с другими вельможами города; через минуту на ту сторону отправили бегом десяток стражников с хлыстами, и стало тихо.
Когда у филистимлянина лицо налилось кровью и он схватил Нехуштана за щиколотки с явным намерением выломать ему ступни, Самсон и Ахтур объявили схватку конченной вничью. Это и был конец последнего дня состязаний.
На пиру в этот день даниты чувствовали себя несколько лучше. Побед они опять не одержали, но Гуш, Нехуштан, инцидент с туземцами хоть причинили филистимлянам неприятность. «Шакалы» все теперь сидели за одним столом и негромко, но оживленно толковали друг с другом, не обращая внимания на остальных. Самсон опять вернулся на свое прежнее почетное место и тоже был в хорошем настроении: шапки не снял и вина не отверг.
Зато какая-то связанность чувствовалась среди главной группы филистимлян. Ахтур и его ближайшие друзья казались неразговорчивыми; но и остальные гости Бергама, для которых не так ясна была перемена, произошедшая в отношениях между Самсоном и Тимнатой, были заметно расстроены наглой выходкой туземцев. Они все понимали, что это мелочь; но мелочь была неприятная, особенно ввиду присутствия чужих. Они привыкли не замечать туземцев, не принимать их в расчет. Теперь даниты разнесут по всему округу всякие преувеличения, расскажут, будто вся эта губастая и горбоносая помесь периззейская, гиргасейская и бог весть какая устроила при них демонстрацию против филистимлян. Это было положительно неудобно. Но их утешило сведение, что в северном квартале уже идет порка туземных десятских; а когда появились танцовщицы, эта часть гостей и совсем успокоилась. Чтобы закончить празднества как следует, Бергам велел Дергето устроить балет; она привела свой женский штат, усиленный на время семидневного пира двумя красавицами из Экрона, и они исполнили почти совершенно благопристойную пляску.
Филистимляне любили и умели говорить застольные речи. К концу обеда Бергам произнес приличное, радушное, хлебосольное слово; выразил радость, что видит у себя столько знатных гостей, похвалил поровну доблесть и Кафтора, и Дана; упомянул о Самсоновой силе, сравнив своего зятя с каким-то богатырем из мифологии Эгейского архипелага, который голыми руками убивал львов и многоголовых драконов; пожелал ему и дочери своей такого же потомства, поклонился на все стороны и сел.
Вторым, по правилу, должен был говорить Самсон. Он сказал им:
– Благодарю тебя, высокородный Бергам, и всех вас, высокородные гости. Счастье мое велико, но об этом, по обычаю моего народа, неприлично говорить человеку даже перед друзьями; а я, хоть и рад носить вашу одежду и пить с вами вино, в важных делах жизни иду и буду идти по путям Дана и Цоры.
Что-то чеканное, почти вызывающее звякнуло в его голосе при этих словах. Филистимляне переглянулись между собою. Самсон продолжал:
– Но вот что можно и должно мне сказать вам: спасибо за два урока, что вы дали в эти дни мне и моим товарищам. Первое, чему они здесь научились, будет им полезно: они раньше думали, что в гонках важнее всего ноги, в борьбе и метании камней – руки; теперь они будут знать, что сила не в руках и не в ногах, а в голове. Эти мечи ваши, которых у нас – пока! – нет, режут глубоко не потому, что железо – железо, а потому, что его раньше долго ковал кузнец и долго шлифовал точильщик. Этого Дан не забудет; и когда-нибудь вы или ваши дети еще будете гордиться своими учениками.
Простодушный Бергам захлопал, за ним еще несколько наивных гостей; но Ахтур и его группа молчали. Ахтур облокотился и в упор смотрел на Самсона. «Шакалы» радостно ерзали на своих местах и подталкивали друг друга. Самсон продолжал:
– Второе, чему я здесь научился за эти дни, – это мудрость межевого знака. У туземца много идолов, но святее всех идолов для него тот камень, которым отмечена межа, отделяющая его поле от поля соседа. Он прав. Нельзя переступать межу. Межа – залог мира. Крепок лад между соседями, покуда каждый сидит у себя дома; если же начнут они ходить друг к другу в гости, быть беде. Боги создали людей разными и велели им блюсти межу; грешно человеку смешивать тех, кого боги разделили.
– А зачем даниту филистимская жена? – пробормотал кто-то вполголоса, но Самсон услышал.
– У храма Вельзевула, что в Экроне, есть пчелиное поле, – ответил он. – Ходят туда на молитву только те из жрецов, у кого от роду горькая кровь: ни пчела, ни оса, ни шмель их не тронут. Но таких мало; а для других переступить ограду пчелиного поля – значит погибнуть. Я, Таиш-Самсон, сын Маноя из Цоры Дановой, рожден с горькою кровью. Я вырос среди вас; я вас люблю, и вы меня любили; мы были друзьями и, если вы хотите, останемся друзьями. Я – что рука, которую Дан протянул Кафтору из-за межи; но только одна рука, да и ее, после пожатия, надо вовремя снова убрать за межу. А народы пусть не переходят за ограду; тогда будет мир. Мир вам, друзья мои, филистимляне!
Вызова не было на этот раз в его словах; была скорее серьезная грусть, которая многим из филистимлян проникла в душу. В конце концов, они были впечатлительные люди, склонные к чувствительности, и не злые по природе; они поняли невысказанный упрек в нарушении гостеприимства и правил состязательной игры и не могли отогнать от себя сознания, что упрек заслужен. Даже друзья Ахтура потупили головы, но опять ободрились, когда увидели, что сам Ахтур остался невозмутимым и не сводил надменного недоброго взора с Самсонова лица. Они закричали:
– Ахтур! Пусть говорит Ахтур!
Ахтур встал. Прежде чем он начал, Самсон вдруг понял, что сейчас должно произойти что-то бесповоротное: конец его дружбы с этой красивой, холеной, веселой молодежью Тимнаты; и больше – конец его беззаботной юности.
Странной показалась ему новая манера Ахтура, хотя он уже знал, что связь их порвалась. Но он просто еще никогда не видел Ахтура в этой роли – озлобленного, ненавидящего, и не мог себе представить, как это будет звучать. Ахтур был всегда ровен, сдержан, полон благосклонной предупредительности; даже ирония его никогда не переходила в колючесть. Теперь он говорил по-иному, с подчеркиваниями, иногда почти грубо; видно было, что он намеренно хочет обострить столкновение. И еще видно было, что он нарочно подбирает трудные и длинные обороты речи, чтобы унизить необразованных гостей, даже Самсон не все понял.
– Как один едва ли не младший и не последний по знатности и по уму в этом блестящем собрании гостей, и я благодарю вельможных и щедрых наших хозяев за эти семь дней изысканного гостеприимства. Здесь, на самом краю нашей земли, в маленьком городе, окруженном полудикими племенами со всех четырех сторон небосвода, они сумели перенести нас в обстановку, напомнившую нам – вовремя напомнившую! – об утонченном величии царственной древности нашего народа; о том, что даже в пустыне, и хуже того – в затхлой пещере, где ютятся бродяги, князь остается князем; и долг его – жить по-княжески и говорить по-княжески с обитателями пещеры.
Он остановился, чтобы дать слушателям время для выражения сочувствия.
– Я был бы рад этим ограничиться, – сказал он, когда те смолкли, – ограничиться, конечно прибавив к этим словам пожелания счастья новобрачным, – если бы друг наш Самсон не нашел нужным столь великодушно поблагодарить нас за науку, почерпнутую здесь им и его товарищами (доблестью которых мы имели счастье восхищаться три дня подряд, а изяществом обхождения – еще дольше). Как один из учителей, я обязан, конечно, соблюдать скромность; и потому выражу сомнение, действительно ли преподавание наше окажется настолько успешным, как обещает нам Самсон, – действительно ли эти замечательные ученики, или дети их, или внуки их когда-нибудь сравняются с учителями. Очень сомневаюсь; но не это главное. Главным же образом я хотел напомнить другу нашему Самсону, сыну Маноя из великого и славного города Цоры, что если уж поминать такую мелочь, как полученные от нас уроки, то их было не два, а три; и о самом важном, третьем, он умолчал.
Теперь Самсон смотрел на него в упор, и все остальные тоже. Даже Бергам понял, что это ссора – ссора в его доме, на его пиру, и он ничем не может ей помешать; в первый раз в жизни он растерялся и нервно дергал свою окладистую бороду.
– Третий урок был важнее других потому, что он был вами дан не только юным сподвижникам нашего друга, но и ему самому, могучему Самсону. Вы ему напомнили о чем-то, что он, очевидно, забыл или чего не знал и что весьма полезно ему и всему народу его запомнить навсегда. Что он забыл эту полезную истину, доказывает одна мелочь, о которой, кстати, мы все чуть-чуть не забыли. Помнишь ли ты, Самсон, что еще в первый день пира ты загадал нам загадку: «Из пожирателя вышло лакомство, от свирепого осталось сладкое»? Сегодня последний срок; и я знаю разгадку. Остроумный приятель наш, филистимские вельможи, загадал нам притчу о нас самих. Он присмотрелся к нам и нашел, что мы хотя и дети Кафтора, но недостойные дети. Были мы когда-то пожирателями, завоевателями, владыками, свирепыми с врагом; но теперь – так он думал – мы изнежились, измельчали и годимся только на лакомство: только на то, чтобы соседи из безродного племени, потомки рабов египетских и бродяг по пустыне, изредка приходили к нам бражничать, любоваться плясками – или брать в жены красивых наших сестер и дочерей!
Подавленный хрип ярости вырвался сразу из сотни глоток; каждое лицо за каждым столом повернулось к Самсону, и на каждом были морщины угрозы. Самсон хотел сказать, что это неправда, но Ахтур жестом остановил и его, и своих:
– Ты получил свой урок, Самсон; видел, измельчала ли наша молодежь по сравнению с богатырями твоего города. Затверди эту науку; и вы, друзья мои, затвердите. И нам, и им полезно помнить, кто господа Ханаана. И еще одно: самое присутствие наше здесь – порука, что мы ничего не имеем против брака одной из наших княжен с одним из правителей соседней Цоры. Это бывало и в древности: и царю Керэта или Трои случалось иногда выдавать свою дочь за князя подчиненной ему области. Это полезно; это скрепляет вассальные отношения; это увеличивает преданность вассала господину. В этом смысле – да благословят боги твой брак, Самсон, судья Дана, одной из будущих вотчин Филистии!
Тут он сел. Дьявольская ловкость этой речи была в том, что конец ее как рукой снял всякую опасность взрыва со стороны филистимлян. Минуту назад они готовы были броситься на Самсона, но заключительный пинок Ахтура привел их в такой восторг, что гнев их растаял в ликовании и хохоте; они повскакали с мест, окружили Ахтура, жали ему руки, хлопали по плечу.
Самсон, стиснув зубы, думал тяжело и быстро. Что-то он должен сделать сейчас. Что? Да, надо сказать, что это неправда, он не ту загадку загадал; он загадал о каком-то пустяке – мед, пчелы, дохлая пантера… Но разве в этом дело? Это теперь уже мелочь. Надо… Как и Бергам, он в первый раз на веку потерял нить своей воли. Его мысли быстро завертелись кругом да около. Откуда взял Ахтур эту притчу о сладком и свирепом? Самсон что-то вспомнил – что-то в этом роде он сказал в то утро при Элиноар…
Инстинктивно он поднял глаза и увидел прямо перед собой обеих сестер; они стояли позади гостей, с кувшинами в руках; обе смотрели на него. Элиноар вся светилась торжеством; встретя взгляд Самсона, она засмеялась и крикнула:
– Это не я рассказала Ахтуру. Я рассказала только одной Семадар – спроси ее: правда, Семадар, я рассказала только тебе, а ты – Ахтуру?
Тогда он сплелся глазами с Семадар и видел, как постепенно под его взглядом менялось ее выражение. Сначала она смотрела на него с шаловливой повинною: она, по-видимому, одна во всей толпе не поняла, что произошло; думала, что это все шутки. Но вдруг ей стало ясно, что Самсон сердится; она побледнела, открыла губы, уронила кувшин, подымая руки не то для просьбы, не то для защиты. И еще через мгновение она поняла, что Самсон не только сердится, но он глубоко потрясен, случилось что-то большое, страшное, неисцелимое… А Самсону вдруг все это стало безразлично и противно. Одна девчонка солгала, другая выдала… Грязь, ложь, предательство – к чему спорить? О чем с ними всеми говорить? Прочь!
Он поднялся и крикнул изо всей силы:
– Хас!
Это грубое слово, это значит: молчать!
Редко он разворачивал свой нечеловеческий голос до полной ширины, как на этот раз; большинство из присутствующих никогда этого голоса и не слышало и не подозревало, что бывают такие объемы звука. Возглас его ударил по всей массе воздуха как бы сразу со всех сторон; за версту и дальше от Бергамова дома, в городе, он прервал гомон туземной черни; сторожа, избивавшие десятских, на минуту остановились, подняв толстые хлысты и встревоженно оглядываясь; а в саду Бергама замолчали птицы в листве на мгновение и люди надолго; только «шакалы» шарахнулись от своего стола и стали двумя рядами за Самсоном; все остальные не шелохнулись, только повернули головы. Не одна неожиданность грохота была в этом окрике, но и другое: что-то от Самсонова роста, от его плеч, вдвое шире спины любого человека, от тяжелой шеи, на которой казалась маленькой косматая голова, от гранитных мускулов под волосатой шкурою рук – весь облик Самсона был в этом реве, напоминание о нечеловечьей, фантастической силе, против которой безумием было бы поднять руку.
– Прощай, Тимната, – спокойно сказал Самсон среди полной тишины. – Больше вы меня гостем этого города не увидите; от вас зависит, чтобы не увидели меня врагом. Кому править Ханааном – это решится не на пиру и не словами. Пока – разойдемся за межу; ваше – ваше, мое – мое. Что мое, то я отберу, когда придет время… когда мне захочется. Что ваше, то вы получите. Заклад я уплачу. Я его не проиграл; загадка моя была совсем не та; но это не важно – моей телицей вы пахали, мне и платить за потраву. Что это было? Тридцать плащей из расшитого шелка? Вы их получите; и вышивка на них вам понравится: это будет работа не наших, а ваших искусниц. Прощай, Тимната, – и помни о меже: не переступишь.
Он повернулся к тестю.
– Прощай пока, Бергам, – сказал он. – Ты хороший человек, и не твоя это вина. Вина моя: прости меня.
Семадар к нему подбежала, протянула руки, хотела что-то сказать. Он отмахнулся, как от шмеля.
– Иди прочь от меня, – проговорил он негромко, но отчетливо; все слышали. Бергам побагровел и начал было слово; но Семадар, плача, бросилась ему на грудь, и он занялся ею.
Самсон пошел, и «шакалы» за ним; Ягир впереди, Нехуштан, доедая сочную фигу, последним.
Дом Ахтура был тоже за городской стеной, но много дальше от города, к западу, у самой дороги в Аскалон. Дней через десять, поутру, дворецкий его нашел на крыльце аккуратно увязанный тюк; в нем оказалось тридцать шелковых накидок, какие филистимляне надевали по праздничным случаям; не все были новые, но все хорошей работы.
У Ахтура не было сомнений, что накидки филистимские и что Самсон кого-то где-то ограбил. Но так до самой смерти своей и не узнал он, где и кого: под Аскалоном в загородный дом местного сановника поздно вечером, во время многолюдного званого пира, ворвалась шайка с великаном во главе; они убили несколько стражников и рабов, поколотили и раздели хозяина и гостей и пропали бесследно.