bannerbannerbanner
Бог, которому нужен врач

Владимир Дмитриевич Коваленко
Бог, которому нужен врач

Полная версия

Чтобы попасть в дом с краснодарскими музыкантами, надо было пройти своеобразный фейс-контроль. Сначала стучишь в дверь, потом громко стучишь в дверь, потом очень громко стучишь в дверь, тебе открывает тонкий молодой блондин в рубашке на пару размеров больше, в костюмных брюках и разрисованных маркером кроссовках. Глаза его ходят на метр дальше черепа – сегодня он явно решил намешать.

– Вы куда?

По двору несется музыка. Даже здесь, на дождливой улице, чувствуется запах курева.

– На тусовку.

– Вход стоит двести рублей.

Конечно же, вход не стоит двести рублей, он не может стоить двести рублей, этот симпатичный паренек кладет их себе в карман.

– Мы забыли купить пиво! Скоро вернемся.

Возвращаясь с парой бутылок, мы уже говорим, что заплатили. Блондинчик не верит, но пускает внутрь, просит показать чек. Какой к черту чек, блондинчик, попроси еще контрамарку! Здесь нет никаких чеков, откуда у тебя чек, блондинчик? Покажи свой! А потом импровизированный консьерж отвлекается на других гостей, и мы просачиваемся внутрь, в самое жерло вулкана.

Три этажа захватили самые низшие представители этого мира – люди, которые с радостью карьеру поменяют на наколку и секс втроем сегодня на семью послезавтра. На каждом из этажей своя музыка, свои цвета, развешаны какие-то странные флаги – от радужного ЛГБТ до государственного флага республики Узбекистан. Прямо у окна на первом этаже одновременно целуются три девушки, чьи шеи украшают кожаные ремешочки – первый признак отменного мероприятия. На втором этаже так же развешаны флаги, только здесь в самом центре почти на всю стену растянуто полотно с огромным логотипом чая «Принцесса Нури». Полотно колышется, и в бликах осветительных приборов кажется, что индийская принцесса говорит с тобой, но ее чарующий голос не слышно сквозь оглушительный грохот, который здесь называют музыкой. Индийская принцесса обращается к тебе, зовет с собой к озерам вечноцветущего розового лотоса и к холмам ароматного чая. Она зовет тебя на корабль, отправляющийся к острову Цейлон, удивительный пленительный запах которого станет настоящим открытием, откровением, и ты почувствуешь его задолго, как увидишь тонкую полосочку земли на горизонте.

Но тебя проталкивают сзади, и не успеваешь откликнуться на зов. На импровизированном танцполе спит человек – он просто лег, подложил руки под голову, поджал ноги и мирно уснул, вокруг него и рядом с ним, через него, а иногда и прямо на нем танцуют странные личности в балахонах и старых погрызенных куртках, без волос и с дредами, напоминающие биологических детей орков Урук-Хай и певицы Леди Гаги.

Мы прячемся на кухню, хотя кажется, что эта кухня осталась далеко в прошлом, когда дом был жилым, а мы гуляем с ее призраком. Сигаретного дыма было столько, что, вытянув вперед руку, можно перестать различать свои пальцы. Курить можно везде – сигнализации точно нет, но народ, под влиянием неизвестного науке автоматизма, под влиянием впитавшейся с детства советской привычки, настоящей традиции, взращенной в неприглядных серых хрущевках, все равно идет на кухню. Мы протискиваемся в угол, я пытаюсь закурить, но меня подташнивает – слишком много, невозможно много дыма. Чтобы смягчить отравление смолами, мы выпиваем по бутылке пива почти залпом, но помогает слабо. Тогда Паша тянется к шпингалету на раме, а следом сквозь дым и грохот долетает приглушенное:

– Стой! Не надо!

Паша успевает крутануть шпингалет, и старая оконная рама вместе со стеклом отваливается, падая вниз со второго этажа, разбивается на сотни осколков, и очевидно, рядом с блондинчиком.

– Твою мать!

Снизу доносится крик «консьержа» сквозь грохот музыки, похожей на пост-техно.

– Боже, что ты наделал.

– Зато покурить теперь можно спокойно.

Дым тучными клубами радостно вырывается в осенний промозглый вечер. В глазах перестало щипать, в горле больше не першит, теперь и правда можно разглядеть людей вокруг и выкурить по сигарете. На кухне оказалось неожиданно много народа – среди общего дьявольского карнавала были вполне типичные персонажи, вроде рыжего бородатого толстячка в кепке с козырьком-лопатой, веселой студенческой компании, одинокого парня с каменным лицом, двух подружек, мальчика-модника, рокеров-говнарей. Была и девочка-отличница, пытавшаяся казаться бунтаркой, о чем свидетельствовали намеренно порванные колготки и черная помада. Такие нравились Паше.

– Как тебе эта светлая?

– Не очень, мне такие не нравятся, нарываются на приключения, а потом страдают от неразделенной любви.

Паша улыбнулся. Было видно, что он сегодня готов поиграть, у меня же никакого настроения не было. И стало еще меньше, когда на кухню завалилась шумливая группа пацанчиков, которая выдавала запредельное количество мата в минуту. Они работали как настоящий матерный пулеметный взвод, который выбрал удачную позицию во фланге у неприятеля и намертво окопался.

В таких случаях мы с Пашей обычно спорили, пытаясь угадать, из какого пункта они прибыли.

– Из Ростова или из Орла?

– Мурманск, готов поклясться.

Новоприбывшие достали что-то из карманов и разложили на импровизированном столе. По знакомым движениям рук было отчетливо ясно, что они собираются делать. Очень скоро в руках у каждого из компании было по туго набитому косяку, но вместо того, чтобы обкуриться до беспамятства, как принято в подъездах от Адлера до Шпицбергена и от Калининграда до Сахалина, они стали дарить джоинты всем на кухне.

– Кайфуем, пацаны, мы барыгу накололи сегодня!

– Спасибо, а откуда вы?

– Северодвинск.

Не угадали, но я был ближе всего.

Паша покрутил в руке сигаретку и дал ее мне, хлопнул освободившейся рукой по плечу и отправился по направлению к бледной отличнице с черной помадой, которая явно в первый раз взяла в руки сигарету с каннабисом.

– Подкуривать надо не с фильтра.

– Неужели, а я боялась, что перепутаю.

– Не думайте лишнего, со стороны фильтра тоже можно, есть даже отдельная китайская школа подкуривания косяков со стороны картонки, но для этого нужны долгие тренировки. Знаете, я ее освоил, пока два года жил в Китае.

– Правда, в Китае? Как интересно! Меня зовут Света.

– Меня Паша. Да, жил в Китае, почти весь его изъездил.

– Это не вы разбили окно?

– И разобью еще парочку за вечер.

Она смеется.

Как-то мы с Пашей знатно накурились в ужасном спальнике, в котором я запутался и потерялся, потому что у меня сел телефон, а домá вокруг были до жути однообразно-коричневые. Мы сидели на кухне с какой-то блондинкой из музея современного искусства. Не помню, какого, одним словом, из музея, Паша всегда знает всех лучших девушек из всех музеев города. Сначала мы пародировали Ленина, читая один из его томов так громко, что, кажется, все соседи слышали в три часа ночи раскатистое:

Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем.

Или

Товарищам Кураеву, Бош, Минкину и другим пензенским коммунистам.

Товарищи! Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь взят «последний решительный бой» с кулачьем. Образец надо дать.

Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц.

Опубликовать их имена.

Отнять у них весь хлеб.

Назначить заложников – согласно вчерашней телеграмме.

Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков.

Телеграфируйте получение и исполнение.

Ваш Ленин.

Эта фраза в конце каждого письма, даже самого кровавого, казалась чем-то неестественным, как будто маньяк, прежде чем зарезать жертву, успокаивает ее и гладит по голове.

Назначить заложников. Расстрелять кулаков. Топить офицеров.

Ваш Ленин.

Не хватает только смайлика в конце.

Бейте белых, трахайте гусей.)

Ваш Ленин.

Потом Паша и девушка целовались прямо на диване уже полураздетыми, разогревались к тому, что будет дальше. А я словно исчез из мира, и смотрел на эстакаду за окном, которая с высоты восемнадцатого этажа переливалась, словно новогодняя елка, такая теплая, такая родная, знакомая и волшебная, как та самая первая елка из самого светлого детства.

Когда еще не знал близости на кухне с блондинкой и другом. Как же ее звали? Эту блондинку из музея. Надо спросить у Паши, он наверняка помнит, он ходячая картотека и передвижной архив с информацией о лучших девушках из богемной среды.

Вдох.

Главное, задержать дыхание.

А после плавно выдохнуть.

Первый раз я попробовал в Амстердаме, куда мы ездили с девушкой. Забавно, что приехал я в Амстердам с одной, а уехал с другой. Гулял там с третьей, но из-за количества, скуренного не помню их имен, только цвет волос и размер груди каждой.

Я еще раз обвожу кухню взглядом. В тумане красных помад проскакивают вспышки черных, синих и даже салатовых губ. Сколько губ, в которые можно вложить большой палец, когда она закатывает глаза, но как мало губ, которые хочется целовать утром.

Боже, истинно ты сотворил любовь вечную, чтобы творить ненависть к мимолетному.

Я ухожу по-английски.

Спускаюсь по лестнице, где у выхода нещадно тошнит моего знакомого казаха Гародяна, а какой-то кудрявый мужчина с талантливым лицом придерживает его одной рукой за грудь, а другой за поясницу, но чуть ниже самой поясницы, на грани.

Сейчас, там наверху, Паша рассказывает бунтарке-отличнице о том, как прожил два года в Китае нелегально. Он уезжал как студент, его отчислили в процессе, и он попал в какую-то странную историю, был знаком со всей Пекинской, а может быть, и Шанхайской богемой, к нему даже приставал старый богатый китайский гомосексуал, чем Паша непременно гордится. Зачем он рассказывал эту историю девушкам каждый раз при знакомстве, ума не приложу. Дальше обычно следуют разговоры про поездки, политику и далекие страны, о которых каждый русский мечтает из-за неказистости его собственного земного существования, а потом все сведется к коронной теме. Из-за увлечения восточной философией, любой разговор о смысле жизни или около того превращался у Паши в следующий набор фраз.

 

– А вы не знаете, кто все это организовал, то, что здесь происходит?

– А ведь ничего не происходит. Никогда ничего не происходит. Время обманывает нас.

– А как оно нас обманывает?

– Время – это путь. Направление. Вектор. Ходить по времени в одном направлении – все равно, что из сотни дорог выбрать одну и ходить по огромному футбольному стадиону только вперед. Когда-нибудь уткнешься в забор. Но у стадиона есть трибуны, подвалы, парковки и есть огромный мир за ним. Я понял это в Китае, когда постиг то самое буддийское ничто.

– Если времени нет, то что тогда есть?

– Это вопрос, на который сможешь ответить ты и только ты.

– Я же не знаю сама себя.

– Нет, знаешь себя. Ты словно лишившийся памяти человек, он знает, но не узнает. Ты знаешь, но не узнаешь. Вопрос не где, а с кем. Есть старое предание про случайного Самосущего. Самосущий созерцал самого себя миллионы лет, созерцал мир до его создания и само Создание до того, как его утвердили. Он созерцал движение мириадов кварков и игру сотен струн времени, из которых состоит наш мир. Самосущий был самим естеством, и в каждом протоне был его лик. А потом он проснулся в мире людей, случайно осознав себя здесь. Так он стал Проснувшимся среди спящих. И Спящим среди проснувшихся.

Я знал эти речи наизусть и, если бы с Пашей что-либо случилось, именно я и мог бы стать его ближайшим адептом и нести учение народам.

Выхожу на улицу, оставив сзади праздные шум и грохот. Иду, устремив взгляд прямо в глаза Городу. И мы растворяемся друг в друге, словно ни меня, ни нас нет, как будто всего видимого нет. В такие секунды кажется, что бесконечные потоки времени, неизвестно где берущие свое начало, и непонятно куда убегающие, проскочат мимо, и их неумолимое холодное дыхание не коснется души. А потом в черной луже блеснет отражение красного вечернего огня. И все встанет на свои места – и смерть, и время. Все это тебя коснется и сквозь тебя пройдет. И тогда замедляешь шаг, а потом постепенно останавливаешься, смотришь на засвеченное городским заревом небо, потому что торопиться, по сути, некуда.

Глава II

Сегодня Рене сидел на общей лестнице прямо на узорчатой плитке девятнадцатого века и курил, стряхивая пепел на лестницу. Таким образом он вспоминал родную Чагакву или другое родное село, или что он там вспоминал. Если вдруг покажется вам, что человек ведет себя некультурно – бросает окурок, мусорит, паркуется на газоне, вытряхивает ковер в окно, бьет стекло или громко матерится – не ругайте, ведь это ностальгия по родному Саратову, Бангалору, Самарканду или Бухаре. Это гимн родному селу и победе инстинкта над культурой, животного над божественным. Отнеситесь с пониманием, ведь в каждом Бангалоре есть своя незабываемая и самобытная традиция вроде шашлычных в Краснодаре, которая в тысячу раз важнее петербургской плитки девятнадцатого века.

Рене очень пьян; в темноте, а в парадной всегда темно, ведь лампочки никто не менял, его глаза кажутся волшебными болотными огоньками, которые то зажигаются, то гаснут. Он почти спит, опустив голову на колени. Под ступнями хрустят банки из-под пива, название которого даже мне неизвестно. Это седьмая стадия опьянения Рене. Всего их двенадцать. Эти стадии вывел я собственноручно, записал на обрывке какой-то коммунистической газеты, подложенной в почтовый ящик. Но сам до сих пор не понял, зачем они нужны.

Прохожу мимо пьяного африканца, тот замечает меня и пытается улыбнуться. Терпит фиаско и ужасно скалится. В темноте его белые, чуть ли не светящиеся, зубы и глаза пугают до дрожи, будто он демонический дух из архаического прошлого. Со стороны квартиры доносится громкая музыка, кажется, это китайская попса. Очень необычное явление, между прочим, как и любая современная музыка, когда нечто национальное и традиционное пытается скреститься с нетрадиционным и ненациональным по своей природе. Из всего этого получается обычно вселенская катастрофа наподобие русского рэпа. В доме знатного купца снова пахнет кальяном с дешевым табаком, специями, носками и алкоголем, на секунду ты чувствуешь себя в Чагакве, где справить нужду можно прямо между домами из строительного мусора, а еду привычно готовить на горящих покрышках. Несмотря на то, что ты не видел ее, эту Чагакву, кажется, что там примерно как-то так. Китайцы вообще умеют веселиться, они профессионалы по массовым мероприятиям, ведь если их меньше восьми человек в комнате, это они считают жуткой скукой.

Так они обычно и веселились: китайцы у себя в комнате запирались и умудрялись устраивать массовые мероприятия, по своим масштабам, кажется, превыщаюшие самые крупные митинги в Москве. Все китайские студенты, все работники ресторанов паназитской кухни собирались в бедном доме купца Дохтуровского. Африканцы строили свои тусовки в закрытом стиле, сказывалось наследие племенной культуры и разорванность африканского общества. Арабы же не строили ничего, они просто всаживали гашиш, запивали его пивом, орали друг на друга, дрались, слушали рэп. И, если у китайцев и африканцев были перерывы в их времяпрепровождении, то арабы всегда находились в сладостных объятиях кумара.

За спиной закрывается дверь моей комнаты, отделяя от ароматов и звуков Чагаквы.

Вдох.

Выдох.

Тут воздух чистый, он почти не пропитан алкоголем, куревом и специями.

Дыши, дыши, вот так аккуратно и размеренно, чтобы можно было перевести дух и уснуть, не представляя себе, что думает умирающий человек, смотря прямо на стену из окна.

Особенно если он твой брат.

476.

Я окончательно прихожу в себя на своих 21,8 квадратных метрах, разделенных на кухоньку и спальню, в которой будучи малышом спал сам. И он, мой брат, будучи малышом, спал, и отец, как и его отец. Вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стоит рабочий стол, мы приходили в этот мир один за одним, а потом здесь же один из нас ушел. Буквально в паре метров от места, где ребенком спал его отец и дед.

Мой брат умер.

Смерть застала семью врасплох, а подробности до сих пор заставляют просыпаться в холодном поту. После смерти отец прибавил лишний десяток, а мать словно потеряла точку опоры. Теперь она заимела ужасающую привычку цепляться за окружающие предметы тонкими руками и, казалось, стоит ей разжать морщинистые пальцы, она унесется вверх в холодные бездны космоса, где будет одиноко слоняться среди комет.

Ему было 34 года. Я бы мог поклясться, что не знал человека здоровее. В отличие от своего младшего брата, он не курил и практически не пил, вел размеренный образ жизни, уверенно сидел в какой-то конторе и планировал с любимой девушкой семью, которая должна была начаться сразу после продажи этой небольшой коробки с плиткой девятнадцатого века. Денег за ее продажу должно было хватить на сносную конуру побольше на окраине. Уже для троих.

Покупатель был найден, и казалось, что совсем скоро брата ожидает прекрасное угасание в теплом уюте. А в это время я буду где-то на берегу озера сжигать свои легкие через трубочку и выдыхать упущенную жизнь.

Труп нашли в самом центре комнаты. Он лежал аккуратно, словно и не падал вовсе, а, еще будучи живым, просто лег вздремнуть на пару минут да так и остался. Никогда бы не подумал, что в 34 можно умереть от сердечного приступа. Никогда бы не подумал, что можно умереть в 34 в одиночестве, вот так, на полу, смотря в старый покоцанный потолок коммунальной квартиры.

Куда он смотрел в последние секунды?

В окно ли?

И если смотрел на эту самую чертову стену напротив, то, о чем он думал в свои 34, когда делал последний выдох?

Стоит мне повернуть голову, и я увижу то место, где мой старший брат испустил последний вздох. Меня не было рядом, но довелось увидеть фотографии. На них он выглядит спящим, кажется, что кто-то решил странно позабавиться и пофотографировать брата ночью. Теперь же я могу часами ходить вокруг этого места, смотреть на пол, где лежал он, могу гладить пол, целовать паркет.

Иногда ложусь, замираю и смотрю на стену за окном.

Пытаюсь представить, о чем можно думать в этот самый момент?

476.

Один раз в пруду у дачи у меня утонул любимый солдатик. Несмотря на то, что фигурка была пластиковой, материал оказался тяжелее воды и песочного цвета викинг с щитом и мечом погрузился на илистое дно. Мокрого и плачущего меня унесли домой. Я обернулся пледом и рыдал навзрыд и в крошечной душе, еще только учившейся жить и существовать, проклинал несправедливое бытие.

Так я и уснул, вымотанный и обиженный, обиженный в первый раз на этой планете, познавший боль несправедливой потери и утраты. Утраты крошечной для современного мира, но колоссальной для моей карликовой вселенной.

Утром мой викинг стоял на столе. Брат нырял с маской весь вечер, даже в сумерках шаря руками по дну.

Каждый день, возвращаясь домой, вижу перед собой расходящиеся тропинки своей родословной. Перед лицом проносятся взгляды и образы предков, из глубины веков. Мама, папа, бабушка и дедушка, прадеды из деревни, далее дорога расходится на русскую и еврейскую ветки, начинает нестись совсем быстро, проносится мимо бесконечных русских полей и еврейских местечек, мимо скитаний и усердного труда, мимо синагог и православных храмов, уходя глубже, к капищам пращуров и скинии завета, пока ее витиеватая лента не исчезает в черной смоляной глубине, в темноте нависающего надо мной времени. Я и есть это время, эта чернота, эта точка, в которой сходятся дороги. Призраки растворяются в темноте, окутавшей комнату, словно проваливаются в темную дверь, за которой играет музыка.

Обычно я курил на кухоньке, словно стеснялся делать это рядом с местом смерти. Первое время даже стеснялся курить дома, подумать только, поэтому спускался во двор или выходил на лестничную площадку. Тогда мне это казалось чем-то грязным и неуважительным по отношению к его памяти. Теперь я просто сижу на кухне, каждый раз продлевая срок своего ухода отсюда еще на десять минут, и в итоге провожу там по несколько часов. Боюсь, ведь мне кажется, что там я обнаружу его труп, труп, который уже давно похоронили. Труп, так похожий на меня, родной труп.

Странно, да?

Проходит минута, прицепившись за хвост, следом идет вторая, третья. Череда временных отрезков проносится, разрезая мое тело, вспарывая грудную клетку. Время течет сквозь меня, как ртутная река под звездным небом и, если не смотреть на часы, будет казаться, что вместо пары минут прошли тысячелетия, или наоборот.

За окном есть только стена и никакой динамики, движения, теней – ни одного признака жизни, только холодная толща бетона и камня. Каково это смотреть на мертвый камень и умирать там, на полу?

Я сижу так, пока в глазах не начинает мерцать, постепенно разрыв между всполохами света становится длиннее, и остается сплошная темнота. Голова стекает на стол, разбивается, словно куриное яйцо, которое уронила нерадивая служанка. Из головы вылупляется сознание и птицей вылетает из поломанной клетки, она поет, она поет грустную песню по утраченному и забытому, песню о полевом ветре, пропитанном запахом тысячи трав, и о бездонном небе. Птица вылетает на улицу, где гуляет лютый холод, не очень похожий на раннюю осень, скорее на крепкую зиму. Если повернуть от дома во дворы, то можно пролететь мимо разбитых окон и сколотого асфальта, мимо исписанных граффити стен и сгнивших сараев и гаражей. Раньше, помнится, в этих гаражах обитали гопники, наркоманы и скинхеды, но и этих достойных людей снесло ударами времени, напрочь лишив мир живой крови и поступи тяжелых ботинок.

Птица садится на подоконник музея. Если заглянуть в окно, кажется, что это Русский Музей, по которому гуляет оставленная одинокая девочка.

И взгляд этой девочки был до боли похож на взгляд с икон. На все взгляды с икон разом.

Как будто ее видел только я.

А она не видела ничего.

Или она видела все.

Музей теряется, исчезает город, птица обращается в человека.

Сознание прогуливалось по поверхности ушедшего за горизонт солнца, то и дело забредая в темные подворотни.

На пустой улице, почти не освещенной, мрачной и по-осеннему грузной, было сумрачно. Только в конце, рядом с розовым пятиэтажным домом, очевидно сделанным как гостиница для ямщиков, блекло горел фонарь. Свет был только в нескольких окнах, но в целом создавалось ощущение скользящего опустошения и покинутости. Пройдя по улице, я должен был оказаться на том месте, где ее пересекает проспект, а на перекрестке ожидал обнаружить уже другой дом – грандиозный, красный, с сохранившимися витражами и оставшийся здесь со времен какого-то дальнего члена царской фамилии. Но очутившись на перекрестке, обнаружил лишь пустырь с пожухлой травой и кучкой мусора на месте прекрасного здания.

 

На проспекте, к своему удивлению, я также не застал ни людей, ни машин, ни животных. Даже уличные птицы, которые в отсутствие прочих обитателей должны были наводнить помойки, исчезли. Окна не горели, свет исходил только от фонарей, создавая тянущее ощущение тоски.

«Дела», – пробежало юркой мышью в голове, и сразу в душу забрался цинковый страх, то ли от самой этой мысли, то ли от факта, который она фиксировала. Я прошел чуть дальше по проспекту, заглядывая во дворы и окна, но не обнаружил никаких следов жизни. Ускорив шаг, почти перейдя на бег, я думал только о том, чтобы поскорее прибежать домой.

Но спустившись ниже главного проспекта на пару кварталов, остановился.

Я вмерз в землю, подобно забытой в зимнем грунте лопате.

По каналу двигался дом. Дом был небольшой, самостоятельная пристройка к старому домику на окраине, но она двигалась по каналу, словно корабль. В каждом движении, если будет позволительно так сказать, этого здания виделись знакомые черты, пока, к своему ужасу, я не понял, что это до боли напоминает движения кита.

Пристройка покачивалась на воде, опускаясь то вниз, то вверх, подергивалась, шевелилась, словно стараясь повторить движения самого крупного млекопитающего. Не знаю, сколько можно было стоять и смотреть на это недоразумение, но сзади что-то громыхнуло.

Я медленно повернул голову.

По улице, подобно лягушке, прыгал дом. Следом за ним прополз другой, потом проскочил следующий.

Бродили дома. Они бегали и приседали, уподобляясь диким обезьянам, вставали на дыбы, словно ретивые кони, и готовились к прыжку, уподобляясь диким котам.

Дома ожили, весь город в момент превратился в кишащее жизнью каменное нечто. Каждое движение сопровождалось раскатистым грохотом, словно в двадцати метрах от тебя сталкивались грозовые тучи.

И я побежал.

А вокруг гремели графские и купеческие постройки.

Ревели доходные дома. Скакали пристройки и бывшие здания манежей.

Гарцевали замки и катались по земле дворцы.

Я несся, стараясь не попасться под тяжелый шаг оживших созданий.

Сердце бешено колотилось, в одно мгновение на лице выступил пот. Губы непроизвольно нашептывали молитву, кажется, это была Иисусова молитва, а сзади грохотали шаги старинных домов.

«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».

Отдавало в голове.

«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».

Сливалось с моим пульсом, становилось моим сознанием, врастало в меня, пуская корни в самую суть.

«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».

Было решительно неясно куда бежать, дома, словно пьяные, шатались, гуляли строения и прыгали пристройки. Улицы перемешались, слились воедино, фонари пролетали стаями птиц над головами, а я просто бежал, чтобы не попасть под тяжелую поступь, бежал куда мог.

Сзади что-то ударило сильно, сильнее, чем все до этого.

Потом еще раз.

Я бросил взгляд через плечо и понял, что меня настигает огромный особняк. Он приближался, а я не мог свернуть с прямой.

Так я и бежал от дома по прямой, пока не увидел ограду, которыми защищают каналы от прохожих.

Сворачивать было некуда, перемахнул ограду и упал в воду.

Уходя вниз, в черную, в непроглядную и холодную толщу, я почувствовал, как сверху что-то громыхнуло.

Словно упал целый дом.

И тут померк свет.

Глава III

– Самое приятное, когда ты возвращаешься, первые мгновения не будешь осознавать, реален ли мир вокруг. В эти секунды человек погружается в безвременье, ведь само по себе время – это лишь функция нашего мозга.

Напротив меня сидел дедушка с морщинистым лбом, большим носом, немного оттопыренными ушами, аккуратно подстриженной седой бородой, над которой возвышались идеально окантованные усы с желтыми пятнами – последствием частого курения. Он смотрел прямо в глаза, костюм-тройка и сигара в руке выдавали в нем закоренелого буржуя. Мы находились в бедном и грязном кафе, которое одновременно было тихим и уютным. На столе поверх белой скатерти с пятнами расположились две кофейные чашечки с ароматным напитком, пепельница, тарелки с ветчиной, сыром, шоколадом, виноградом и свежим хлебом. За мутными стеклами пробивалась весна, дышал город и пели птицы. Почувствовав, что молчание становится неловким, дедушка продолжил:

– Сон, как полагали многие народы, обладает уникальной природой, даже в Торе упоминаются сновидения. История гласит об Иакове, который во сне узрел самого Бога, там же, в Торе, трактуется и сон самого Фараона. Вообще в иудео-христианских текстах порядка двадцати описаний сновидений, и все – это вмешательства Бога в земную жизнь. Недалеко ушли и мусульмане, сну в Коране также уделяется особое место.

Я попытался что-то спросить, но дедушка чинно поднял руку с сигарой, и я остановил свой порыв. Он продолжал.

– В те далекие времена сон воспринимался с трепетом, а сами люди с трепетом прислушивались к шепоту во время сновидения. Народы востока, вавилоняне, шумеры, ассирийцы отождествляли бога сновидений с богом мира мертвых и подземных глубин. Дописьменные общества ставили сны еще выше земной жизни, например, у гуронов описывается традиция коллективных сновидений, которые могли продолжаться на протяжении пары недель, но во всех этих, может быть, не самых удачных трактовках, есть одна общая вещь.

Он сделал небольшую паузу, чтобы набрать воздуха, и тут я наконец умудрился вставить хотя бы одно слово:

– Какая?

– Во всех этих трактовках, сон – это точка связи с запредельным и с божественным. Что самое интересное, в невротической культуре современного мещанского общества сон перестает иметь такую функцию и такую трактовку, и становится формой переживания собственного я, его раскрытия, что только актуализирует тезис Фриди о смерти Бога.

Воспользовавшись очередной паузой, я пошел в атаку.

– А что это за место?

– Это кафе «La Rotonde», то самое знаменитое кафе в Париже, которое посещали все от Ремарка до Ленина, к слову, сейчас только девять утра, оно еще закрыто, но у нас есть уникальная возможность отзавтракать здесь.

Я еще раз обвел глазами знаменитое кафе, которое больше напоминало придорожный трактир.

– Восхитительное время! Уникальное, самое значимое в истории России и мира!

Он начал фразу резко, на вдохе, а потом залпом осушил чашку кофе.

– Семнадцатый?

– Не семнадцатый, не сорок первый, не сорок пятый и даже не девяносто третий! Одна тысяча девятьсот тринадцатый год. Париж, знаменитый в будущем поэт Илья Эренбург, мещанин, завсегдатай бомонда, сын промышленника и аристократа, вместе с одним из лидеров большевистского движения уже прошел обряд посвящения.

– А кто и в кого?

– В кого, пока сказать сложно, но вот имя второго человека вам, полагаю, хорошо известно.

– Сталин?

– Боже правый, ну какой Сталин? Этот тифлисский хулиган и налетчик, недоучившийся семинарист, необученный бандит, наполняющий казну большевиков ворованными кровавыми деньгами? Нет, конечно, Ленин, а до него и Свердлов с Бруевичем, и много кем еще.

– Я не совсем понимаю, к чему вы это.

– А к тому, что в моей теории, к сожалению, неверно понимаемой современниками, зато неплохо переиначенной, но все равно оболганной любимым учеником, я уделяю сновидениям не просто место катализатора человеческих скрытых желаний, но и наглядно демонстрирую, что сны являются проводниками доисторических доцивилизационных образов и смыслов, если позволите, архитипичных идей, которые подозрительно совпадают и имеют единые основания. Мне часто в последнее время снится ростовский музей, картина Малевича «Самовар».

На этом моменте дверь в кафе отворилась с жутким грохотом и внутрь зашло трое очень похожих друг на друга мужчин в тужурках, поверх которых на плотно прилегающих к телу ремнях болтались кобуры, гранаты и ножи, а на фуражках алели звездочки.

– Самое сложное – понять, где ты.

Рейтинг@Mail.ru