© Буртовой В. И., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Знак информационной продукции 12+
– Ч-чур меня! – Со сна испуганный вскрик тут же сменился сердитым ворчанием: – К-кой бес мой лик сырыми перстами лапает?
Разбуженный этим громким голосом, Тимошка с немалым усилием приподнял голову с соломенной подушки. В горнице постоялого двора было еще темно, смрадно, густо пахло давлеными клопами. В углу, близ маленького светло-серого оконца, кто-то потягивался до хруста в суставах. Пообок с Тимошкой на отчаянный вопль с заклинаниями отозвался старческий голос:
– Я это, отец Кирилл. Свою голову отыскиваю…
– Аль вовсе пропала, брате?
– Тьма в очах непроглядная, будто в погреб сошел, кувшин на себя надевши… Не ты ли вечор ненароком куда сунул, а?
В ответ хохотнули:
– На меня не греши, брате. Не иначе собаки в бурьян утащили. За баней теперь, должно, грызут… Сам-то где вечор долго шлялся?
– У здешнего попа гостевал. Так он мне сказывал, будто днями человек с прииргизского скита от старца Филарета на хутор к Толкачевым прибегал. И будто под большим секретом сказывал, что объявился тамо перед казаками государь Петр Федорович, в покойники давно записанный…
– Тс-с, брате! Поопасись этих стен, могут быть потайные сучки для подслухов… Да и не всякие звоны суть благовест, бывают и попусту. Ляг ближе, чево поведаю…
У Тимошки сна как и не было. Как ни хотелось поскорее выйти на свежий воздух, он лежал, боясь шевельнуться, и слушал чернецов, а когда те, нашептавшись, покинули полати, тихонько тронул деда Данилу за плечо.
– Ась? – Данила Рукавкин приподнялся на оба локтя, торчком выставил над собой измятую, будто банная ветошь, бороду.
– Пора нам, – прошептал Тимошка. – Поспешим в лавку. Поглядь, заря вон уже в окошко лезет.
– Да-да, – засуетился Данила, кулаками потер глаза. – Ишь как заспались, чисто старые петухи на насесте, обленившись кукарекать. Где кафтан?
Тимошка вытащил из-под подушек с вечера свернутый и подстеленный в изголовья дедов кафтан и первым ссунулся с полатей.
В низком и тесном зале постоялого двора, насквозь пропитанном запахами соленой и жареной рыбы, Рукавкины наскоро позавтракали, утолили жажду студеным погребным квасом, помахали перстами перед собой, повернувшись к закопченному иконостасу, перед которым чадила медная, давно не чищенная лампадка.
– Пошли, лежебока, – улыбнулся Данила Тимошке, который в окно загляделся на молодых казачек, спешивших к церкви стоять заутреню.
На тесной, плетнями огороженной улочке Яицкого городка Данила шумно потянул в себя прохладный сентябрьский воздух. И закашлял, поперхнувшись: почудилось, что глотнул не печного дыма соседних изб, а пороховой гари, которая, казалось, и по сию пору витала над столицей яицкого казачества после недавнего – прошлогоднего – казацкого бунта.
Тогда, 13 января 1772 года, доведенная до крайности притеснениями зажиточной старшинской партии, казацкая беднота вышла из подчинения начальству и направила в Петербург делегатов с прошением вернуть им прежние вольности… На подавление бунта в Яицкий городок из Оренбурга был послан с воинской командой генерал Траубенберг, который и учинил кровавую расправу над вожаками бедняцкой «войсковой» партии. Возмущенные казаки саблями изрубили генерала, разгромили его отряд, повесили ненавистного атамана Тамбовцева и нескольких наиболее злобствовавших старшин. Но не долго тешились казаки избавлением от притеснителей – сила сломила силу… И по сей день на Яике отдается острой болью эта вспышка ярости: голытьбе рвали ноздри, секли до смерти езжалыми кнутами. Всего несколько месяцев минуло, как из Яицкого растревоженного городка по началу нынешнего лета сто сорок четыре казака были отправлены в неведомую, пугающую лютой стужей Сибирь…
– Слышь-ка, Тимоша. – Данила Рукавкин обнял внука за крепкие плечи, чуть замедлил шаг. Они шли обочиной дороги, по мураве, не рискуя ступить в толстый слой дорожной въедливой пыли. – А об чем это чернецы шептались-то? Я вид сделал, что сплю, да разобрать слов так и не смог… Погодь-ка, – прервал Данила сам себя. – А чего это казаки засуетились? Гляди, вона кучкой сбились, эвон еще… Да шепчутся с оглядкой… Неужто сызнова быть сыску какому? Пошто?..
Рукавкины поравнялись с тремя пожилыми казаками, горячо препиравшимися у раскрытой калитки богатого, с двумя амбарами, подворья. Высокий, в серой бараньей шапке, в рубахе навыпуск казак, забыв, что послан хозяйкой по воду к колодцу, размахивал руками, перебивал негромкий говор собеседников. Завидев купца и его внука, казаки враз утихли, издали раскланялись со знакомым самарцем.
– Велика Россия и многолика, – вздохнул Данила, оглядываясь на заспоривших опять казаков. – И неспокойна до крайности, потому как верхушка ее сыта, а концы голодны и бунтуют. Нынче смутное слово за словом на тараканьих ножках по щелям ползает, а завтра, глядишь, опять все здесь завихрится невиданным ураганом…
Тимошка, думая о чем-то своем, смолчал на дедовы тревожные рассуждения, брел и сшибал верхушки высокой лебеды гибким ивовым прутом.
Прошли еще три подворья и очутились около торгового ряда, отстроенного несколько лет назад неподалеку от двухэтажной войсковой канцелярии… И вспомнилось Даниле, как двадцать лет назад здесь собрался войсковой круг и решал, кого из отважных казаков послать с российским караваном в далекую и враждебную Хорезмскую землю. И вызвались тогда идти с караванным старшиной Рукавкиным старый казак Григорий Кононов, отчаянный Федор Погорский да три брата Опоркиных…
Вспомнил тяжкое хивинское сидение и плечами передернул, ворчливо пробормотал себе под нос:
– Господи, почему это худое валится на нас охапками, а хорошее – скупой щепотью? Ну, так о чем те чернецы шептались? – повторил вопрос Данила, глянув на беспечно улыбающегося Тимошку, – внук сытым котом жмурил ясные голубые глаза на взошедшее с киргиз-кайсацкой стороны солнце. Щурился, улыбался и не спешил с ответом, ожидая, пока дед откроет лавку.
Данила пошарил в кармане, не спеша снял запор и открыл дверь тесной лавки, крайней в торговом ряду. Мимо лавок от площади вниз к Нику круто спускалась тесная улочка, огороженная по сторонам ивовыми плетнями.
Тимошка помялся у порога, потом, озираясь по сторонам, сказал негромко:
– Шептался чернец Кирилла со своим товарищем, будто слух меж казаков прошел тайный…
Данила сухой тряпкой смахнул пыль с широкого прилавка – надуло ветром за ночь сквозь ставни и неплотную раму, – отворил окно. Сноп утреннего солнца пробил пыльный воздух сумрачной лавки, высветил черные щели деревянного пола: урони ненароком алтын – и срывай доски, либо стерпи нечаянный убыток. Сутулясь, начал расставлять мелкий товар так, чтобы покупатель, подойдя к лавке, мог разглядеть его вблизи.
– О чем же тот слух? – настороженно уточнил Данила. – Неужто опять будут хватать повинных казаков да под кнуты? Вот уж воистину: пришла беда – не брезгуй и ею…
– Не про батоги была речь, дедушка Данила. Сказывал чернец, будто на Иргизе, у раскольничьего старца Филарета, побывал скрытный человек…
Данила с заметным облегчением откликнулся:
– Да мало ли кто терпит бедствие да скрывается по тем раскольничьим скитам? Россия беглыми мужиками кишит, словно мужицкая изба клопами да тараканами. Кому тот слух в диво?
Тимошка продолжил, не обращая внимания на слова деда:
– А днями тот человек будто бы объявился на хуторах близ Яицкого городка. И открыл себя, назвался именем покойного царя Петра Федоровича… Казаков созывает под свое государство державное знамя!
У Данилы из рук хлопнулась на пол плетеная коробка со стеклянными бусами. Забыв поднять ее, он резко повернулся к внуку, по сухощавому морщинистому лицу прошла холодная бледность. В серых настороженных глазах вспыхнул огонек тревоги, Данила торопливо перекрестился.
– Цыть! Нишкни, Тимоша! Не нашего то ума дело – толковать о мертвых и воскресших будто бы царях! Им токмо Бог судья! Услышат крамольные речи чужие уши – висеть нашим костям на глаголе, как висели прошлым летом бунтовавшие казаки. Того мне только и недоставало на старости лет… Сынов выучил, а их государева служба разнесла по чужим краям. Один ты при мне, утешение в старости. – Данила говорил, похоже было, сам с собой, сидя на табуретке и забыв раскладывать товары. – Сынов отдал Отечеству, тебя и Господу Богу без противления не отдам…
– Еще шептались те чернецы, что самая пора черный народ поднять в подмогу объявившемуся государю, покудова царица Екатерина Алексеевна на Дунае пятый год с турками дерется, и солдат при ней, стало быть, самая малость. Да и те, сказывал чернец Кирилла, всенепременно прежде данную государю присягу вспомнят, к чему преклонятся для верной службы…
– Помолчи, Тимоша, бога для! – Данила встал с табуретки, построжал голосом, брови сдвинул к высокому тонкому переносью. – Вот пожалуюсь родителю твоему, он тебе живо портки спустит да крапивной каши задаст!
Тимошка беззаботно улыбнулся на пустые угрозы деда – и в пять лет одного раза, случалось, не навещали сыновья Данилу Рукавкина в его доме в Самаре. Последний раз Алексей, старший сын Данилы, был два года назад, хотел и Тимошку взять в Петербург для учения, но Данила внука не отдал.
– Случись занемочь нам с матушкой, так и воды подать некому будет… А грамоте его и здесь научат.
Тимошка хотел было еще что-то сказать, но осекся. По улочке к Нику с тарахтением проехала изрядно разбитая телега. Бородатый и босой казак в распахнутом пыльном кафтане вез саманные кирпичи, которые норовили свалиться на передок, где сидел возница. Однако не босоногий казак привлек внимание Тимошки: противоположной стороной улицы с узелком белья и с долбленым корытом под мышкой к реке проворно спускалась молодая казачка. Она шла, чуть откинув назад голову, ее прямой носик и мягкий смуглый подбородок были словно с вызовом выставлены напоказ. Казачка краем глаза поймала восторженный взгляд юного самарца, но и бровью не повела, лишь бойчее замелькали по пыльной мураве ее загорелые босые ноги.
– Она, что ль? – Данила с хитринкой прищурил глубоко запавшие глаза. Через окно лавки он хорошо видел, как казачка почти сбежала остаток крутого спуска к реке Чагану, свернула вправо к тальниковым зарослям – там на бревнах помоста казачки стирали белье.
– Она, дедушка Данила, – не утаил Тимошка и с грустной нежностью, словно бы вслед казачке, повторил заветные слова: – Она, ненаглядная Устиньюшка Кузнецова…
– Хороша-а девка, – согласился старый Рукавкин. – Молода только, как о спасе ягня. Не торопись, Тимоша, подбивать клин под овсяной блин: поджарится – сам свалится.
– Свалится, да в чьи руки? Вот печаль-то об чем, дедушка.
– Аль просватана уже? – подивился Данила. – Не в большом достатке, ведомо мне, родитель ее, похоже, обходят ее порог именитые женихи…
– Просватана ли, нет ли – того не ведаю. На прошлой неделе в христово воскресенье пытался было заговорить с ней, да она так сурово глянула, словно на прокаженного, и словами пожарче кипятка обожгла: «Не толкись около, купецкий сын, казаки наши всенепременно побьют!»
– Неужто сробел? – Данила поджал сухие губы, искоса глянул на внука.
– Сробел, дедушка. Да не от угрозы битым быть, а от ее слов. Не осмелился сделаться ей ослушником. – Румяные щеки Тимошки полыхнули жаром. – Увезти бы ее в Самару с собой, а, дедушка Данила?
Данила не ответил, лишь крякнул в кулак, подумал: «Вот тебе, Дарьюшка, и новые хлопоты. А то все твердишь – дитя, дитя… Вырос, сил набрался наш внучек, о женитьбе заговорил». – Тоска подступила к сердцу, откуда-то возникло недоброе предчувствие, что любовь к смуглолицей казачке Устинье всенепременно должна была разлучить их навечно… Потому и сказал внуку неопределенное:
– Надумал же такое! Тут слухи всяческие – страшнее страшного, а он со свадьбой…
Через площадь наметом проскакали трое верховых казаков – от коней пар шел, знать, издалека примчались. Бросили поводья на коновязь и торопливо, что-то сказав двум сторожевым собратьям у входной двери, вошли в войсковую канцелярию.
– Должно, к атаману Бородину с вестями, – отметил Данила и вернулся к прерванному разговору. – А с казачкой поговори еще разок. Не из той мы, Тимоша, породы, чтоб плакать попусту, альбо решетом в ночной воде звезды ловить… Коль даст согласие, то и сосватаем. Двор Кузнецовых не ахти как богат, да нам ее приданое не в крайнюю нужду. Да ступай же, кому сказано? – с напускной суровостью прикрикнул Данила. – Ешь, Тимоша, с голоду, а люби смолоду… Вижу ведь, рвешься следом, подобно застоявшемуся стригунку.
Тимошка повеселел – острой занозой вошла было в сердце тревога, а ну как суровый дед Данила воспротивится его нежданному и неодолимому влечению к бедной казачке. Может статься, надумал он оженить его на богатой купчихе, а то, глядишь, и на дворянской дочке! Ныне в Самаре немало осело на жительство отставных служилых дворян, есть среди них и весьма родовитые, с богатыми селами в просторном Заволжье.
– Земно кланяюсь тебе, караванный старшина! – Тимошка, озорно стрельнув на деда сияющими глазами, поясно поклонился Даниле, крутнулся на пороге и побежал склоном к Чагану.
– Ишь, возрадовался, будто из хорезмской неволи вырвался! – добродушно проворчал Данила, а сам с любовью, высунувшись из окна, взглядом проводил Тимошку, пока тот не пропал под крутым берегом реки. Усмехнулся, вспомнив, что и внук назвал приставшим, словно кличка, к нему после хивинского хождения былым званием караванного старшины.
– Ну-ну, поглядим, каков будет тебе сказ от строптивой казачки, – добавил сам себе Данила, будто говорил все еще с внуком. – Не с огнем к пожару соваться, не купцу к казачке свататься! Больно нравом неукротимый здесь народ, а ты, Тимоша, аки смирный волк, которого и телята лижут… Дал же Господь тебе с ней встретиться, а вот на радость ли, на горе ли великое, кто скажет?..
Устинья, закатав рукава и подоткнув передник, чтобы не измочить, стоя голыми коленями на толстой доске, неистово трепала в воде намыленную домотканую рубаху. Потом выхватила ее, ловко сложила вдвое, отжала, шлепнула в деревянное корытце. Короткая прядь темных волос покачивалась у левой щеки. Когда Устинья наклонялась, с загорелой шеи свисали белая цепочка и тельный крестик, выпавший из-под расшитого ворота сарафана.
Тимошку била горячая радостная дрожь. Издали, отведя в сторону гибкие ветки краснотала, затаившись, словно кот у мышиной норки, следил он за сноровистыми движениями девушки, а движения эти, казалось ему, были наполнены какими-то необъяснимыми колдовскими чарами… Стоять бы вот так да любоваться вечность…
– И долго выглядывать будешь из кустов? – неожиданно засмеялась Устинья, из-под темных густых бровей через плечо глянула на опешившего Тимошку. – Тоже мне, серый волк у овчарни. Подкрался ярку ухватить, а сам станичных собак в три уха выслушивает!
Подминая сомлевшими ногами высокую крапиву, задохнувшись от неистового сердечного гула, Тимошка покинул заросли, плохо видя дорогу, по разнотравью приблизился к бревенчатому помосту, забрызганному мыльной пеной.
– Ты нынче завтракал? – вдруг ни к тому ни к сему спросила Устинья, отжимая мокрую скатерть. Тимошка, от смущения не зная куда деть тяжелые руки, будто свеча в огне таял от счастья: заговорила с ним Устиньюшка, не гонит прочь суровыми словами. На ее насмешливый вопрос он ответил молчаливым кивком головы. «Боже, какая красота неземная! – восторгался Тимошка. – Вот уж воистину писаная царица!.. Тронуть бы за локоток, а вдруг осерчает на такую вольность?»
– Стало быть, ты и язык свой запил квасом, – снова негромко рассмеялась казачка. – А может, ты отроду немой? – Устинья с деланным испугом и состраданием вскинула бровь и вновь через плечо осмотрела Тимошку с ног до головы, чуть приметно поджала губы: парень хоть куда и ростом, и силой. Да и ликом пригож, будто молодой месяц на чистом небе. А глаза – синь дивная, да отчего-то будто туманом утренним подернуты…
– Скажи, Устиньюшка… – начал было Тимошка и осекся на полуслове.
– Глядите, люди добрые! – Устинья, бросив скатерть в корыто, хлопнула себя по коленям красными от воды руками. – Заговорил самарец! – А глаза так и сверкают насмешливыми, влекущими огоньками. – Ну-ну, о чем допытывать будешь, сын купеческий?
– Сосватана ли? – выпалил Тимошка и глаза опустил на водную гладь Чагана.
– Да нет, синеглазый голубок, пока не сосватана, – с улыбкой ответила казачка. – Весь городок и окрестные форпосты побывали у тятьки в горнице, не одну четверть водки опростали сваты, да всем от меня крутой отворот вышел.
– Отчего же? – невольно вырвалось у Тимошки: неужто столь норовиста красавица? Неужто знатного барина надумала в капкан красоты своей заманить? – Аль не сыскалось на Яике доброго казака?
– Сокола славного жду, – засмеялась Устинья, уложила белье в корыте поровнее, встала с колен. – Жду отважного сокола, умом славного и сердцем доброго. А залетают покудова то стрижи легкомысленные, то воробьи-чирикалки. – И вновь не удержалась от насмешки. – Правда, нынче вот и филин неповоротливый стукнулся, должно сослепу, головой в нашу дверь…
– Не сослепу, Устиньюшка, – заволновался Тимошка. – Люба мне до беспамятства, что хошь прикажи – исполню, ежели и погибель мне от того выйдет… Дед Данила сватов обещал заслать, коль согласие свое дашь. На руках носить буду, царица моя ненаглядная, на вольных хлебах жить станешь…
И вновь его прервал волнующий сердце грудной смех казачки:
– Неужто я теперь телом чахлая? Ну-ка, тронь меня пальцем в бок, испытай мою худобу! – И, чуть изогнувшись, повернулась левым боком к оробевшему Тимошке.
«Эх, брякнул сдуру не то!» – ругнул он себя, оробев так, что не осмелился даже руку поднять, а не то что тронуть ее гибкий стан, так красиво прорисованный линиями расшитого сарафана.
– Экий ты, право, голубь синеглазый, – вроде бы даже укорила его Устинья. – Наши казаки куда бойчее… Воистину налимы верткие, так и лезут руками, куда не след. Не страшишься, самарец, что побьют тебя мои ухажеры? Скажи хоть, как зовут-то тебя?
– Тимошкой Рукавкиным прозвали. А казаков ваших не устрашусь. В спину не застрелят – грех великий, – а на кулаках биться и я мастак. Случилось минувшей Масленицей с подгулявшими бечевщиками в тесном переулке схватиться. Мне досталось изрядно, да и они не внакладе остались.
– Вижу, Тимоша-голубок, в плечах не слаб. Ну а про сватовство скажу так: доведется от казаков прознать, что удалое у тебя сердце, что отвагой затмишь любого нашего атамана, тогда приходи со сватами в избу моего тятьки… Да не откладывай на многие годы, не припоздать бы тебе, сын купеческий. А мне покудова охота еще в девках погулять.
Устинья легко подхватила корыто с мокрым бельем, ступила с помоста на берег, оставляя следы в примятой пыли.
– Пусти, сама снесу. Уходи, Тимоша – голубок синеглазый, вишь, сюда старшая сестрица Марья идет.
И Тимошка послушно отступил, укрылся в кустах. Видел, как сестры разминулись, перекинувшись при этом коротким разговором, видел, как Устиньюшка поднялась в гору, миновала стражу у раскрытых городских ворот. Казаки о чем-то говорили, размахивали руками и вскидывали вверх длинные копья, будто грозили кому-то…
«Ишь как всполошились, – подумал Тимошка. – А может, и до них дошел слух про тайного человека, что у старца Филарета был на Иргизе? А может, какие тревожные вести пришли с киргиз-кайсацкой стороны?»
Поодаль, над невидимой отсюда церковью Петра и Павла, кружились грачи. Их всполошил колокольный звон – благовестили к обедне.
Следом за Устиньей, не теряя ее из виду, Тимошка взошел по круче в город, миновав у городских ворот и в самом деле чем-то крайне встревоженных казаков.
Данила, едва Тимошка переступил порог лавки, огорошил сияющего внука новостью:
– Прав был твой ночной шептун чернец Кирилла. Только что в церкви комендант городка полковник Симонов известил казаков, что тот самозванец, который именует себя царем Петром Федоровичем, нежданно объявился близ Бударинского форпоста. И что при нем якобы до сотни переметнувшихся казаков, все большей частью из тех, кто от генерала Траубенберга претерпели горькое лихо. Быть в здешних краях новой крепкой драке, Тимоша, чует мое сердце. На роду мне, должно, написано не токмо хивинское кровопролитное междоусобие пережить, но и наше, российское.
– Побьют тех казаков скоро, – ответил Тимошка. – В городе солдат регулярных поболе тыщи. Да казаков много… Устиньюшка говорила со мной ласково, не прогнала.
– За казаков-то как раз комендант Симонов да атаман Бородин более всего и опасаются, – в раздумии продолжал свое Данила. – Надобно нам, пока паленым волком не запахло, скорее бежать отсюдова домой, в Самару.
– Нам-то что! Пусть себе дерутся, кому по службе положено долг перед царицей исполнять, – отмахнулся Тимошка – у него не шла из ума Устинья. – Спросил ее про сватов, она не изругала. Как прославишь себя, сказывает, так и присылай сватов. Эх, что бы сотворить этакое невиданное? К киргиз-кайсакам, что ль, податься? Или на Дунай к фельдмаршалу Румянцеву сбежать, у турок генерала взять в плен, за что матушка-государыня орден побалует, патент на офицерский чин собственноручно напишет…
– Цыть, голова неразумная! – Данила осерчал не на шутку. – Ишь ты, аника-воин отыскался! От солдатчины бегут, словно от чумы страшной. Тысячи солдатских голов в канавы лягут, прежде чем какому ни то генералу царица орден на грудь повесит! Видит бог, карась не убивается, что щуку давно не видел…
– О чем ты, дедушка Данила? – не сразу понял, куда клонит старый Рукавкин.
– Да о том, что нужен ты будешь Устинье, ежели турецкие пули сделают из тебя решето! Не мешкая надобно собираться нам в Самару.
– Как это – в Самару? – всполошился Тимошка. – Не отторговались, к Устиньюшке в дом не наведались обговорить…
– Довольно с меня и одной хивинской смуты! Ежели где начинается усобица – там купцам первыми терпеть разорение и битье с двух сторон. Всякому, кто с ружьем, нужны наши товары и наша казна. – Данила решительно прихлопнул ладонью о прилавок, на который так и не выложил ни одного тюка сукна для продажи.
– А как же сватовство? – Тимошка вцепился побелевшими пальцами в косяк двери, словно не хотел выпускать деда Данилу из лавки. – Устиньюшка наказывала, чтоб долго не мешкали.
– Вот утихнет усобица, по весне приедем вновь на Яик. Тогда и зашлем сватов. Да и годков тебе, Тимоша, не так много, нет полных восемнадцати. Видит бог – потерпеть надобно с годок хотя бы. Ведрами ветра не смеряешь, и не от всякой беды деньгой откупиться можно, так-то, Тимоша.
– А ежели Устиньюшку за это время высватают? – Тимошкин голос сорвался от прихлынувшего волнения, и он в сердцах до боли ударил кулаком о косяк двери, торопливо оглянулся – кого это нечистая сила сюда несет, не дают дедушку Данилу убедить не ехать в Самару!
За спиной совсем рядом послышался конский топот. От группы верховых казаков отделился пожилой длинноногий хорунжий с вислыми седыми усами. Темно-карие веселые глаза улыбались молодому самарцу.
– Дед Данила у себя ли, казак? – громко, густым голосом прокричал хорунжий, легко спрыгнул на землю, потянулся уставшим костлявым телом.
– А где же ему быть, – неохотно сторонясь, ответил Тимошка. Данила прошел к выходу, подал казаку для приветствия обе руки, радушно заговорил:
– Здравствуй, здравствуй, брат Маркел! Жив-здоров? А я, грешным делом, забеспокоился, не видев тебя все лето. Ну, думаю, и мой строптивый Маркел Опоркин попал лихому генералу под топор, не уберегся…
– Не попал по той простой причине, что был в отъезде до Гурьева, вместе с братьями, Ерофеем да Тарасом. Помнишь их, Данила?
– Ну как не помнить! – даже обиделся Данила. – У меньшого тогда едва усишки пробивались, вот, внуку моему Тимошке под стать был. Входи, Маркел, чаем угощу на радости, что свиделись.
Маркел Опоркин дружески потрепал смутившегося Тимошку по плечу, легко перешагнул высокий порог и прошел в лавку. Сел на скамью в дальний угол, спиной привалился к кипам разноцветных тканей, прищурил темные глаза, оглядел Данилу и Тимошку, который так и остался стоять в дверях, расставив руки к косякам.
– Из-под Бударинского форпоста мы, – сообщил Маркел Опоркин, наблюдая, как Данила разливает чай из самовара по объемистым чашкам, привезенным из Хивы. – Посылаемы были майором Наумовым для передачи пакета командиру тамошней сотни, а форпост-то уже в руках объявившегося государя Петра Федоровича! Вот какие события надвигаются на Россию, караванный старшина. Супруг на собственную супругу военный поход снаряжает. И превеликую в душе надежду питает получить силу для того похода от нас, забиженных правительством яицких казаков.
Данила протянул Маркелу чай, табуретку придвинул и сам сел с чашкой спиной к распахнутому окну, из которого Маркел видел парадный подъезд войсковой канцелярии: перед входом толпилось десятка три зажиточной старшины – есаулы да полковники, все при оружии, и кони оседланы у коновязи.
– Полно, Маркел. – Данила покачал головой, подул на горячий чай. – Не воровский ли обман все эти слухи о государе? Читан ведь был указ о смерти государя Петра Федоровича лет с двенадцать тому. – Данила не мог пить только что кипевший чай, поставил чашку на прилавок, в великом волнении оглядел из окна встревоженный, со снующими туда-сюда людьми городок. Провел рукой по худощавым щекам, покомкал короткую, почти сплошь седую бороду.
– Что не варится, того в горшок не кладут, караванный старшина, – решительно ответил Маркел Опоркин. – Брательник Ерофей самолично перекинулся разговором с Ванюшкой Почиталиным, с ним и ездил тайно на хутор Толкачева три дня тому назад. Собралось тамо около государя человек до пятидесяти. Все больше казаки, татары да из крещеных калмыков которые. Вышел государь к своим людям запросто, но одет справно. Сказал, что точно он государь император, и жаловал казаков за службу реками, морями и травами, денежным жалованием, хлебом, свинцом и порохом. И всякие вольности нам возвращает, отнятые его женой и сенатом. А поскольку Господь вручает ему царство по-прежнему, то имеет государь намерение нашу былую вольность восстановить и дать нам всевозможные благоденствия. Вот так-то, караванный старшина. Какому вору такие мысли по разуму? Нет, только государю нашему истинному. Хотел он и прежде дать черному люду волю, да помещики с сенаторами тому воспротивились, умыслили и вовсе изжить его со свету, ан не вышло по-ихнему!
– И Ерофей все это сам слышал? – Данила медленно повернул голову к окну, словно хотел убедиться, что за спиной нет подслухов.
От войсковой канцелярии на разномастных конях спешно отъехали человек десять казацкой старшины и куда-то умчались, подняв над площадью полосу серой пыли.
– Самолично слышал, – подтвердил Маркел, отхлебывая чай маленькими глотками. – Еще сказывали собравшимся казакам Максим Шигаев и казак Чика-Зарубин, что государь показывал им царские знаки, какими Господь метит новорожденных наследников на престол. Сомнения у меня нет – подлинный царь объявился народу, восстал из приневоленного несбытия на радость всем нам.
– Старая голова не вмещает услышанное, – пробормотал в великом раздумии Данила, молча посмотрел на Тимошку – внук не спускал с Маркела Опоркина восхищенных глаз. Более того, осмелился спросить о сокровенном:
– Дядя Маркел, а вы теперь куда? К объявившемуся государю ли служить вознамерились, или супротив ополчитесь заедино с атаманской частью войска?
Маркел крякнул в волосатый кулак, улыбнулся, обнажив редко поставленные и далеко не все уцелевшие зубы.
– Ишь ты, допросчик какой! – ответил и покачал головой. – Но ежели между царями передряга вышла, то надобно кому-то помогать. Нам, Тимоша, далеко не едино, хлеб жевать или мякину. Старшине теперь вольготно, зато нам сплошное утеснение получается – отнимают у нас рыбные угодья, лучшие покосы, скупают за бесценок рыбу и запрещают нам самим ее продавать на сторону, а от этого нам убытки, а им прибыль немалая опять же… Они от службы на форпостах отлынивают, а нас месяцами в седлах держат. Посмотрим, что запоют они, атаманы да старшины, когда государь Петр Федорович возвратит нам былую силу. Тогда атаманов будем выбирать на войсковом кругу здесь, на Яике, а не из Петербурга получать противу воли большинства.
– Сколь крови прольется, – сокрушенно проговорил Данила и поник головой. Чему верить? Кому верить?
– Не зря прольется, караванный старшина! – уверенно проговорил Маркел. – Разве мало ее уже пролили в давних усмирениях под Калугой, когда бунтовали приписные крестьяне Демидова? Помнишь, рассказывал нам в Шамских песках беглый мужик Кузьма Петров? А разве мало ее пролили на заводах Каменного Пояса в ту же пору да тринадцатого января минувшего года здесь, на Яике, по милости царского генерала? Не зря говорят мужики: каков игумен, такова и братия… Вступит на престол Петр Федорович, черному люду волю даст. О том и в манифесте, казакам читанном, объявил, – и доверительно, негромко добавил: – Назавтра ждем его под Яицким городком. Вишь, атаман рассылает своих старшин собирать казаков на сражение. Зря старается, хряк щекастый. На нашей бедности, на войсковой казне брюхо наел безмерное! Чисто кабан пред закланием, сам так и просится на казацкое копье!
– Злость – плохой советчик, Маркел, – тихо заметил Данила. – Ты у разума спроси, что и как делать. Опасение у меня есть: а ну как выйдет по-старому, прежде уже бывшему? Как при Стеньке Разине? Тако же погуляли казаки, а потом разбрелись кто куда: кто в драке загиб, кто на каторгу услан, кто, катом подсаженный, на глагол влез. А самые забубенные с пытошного колеса прохожих да проезжих пугали, зверски колесованные… Не лечь бы и вам, брат Маркел, скошенной травой при дороге…
Маркел решительно хлопнул себя ладонью по колену, поднялся.
– Волков бояться – в лес не ходить! Поеду к своему куреню. Тамо теперь казаки до хрипоты горла дерут в криках и спорах. А то и в бороды друг дружке уже вплелись… Ты оставайся здесь, Данила, тебя казаки не обидят. А то и с нами заедино к государю пристанешь, когда самолично позришь, перед собой его увидишь и уверуешь, что истинный он царь.
– Каковы мои годы, брат Маркел, чтобы казаковать! Добраться бы счастливо до Самары, а там и глаза как ни то да закрывать уже надобно, на погост собираться.
– Ну, ты это брось, караванный старшина! – Маркел насупил брови. – На погост погоди еще, будет тебе, Данила, на самого себя колокола-то лить! Хотя бедному казаку и вправду пришла жизнь – хоть в гроб ложись, но коль Господь дал случай испытать счастье, грешно не попробовать. Так что, караванный старшина, оставайся в Яицком городке безбоязненно, мы тебя никому в обиду не дадим.