bannerbannerbanner
Одна отдельно счастливая жизнь. Записки художника

Виталий Вольф
Одна отдельно счастливая жизнь. Записки художника

Полная версия

1941 год

После окончания первого класса дальние родственники взяли меня на лето с собой в деревню Лайково, где-то рядом с Барвихой. 22 июня в 12 часов дня мы все слушали в оцепенении речь Молотова по радио. Тут же собрались и на следующий день были в Москве, так и не отдохнув. Я помню состояние растерянности, которое было в нашей квартире и во дворе, где каждый день собирались соседи, уже без патефона, и обсуждали сообщения с фронтов. Из школы приходили какие-то пионеры и записали меня в тимуровскую команду. Мы собирались в Доме пионеров на улице Стопани, а потом шли гурьбой десять-пятнадцать человек собирать металлолом. Собирали какую-то ерунду и на тачках везли на Чистые пруды, где был сбор. Это длилось с неделю, а потом бабушку вызвали в школу и объявили, что вышло постановление об эвакуации детей из Москвы, временно, на три-четыре недели, на период возможных бомбежек Москвы. Нас, 70 человек детей, собрали во дворе школы, посадили в грузовики и куда-то повезли. Родители остались во дворе, стояли кучей и плакали. Было 21 июля, если не ошибаюсь.

Наша “эвакуация” протекала как-то странно. Нас без конца то высаживали где-то, то снова сажали в грузовики. Как нам объясняли вожатые в красных галстуках, которые за нас отвечали, – никто не хотел принимать детей. Я не помню названий всех мест, которые мы проехали. За два месяца скитаний по Подмосковью были: Одинцово, Внуково, Истра, Лобня, что-то еще. Постепенно вожатые исчезали, часть детей тоже.

Вещи, которые я взял с собой, куда-то пропали. У ребят тоже всё украли, еды не было, кормили чем попало, хорошо если раз в день. Везде была неразбериха, толкотня, паника. В конце августа мы застряли под Яхромой, в здании местной деревенской школы. Нас осталось человек двадцать и двое вожатых. С утра мы разбредались по окрестностям в поисках чего бы поесть.

На чужой печке

Помещение, где мы жили в Яхроме, было когда-то спортзалом. Но была ли это именно часть школы – я не уверен. Помню только большое полутемное пространство и большую дыру в стене. Весь пол был застелен матрацами, спали вповалку. Девочек было мало, с самого начала не более десяти. А к концу нашей эвакуации осталась одна, по имени Кима. На нее никто не обращал внимания, она всегда была последней, когда нам что-нибудь раздавали вожатые или мы сами делили между собой: хлеб, молоко, яблоки.

И однажды, как-то вдруг, мне стало эту девочку жалко, очень уж она была безропотная. А я, как себя помню, в этой Яхроме был тогда как бы хулиган: курчавый, щекастый и задиристый. Я боялся только наших строгих пионервожатых, они мне казались уже “взрослыми”. А к таким же как сам, малолеткам, я относился довольно нахально. У кого-то что-то отнимал, вечно лез драться. Подробности не помню. Помню пейзажи вокруг – с холма видно было далеко, как рядами идут облака, на которые мог долго смотреть, не отрываясь, следя за тем, как они меняют форму. После нашего двора-колодца у меня было ощущение как бы свободного полета над поселком, над домами-бараками. В этих поселках не было ничего интересного, не было даже церковки. Красив был только лес и синие темные дали во весь горизонт.

Смутные воспоминания оставили у меня ночи в нашем убежище. Один угол зала был разрушен бомбой, стены в торце не было. И ночью, а я лежал как раз с краю, было видно звездное небо, изредка освещаемое прожекторами и взрывами зенитных снарядов. Холода почему-то не помню. То ли тепло было, то ли, когда нас осталось мало, каждому давали по три одеяла. И вот как раз из-за этих одеял я стал с Кимой знакомиться, разговаривать. Она всегда мерзла, и я притащил ей несколько одеял, чтобы согрелась. Она потом рассказала, что в Москве тоже жила с бабушкой, а где папа и мама – не знает, ей не говорят. Я спросил, посылают ли они посылки, но она ничего не знала. Я тогда подумал, что у нее та же история, что и у меня.

Утром я посмотрел – Кима бледная, худая, глаза большие, испуганные, вся какая-то сжатая, настороженная, как маленький котенок. Я удивился, что за все время наших скитаний ее не замечал. И тут же решил, что надо ее взять с собой в очередной поход, чтобы хоть как-то ободрилась и поела.

Пошли по большой дороге, через мост, через речку. Кима все говорила о школе танцев, где училась до войны. Шли-шли и набрели на полуразрушенный монастырь. Огромные башни, толстые стены, но всё запущено, на крышах кусты и трава. Зашли внутрь – во дворе монастыря стоит на пьедестале Ленин с протянутой рукой, большой и серебряный. В одном углу сидела кучка пожилых солдат, у них полевая кухня и несколько лошадей. Мы сказали, что в эвакуации здесь, и попросили поесть. Когда солдаты нас накормили, пошли обратно, но не смогли найти дорогу и заблудились. Стало темнеть, пошел дождь, мы промокли до нитки и, стуча зубами, попросились к какой-то женщине, которая убирала под навес сено, нельзя ли у нее обсушиться. (Собственно, все эти разговоры вел я один, Кима только дрожала рядом.) Тетка как-то очень жалостно на нас посмотрела, я опять заныл, что мы здесь в эвакуации из Москвы, что потерялись. Вдруг она подошла, обняла нас и говорит: “Да вы оставайтесь, переночуйте, а утром пойдете. И вещи высохнут”. Мы настолько были рады, что когда она нам сказала: “Полезайте на печку!” – мы вмиг все мокрое с себя сняли, залезли под одеяло и тут же уснули, как Адам и Ева, прижавшись друг к другу. Никогда я так сладко не спал, как в эту ночь на чужой печке! Не помню, как мы вернулись и нашли нашу школу. Тетка нас все целовала на прощанье и говорила, что у нее были такие же дети, когда-то. Очень жаль, что имя ее не запомнилось. Помню только глаза, светлые, как бы выцветшие, грустные и добрые.

Фронт уже приближался, людей было в поселке мало. Мы копали картошку, пекли на костре. В огородах была репа, морковь, лук. В садах – яблоки. Иногда даже угощали нас парным молоком, но редко, так как скот весь угнали. Становилось прохладно. Мы встречали группы солдат, которые рыли окопы или зарывали в землю зенитки против танков. Солдаты тоже нас подкармливали кашей, если была рядом полевая кухня. А мы все, кто остался, помогали им рыть окопы и траншеи.

В какой-то день нам говорят: “Всё, собирайтесь, завтра плывем в Москву”. – “Как плывем, на чем?” – “На барже”. Мы заорали: “Ура! Плывем!!!” Встали затемно, сели на грузовики и поехали. Но по дороге что-то сломалось, долго чинили. Рядом было сельпо, во дворе ящики ситро и лимонада. Облились до одури, пока чинились.

Наконец приехали на канал Москва – Волга. Выходим на высокий берег над пристанью и видим внизу черный дым. Сбегаем вниз, навстречу какие-то тетки, кричат: “Детки дорогие, вы в рубашках родились – вашу баржу только что разбомбили!” (Да, мы следили за небом, видели “юнкерсы”.) Выходит, наша поломка и ситро спасли нам жизнь! Вот чудо! В этот момент я впервые подумал, что есть какая-то Судьба, что не все так плохо, что мне что-то еще суждено. В общем, привезли нас в Москву на телегах с ранеными. Шел пешком от Сокола вместе с Кимой, Москву было не узнать: все окна заклеены полосками, на улицах везде рядами стояли ежи, укрепления из мешков, кое-где за ними видно зенитки.

Один в городе

Пришел домой, ключ от комнаты нашел – а бабушки нет. Она оставила записку, что ее “эвакуировала” тетя Женя в деревню Гремячево до конца сентября. В квартире живут все новые люди, какие-то молодые тетки. Они мне обрадовались, когда я сказал, что здесь тоже живу. “Вот, хоть один мужчина завелся!” Это были мобилизованные из деревни девушки, они работали в военных не то столовых, не то госпиталях. А соседи по квартире все удрали, никого не осталось, некоторые комнаты были даже опечатаны.

Помню свои ощущения в тот момент: сначала стало очень страшно – совсем один, но быстро сообразил, что ведь это полная свобода. Делай что хочешь! Мне такое состояние очень понравилось за время скитаний по холмам Яхромы. Голод ведь не самое страшное – зато можно всюду ходить, смотреть. После затворничества в нашем каменном дворе-колодце под бабушкиным присмотром, когда тебе постоянно что-то кричат, какое счастье остаться одному, как взрослый! “Новые тети” чем-то накормили, напоили чаем. На кухне газ не работал, стояли примусы, керосинки, ведра с водой. Когда-то здесь у каждой хозяйки был свой столик под своей белой скатертью, было чистенько и красиво. А теперь воняло керосином.

Во дворе оказалось таких как я, ребят без присмотра, еще несколько. Правда, я был самый младший. Первый вопрос, помню, был: “Ты где будешь: в бомбоубежище или на крыше?” – “А зачем на крыше, чего там делать?” – “Дурак, там так интересно, когда тревога! Мы всегда на крыше!”

И в эту же первую ночь, когда завыли сирены, мы по черному ходу выбрались на чердак, а оттуда через окно – на крышу. Впечатление действительно было прекрасное и страшное одновременно. По небу в темноте метались лучи прожекторов, ловя немецкие самолеты. Грохотали зенитки, осколки шипели и стучали по крыше где-то рядом. Видно было очень далеко, до самого Кремля. Наша крыша была выше всех в округе. Только один высокий черный дом с башенками, позади нас, был такой же высоты. Это старая телефонная станция на улице Мархлевского, возле моей школы. После начала войны там был Центральный военный узел связи. Немцы каждую ночь стараются его разбомбить, но не попадают. Действительно, днем я увидел, что дома вокруг этого Узла были разрушены. В один из домов, стоящих рядом, бомба попала даже второй раз, а в Узел – ни одной. Интересно, что эти руины после войны стояли еще очень долго, и их не убирали – возможно, специально, чтобы сохранить память о 41-м годе.

Тревоги на крыше повторялись часто. Там были и взрослые с лопатами и с песком, гасили зажигалки. На нашу крышу упало 16 или 17 таких бомб, в основном карбидных. Их нельзя было гасить водой, только песком. Нас к ним не подпускали, хотя мы и рвались помочь. Мы только подносили песок, ходили по крышам, собирали осколки. И кричали “Ура!”, когда наши зенитки сбивали очередного немца.

 

Другим развлечением была постоянная война с такими же беспризорниками из дома № 13. У них там было целых три двора, и ребят больше, чем у нас. Утром или днем мы собирались все вместе и на трамвае, кажется № 17, ехали в Останкино, в парк, где разделялись и играли в казаки-разбойники. Хорошо помню дубовую осеннюю рощу цвета темной охры, опавшие листья, черные корявые стволы. Все это принадлежало только нам, никого вокруг.

Однажды я зачем-то залез на такой могучий дуб. Это было очень легко. Вдруг внизу оказались наши враги, стали бросать в меня камешки. Один камень попал по руке, пальцы разжались от боли, и я полетел вниз. Помню, как в глазах завертелись земля и пустое шоссе с мотоциклистом. Но видимо, меня охранял какой-то ангел. До земли я не долетел, застрял в толстых, разлапистых ветках дуба. Ребята внизу разбежались, а я еще долго боялся шелохнуться, не понимая – жив или нет? Отделался ушибами да, видимо, легким сотрясением. С тех пор иногда болела голова и появилась боязнь высоты.

Во дворе у нас образовалась странная компания во главе с пятнадцатилетним Виктором. Спустя много лет я его встретил в Одессе – он стал тренером по боксу. Он придумал, что нам надо готовиться в партизаны, что немцы возьмут Москву, а нас заберут в гестапо. И вот мы должны подвергать себя испытаниям, даже пыткам, чтобы потом не выдавать своих. Например, один висел над бездонной лифтовой шахтой, а другой держал его за руки и кричал: “Не бойся, я тебя не выдам”. Потом мы менялись местами. Втыкали друг в друга иголки, били по пяткам бамбуковой палкой и т. д. Главное было – усвоить закон товарищества: своих не выдавать. Однажды этот Виктор принес настоящий браунинг с патронами, и в закоулке двора ребята пробовали стрелять в цель. Мне дали выстрелить один раз – не помню, попал ли. Еще мы заготавливали ножи, фонарики, фляги, соль, спички – для войны “в тылу врага”.

Я очень любил ходить в одиночку по Москве. Тетя Женя жила на улице Воровского, 20. Одна дальняя родственница жила на Ленинградском шоссе, 16. Еще кто-то жил на площади М. Расковой. По всем этим адресам я ходил пешком. Иногда днем можно было увидеть, как в небе кружит немецкий самолет-разведчик. По нему били зенитки, а тревоги даже не объявляли. На улицах были военные патрули, но меня ни разу не останавливали. В витринах магазинов еще стояли старые консервы и разные продукты. Однажды осколок разбил у нас на улице стекло витрины, и посыпалась целая гора белых банок с надписью “CHATRA” – камчатские крабы. Я набрал целую сумку этих крабов, но мои соседки-кормилицы даже не стали их есть. Они приносили из столовой картофельные очистки и пекли из них оладушки. Я эти оладушки очень любил, казалось, ничего нет вкуснее на свете.

Во дворе у нас сделали какую-то военную овощную базу. Машины приезжали и разгружались по ночам. Мы, дети, помогали втроем-вчетвером таскать тяжелые мешки. За это нам давали картошку, лук, капусту, турнепс. Но главное, самое ценное – сухофрукты. Кое-что, конечно, мы припрятывали сами, по карманам. Я с гордостью, помню, приносил соседкам свой “вклад” в общий котел.

Соседки приглашали меня к себе, когда к ним приходили в гости военные дяди. Заводили патефон, ужинали, что-то выпивали, если у кого была гитара, пели песни. Когда электричество не работало, сидели при коптилке – керосиновой лампе; было весело, тепло, уютно, очень трогательно, как в кино. Девушки были всегда красивы: накрашены, причесаны. Военные были не простые, а командиры с “кубиками”. Сидели обычно в углу большой комнаты, где до войны жила женщина по имени Ася Семеновна. Но ничего в этой комнате трогать было нельзя, всё оставалось на своих местах. Девушки говорили, что война скоро кончится и хозяева вернутся. Когда начинались танцы, я уходил к себе, ложился на раскладушку и начинал размышлять обо всем увиденном за день. Меня очень радовало, что никто не спрашивал, где мои родители, кто они. Я все равно не знал что сказать, но боялся этого вопроса. Бабушка никогда не говорила со мной ни о маме, ни о папе. Только когда собирала маме посылку; всегда долго плакала. Мне казалось, что она за что-то очень обижена на маму. (За что именно, я узнал только сорок лет спустя.) Дети “врагов народа” в нашем дворе тоже молчали о своих родителях. Те, у кого всё было в порядке, ни о чем не спрашивали, только как бы слегка сторонились нас. Мне казалось – все понимали, что никто ни в чем не виноват, что в Москве всё может случиться с каждым, тем более во время войны. Между прочим, ставка Сталина была совсем рядом с нами, у метро “Кировская”, в подземелье Демидовского особняка на улице Стопани. У нас во дворе все это знали. Снаружи не было заметно особых укреплений или охраны. На площади Тургенева рядом со всеми любимой Тургеневской читальней, куда я еще ходил в первом классе, среди мешков с песком стояли две зенитки. Такие же зенитки стояли во дворе Дома пионеров. Я, помню, никак не мог себе представить, что немцы будут в Москве, тем более – на нашей улице Кирова. Поэтому не было страшно. А может быть, просто после 37-го года для тех, кто его пережил, всё самое страшное уже случилось.

Московская паника

Вообще-то, вспоминая Москву 1941 года, я думаю, что рядовые люди не очень понимали положение на фронтах. Во всяком случае, до 16 октября, до знаменитой московской паники. Сводки с фронтов по радио были очень короткие и непонятные. Было много музыки, какие-то детские передачи – всё как до войны. На улице было много театральных афиш разных спектаклей, оперетт, концертов. Как будто всё в порядке. К затемнению, тревогам, ежам давно привыкли.

И вдруг в ночь на 16 октября я проснулся от запаха дыма. Что-то горело, я испугался, что пожар. Выглянув в окно, увидел костер во дворе, стоят грузовики, двери военкомата распахнуты и военные быстро бегают туда-сюда. Включил радио – ничего. Выбежал во двор – вижу, военные ставят ящики в грузовики, садятся сами, и машины выезжают на улицу через нашу низкую арку, едва не задевая ее. А посреди двора остаются гореть кучки военкоматовских документов.

Во дворе было уже много соседей, вскоре всех охватил страх – военкомат был пуст. Дворник прошептал мне: “Что-то случилось на фронте, они узнали раньше всех и смылись”.

Время было еще очень раннее, но мы с соседом Михой бросились на улицу. Там поток людей уже шел к Красным воротам, в сторону трех вокзалов. Мы тоже пошли. Когда дошли до Садового, все было забито людьми, машинами, даже подводами. На обочинах люди просто стояли толпой и смотрели на тех, кто уезжал из Москвы с чемоданами и узлами. Кто-то рядом сказал как бы про себя: “Вот умные все драпают, а мы, дураки, стоим и ничего не знаем”. Я это запомнил, но что значит быть умным – тогда не знал. (И не знаю, кажется, до сих пор!)

После нескольких дней паники в Москве стало очень хорошо – совсем пусто, тихо, безлюдно. Машин не было совсем. Зато стояли длинные очереди в магазины и булочные. У меня-то все равно не было ни денег, ни карточек. Дома по вечерам на кухне говорили о каких-то грабежах и волнениях на заводах. Но до меня все это не доходило. Я уже очень скучал по бабушке, и она вскоре приехала и очень расстроилась, какой я худой. “Что мне делать, мне нечем тебя кормить. Хочешь, я тебя в детдом определю?” Я, конечно, совсем не представлял, что это такое. Но бабушку было жалко, я видел, что она очень плоха и слаба. Так что в конце ноября при помощи РОНО я попал в детский дом № 16/64 на Крымской площади, 5. Двухэтажный особнячок во дворе с надписью на фасаде: “Дом Купца Сабашникова”. Там я пробыл до конца лета 1945 года, т. е. всю войну.

В детдом меня привезли две моих соседки по квартире. Они были в своей военной форме, и принимавший меня директор никак не мог понять, кем они мне приходятся. Они очень смеялись и сказали, что просто соседки, что бабушка заболела и они ей помогают. Я был очень горд. Внутрь дома вела широкая лестница, наверху стоял большой бюст Ленина на фоне красных знамен.

Детдом. Первая кровь

В детдоме спальня мальчиков была огромная и светлая, на 120 человек, но мест там не было. В первый день меня положили спать в коридоре. Поставили три кровати – для меня и еще двоих новеньких. Когда все улеглись, мои соседи по койкам стали говорить, что здесь есть обычай всем новеньким устраивать “темную”. Ребята (у одного, толстого и добродушного, фамилия была Батов, другого не помню) очень боялись этой “темной” и не знали, когда ее ждать. Я понял, что они оба слишком домашние и мне нужно их “возглавить”. Стал оглядывать место боя и сообразил, что надо укрепить тыл. Чтобы нас не били поодиночке, мы подвинули кровати в угол и сдвинули их вместе.

В эту ночь ничего не случилось, хотя мы ждали и не спали. На вторую ночь кто-то пришел нас предупредить, и мы спешно стали готовиться. Я говорю: “Давайте в подушки положим что-то потяжелее, чтобы уж вдарить так вдарить!” Положили в подушки наши ботинки, еще туда же, для плотности, шапки-ушанки и всё это узлом завязали, попробовали друг на друге.

Ощутив в руках оружие, мы повеселели и стали ждать, сидя в темноте. Вскоре в конце коридора что-то зашевелилось, и смотрим – человек пять-шесть крадутся, согнувшись, бесшумно, в нашу сторону, в руках – растянутое одеяло. Мы вскочили на ноги, схватили свои подушки и, как только враги приблизились, осторожно вглядываясь, – обрушились на них сверху, с двух сторон. Нападавшие были смяты в две минуты. От неожиданности они попадали на пол, и мы их же одеяло на них набросили, соскочили со своих кроватей и стали лупить подушками изо всех сил, чтобы добить окончательно. Те стали орать из-под одеяла: “Вы чего, вы чего! Оборзели, что ли! Больно же!” В конце коридора появился директор, Алексей Семенович, зажегся свет. Директор, видимо, ситуацию сразу понял, закричал в спальню: “Зарубин, Фролов, ко мне!” и загородил собой пути отступления. Прибежали еще трое здоровых ребят – как я потом понял, это были главные “блатные”. Директор сказал: “Всех в карцер; новенькие, останьтесь, сядьте, успокойтесь”. Мы сели на свои кровати. Алексей Семенович говорит: “Ну, Зарубин, разберись по-своему”. И ушел. Зарубин, высокий парень с темными волосами, говорит: “Не растерялись, молодцы. Но драться надо было простыми подушками, а башмаки класть – не по правилам. Но на первый раз прощаю”. Тут он увидел, что Батов прокусил себе губу и кровь течет по лицу, говорит: “Фрол, возьми у девок аптечку”. Тот ушел и вернулся с заспанной девчонкой, которая стала мыть Батову лицо и мазать зеленкой. Зарубин сказал: “Всё, ребята, больше вас никто не тронет. Но завтра все трое отдаете свой ужин. Пока, спокойной ночи”.

Конечно, первые дни было очень тоскливо. Я с грустью вспоминал оладьи из картофельных очисток и гороховые супы своих “кормилиц”. К тому же нас сразу предупредили, что директор бьет детей.

Всего в детдоме было две сотни человек, половина – девочки. Учились все в 588-й школе в Теплом переулке. Рядом был большой военный госпиталь, за ним – фабрика “Красная роза”. В школу все детдомовские шли большой гурьбой, так как надо было проходить через узкие ворота, где всегда нас поджидали “домашние”, чтобы подраться. И эти стычки были почти каждый день. Дрались жестоко, но были и свои правила: лежачего не бить, двое дерутся, третий не лезь! После очередной драки все мирно шли в школу. Кроме вечных драк с “домашними” за эту голодную зиму вспомнить и нечего, кроме разве того, что мне дали прозвище Булка. Оно так прилипло ко мне (на все годы), что даже учителя иногда вызывали меня не по фамилии, а просто: “Булка, к доске”.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru