Современной демократией можно назвать комплекс правовых и политических институтов, обеспечивающих гражданам определенный набор личных, политических, экономических и т. п. прав и свобод, право на участие всех желающих граждан в управлении государством, учет их интересов и мнений при выработке, принятии и реализации государственных решений. Принципиальное значение имеют выборы, а также референдум – это системообразующие институты. Таким образом, современная демократия – это уже не политический режим, а составляющая политического режима, позволяющая характеризовать его как демократический.
Современные демократии начали формироваться в XVIII–XIX веках (где-то, например, в Швейцарии – даже раньше), когда просвещенчество и промышленная революция стали успешно разрушать доиндустриальные социальные и культурные иерархии, когда расширился доступ к образованию, результатом чего стало появление культурно более-менее однородных обществ. Тогда носителями культур, опирающихся на письменность, становились уже не только элиты, а практически все. Это в свою очередь влекло за собой пробуждение национального самосознания и в итоге формирование наций – сообществ, основанных на культурной и исторической самоидентификации, сопровождавшееся широким распространением идей, утверждавших политическую субъектность наций или вообще объявлявших их единственным источником государственной власти.
Запустился процесс революционной и/или реформаторской модернизации, на выходе стали получаться государства-нации (впоследствии формирование государств-наций стали стимулировать, появились искусственные государства и искусственные нации, в XX веке «государств-ненаций» в мире практически не осталось). Раз нация субъект и даже источник власти, то и составляющие ее граждане тоже и субъекты, и даже источники, которые, естественно, должны иметь права и пользоваться свободами. Следование этой логике и в теории, и на практике приводит к современной демократии. Да, то же всеобщее избирательное право утвердилось не сразу, и долгое время его понимали в лучшем случае как всеобщее избирательное право мужчин. Но, как говорится, прогресс не остановишь, надо только начать…
Разумеется, право на участие в управлении государством, обычно сводящееся к активному избирательному праву и праву на участие в референдуме, а также право высказывать свое мнение, вовсе не означает собственно участия в управлении. В государствах-нациях легитимность власти основывается на прямом или косвенном народном волеизъявлении, власть формально приобретается или пролонгируется, по общему правилу, по итогам выборов (и легитимность многих современных монархов тоже опирается на волю соответствующих наций, которые некогда пожелали сохранить, восстановить либо даже учредить монархию). Но формирование и воспроизводство властных элит (и контрэлит), выдвижение на олигархические позиции, ротации в олигархатах и тем более текущее осуществление власти происходит практически совершенно обособленно от основной массы граждан.
Безусловно, нынешние олигархии, мягко говоря, многим отличаются от тех, с которыми имел дело тот же Аристотель. Но суть – «правление немногих» – осталась неизменной. И никакие революции или победы на выборах оппозиционных несистемных деятелей ничего принципиально не меняют. То, что кто-то «оседлал историю», уловил и грамотно использовал народные настроения, вовсе не означает установления демократии в ее античном понимании. Чувствительность современной власти к общественному мнению также не стоит принимать за проявление народовластия. И в доиндустриальную эпоху правители обычно прислушивались к своим народам, признавали свою зависимость от них, а потому заигрывали.
Реальность такова, что все править не могут. И правят немногие, «от имени и по поручению» остальных. Вопрос только в том, насколько интересы правящих совпадают с интересами остальных, насколько адекватно и ответственно осуществляется управление, насколько исповедуются принципы солидарности.
Практически любой современный политический режим официально аттестует себя как демократический, а фактически является олигархическим. Современная демократия не исключает, а дополняет олигархию, придает легитимность олигархическим режимам, прикрывает и укрепляет их. Формулировки вроде «власть принадлежит народу», «народ взял власть», «народ лишили власти», если только они осознанно не используются в пропагандистских и иных подобных целях, бессмысленны. У народа нет власти, народ не правит. Современная демократия лишь создает соответствующую иллюзию (разной степени убедительности – в каждом конкретном случае), дает народу, отдельным «простым людям» возможность где-то как-то повлиять на власть, защищает их от откровенного произвола. И все.
После Второй мировой войны наибольшую социально-экономическую эффективность стали демонстрировать страны Запада. Тамошние режимы, опирающиеся в первую очередь на либеральные идеологические принципы (конституционализма, парламентаризма, разделения властей, идеологического плюрализма и т. д.), отвергнувшие диктаторские, «тоталитарные» методы управления, не только определяют себя как демократии, но фактически ввели «демократическую религию» и активно используют соответствующую риторику в своей внешней политике, пропаганде, PR. В этих условиях западные институты и форматы институтов современной демократии стали восприниматься как эталоны и все активнее перениматься или насаждаться. Деградация советского проекта и крушение СССР лишила Запад единственного конкурента, способного продвигать альтернативную модель (советскую демократию) в глобальном масштабе.
Фарид Закария в своей книге «Будущее свободы» выделяет «либеральные демократии» (западные режимы), «либеральные автократии» (режимы, насаждающие западные порядки нелиберальными методами, – пиночетовский в Чили, чанкайшистский на Тайване и т. п.) и «нелиберальные демократии» (режимы, использующие демократические институты для легитимации нелиберальных практик, – в их число попал путинский режим). Китайский, иранский и тем более северокорейский режимы в этой связи следует охарактеризовать как «нелиберальные недемократии» (хотя в Иране, например, проводятся по-настоящему альтернативные выборы).
Получается, что чем ближе к западным олигархиям тот или иной режим, тем он демократичнее. И наоборот. Советская демократия, исламская демократия в этой логике – вовсе не демократии.
Несмотря на то, что западные модели современной демократии обычно плохо приживаются в незападных странах, и их приходится серьезно корректировать, адекватной альтернативы им в целом еще никто в мире не предложил. Ни для себя, ни для других. И все так или иначе заимствуют и копируют. Кто-то больше, кто-то меньше. Вечно так не будет, тем более что Запад, как ни банально это звучит, все глубже увязает в системном кризисе. Однако пока имеем то, что имеем.
Учитывая, что Россия – европейская страна, наш нынешний копиизм если и не оправдан, то вполне объясним. Можно вспоминать о том, что в 1988–1990 годы можно было хотя бы пойти по «китайскому пути». Но толку-то… Поезд давно ушел.
Однако копиизм копиизму рознь. Различия между порядками 1990-х и нынешними видны невооруженным глазом, при том что путинизм исторически есть прямое продолжение ельцинизма.
Теперь о суверенной демократии. Это понятие стало активно внедряться в официальную риторику «Единой России» и близких к Кремлю политиков, общественных деятелей и экспертов с весны прошлого года. Тогда же Путин в своем очередном послании парламенту провозгласил: «Россия – это страна, которая выбрала для себя демократию волей собственного народа. Она сама встала на этот путь и, соблюдая все общепринятые демократические нормы, сама будет решать, каким образом – с учетом своей исторической, геополитической и иной специфики – можно обеспечить реализацию принципов свободы и демократии. Как суверенная страна Россия способна и будет самостоятельно определять для себя и сроки, и условия движения по этому пути».
За год сформировался целый корпус текстов о суверенной демократии, как апологетических, так и полемических. Своего рода «согласование несогласованных канонов» было произведено Владиславом Сурковым в его «февральской лекции» для слушателей Центра партийной учебы и подготовки кадров «Единой России» и ряде других публичных выступлений. Партия власти объявила о том, что идея суверенной демократии станет одной из основ ее идеологии и программы на выборах в 2007 году. Более того, ее взял на вооружение и Сергей Иванов, считающийся одним из кандидатов в преемники. В своей программной статье «Триада национальных ценностей», опубликованной недавно в «Известиях»[2], он включил суверенную демократию в триаду наряду с сильной экономикой и военной мощью.
Высказывалось и много критики, причем не только оппозиционерами, «революционерами» и западными товарищами во главе с самим Бушем. Примакова и Медведева, например, ни к одной из этих групп отнести нельзя. Можно выделить две основные претензии. Во-первых, зачем к «демократии» прибавлять какие-то другие слова? Дескать, создается впечатление, что речь идет о какой-то особой современной демократии или вообще не о демократии. Во-вторых, в западной политологии используется понятие sovereign democracy, которое на русский язык дословно переводится как «суверенная демократия». Однако на самом деле зачастую sovereign надо переводить не как «суверенная», а скорее как «национальная». Соответственно под sovereign democracy там понимают совсем не то, что мы сейчас вкладываем в «суверенную демократию». Получается, что якобы берется чужое понятие, в которое якобы вкладывается новый смысл.
По поводу первого следует для начала напомнить, что в теоретической политологии существует множество понятий, вроде «непосредственная демократия», «представительная демократия», «плебисцитарная демократия», «плюралистическая демократия», «либеральная демократия» и т. д. Большинство этих понятий входит в актуальный политический лексикон. Прибавлять к «демократии» другие слова в полной мере допустимо, а иногда и просто необходимо.
Суверенной демократией можно назвать и технологию, используемую режимом, и режим как таковой. С технологической точки зрения суверенная демократия предполагает самостоятельное (максимально самостоятельное) определение форматов демократических институтов, а вовсе не отказ от них. Назвать суверенно-демократическим можно лишь тот режим, который, развивая такие институты, одновременно отстаивает собственную самостоятельность и соответственно самостоятельность государства настолько, насколько это целесообразно и возможно в современном мире. Так что противопоставлять суверенную демократию демократии (в современном ее понимании) не следует.
Теперь о соотношении суверенной демократии и sovereign democracy. В американской и европейской политологии sovereign democracy имеет три значения:
1) государство с политическим режимом западного образца;
2) политический режим в западной стране;
3) политический режим в стране, подвергнутой «демократизации» – целенаправленной модернизации по западным лекалам, предполагающей отказ от суверенных претензий пусть не полностью, но в значительной части (в качестве синонима часто используют еще young democracy – «молодая демократия»).
В третьем случае sovereign означает уже не «национальная», а «независимая от незападного влияния». Молдавия или Грузия sovereign democracies постольку, поскольку они теперь политически независимы от России, точнее, более независимы, чем были. По сути же это управляемая демократия.
Спорить с тем, что Россия – государство с демократическим политическим режимом западного образца, конечно, можно. Но есть ли в этом смысл? Все базовые институты, описанные в любом учебнике, у нас имеются. То, что форматы институтов отличаются, в данном случае несущественно. Они везде отличаются. А вот «демократизировать» себя мы давно не позволяем. Так что отнесение или неотнесение нас к sovereign democracies зависит от того, что конкретно имеется в виду. Вывод, по-моему, очевиден. Sovereign democracy и суверенная демократия – разные понятия, и современную Россию можно описывать, используя оба[3].
Никогда не понимал смысла рассуждений о том, может ли Россия когда-нибудь «стать Европой». Полагаю, что все дискуссии на эти темы есть не что иное, как набор спекуляций, сознательных или вызванных невежеством. Европой (как Азией или Африкой) нельзя «стать». Можно ею быть или не быть.
Географически Россия до Урала есть Европа, таким образом, политически континент простерся на востоке до Тихого океана. Причем мы не «продолжение» Европы, каким являются США (вместе с Западной Европой и рядом других «продолжений», в частности Канадой и Австралией, образующих Запад как единый исторический и политический субъект) или латиноамериканские страны. Мы самая что ни на есть историческая Европа. Мы были ею и тогда, когда много кого еще не было и в помине.
Изначально Европа – это христианский мир. Наталия Нарочницкая очень точно сформулировала первичную формулу европейской цивилизации, то, что объединяло немцев, русских, французов, сербов, англичан и прочих европейцев: «Отче наш», Нагорная проповедь – вот общий фундамент нашей культуры и истории. В нем – отношение к земной жизни как испытанию для жизни вечной, в нем – свобода воли (христианская, а вовсе не либеральная категория), дарованная вместе со способностью различить добро и зло, а значит, возможность дать нравственную оценку своему свободному выбору.
Европа также еще и наследник Рима, римской цивилизации. Исторически это наследие, как и христианство, принималось разными путями и в разных версиях, что предопределило разделение на несколько Европ. Была Византия, византийская Европа, была Европа варварская, ставшая затем романо-германской, – от них пошло потом много разных европейских проектов.
Русь и христианство, и «права» на римское наследие получила от Византии в X веке. Но это, естественно, не исключало общения с другими европейскими странами, и в X–XII веках оно было по меркам тех времен довольно тесным. Но постепенно в силу углублявшихся противоречий между православием и католичеством, закончившихся великой схизмой, пути Европ расходились. Но даже подчинение значительной части русских земель чингисидовской сверхдержаве, а потом Золотой Орде в XIII–XV веках и гибель Византии не отделили, да и не могли отделить русскую цивилизацию от европейской. При том что мы, будучи носителями, распространителями и защитниками правильной веры, стали претендовать на статус «единственных европейцев»: выдвинули доктрину «Москва – третий Рим», даже провели мифическую родословную Рюриковичей от Пруса, якобы брата императора Августа, подчеркивая уже не византийскую, а непосредственно римскую преемственность.
Исходно Русь, Россия – поствизантийская Европа, православная Европа, русская, российская Европа. С учетом того, что с определенного времени «полноценной», «настоящей» Европой стали считаться только западноевропейские страны, мы – другая Европа.
Технический прогресс, Великие географические открытия, запустившие колониализм и, как следствие, рост материального благополучия и могущества, вывели наших западных братьев на передовые позиции в мире. Вполне естественно, что актуализировалась тема отставания, которое надлежит преодолевать. Отсюда импорт технологий, а с ними неизбежно ценностей, идей, институтов, общественных практик.
С конца XVII века православие теряет безусловный авторитет у элиты, та все больше и больше проникается идеей ущербности и вредности российской «инаковости», российский проект размывается через «европеизацию», то есть уже не столько через необходимые заимствования, сколько через искусственное, механическое подражание «настоящей Европе». Был ли этот процесс неизбежен? Да, ведь делают жизнь по образу того, кто успешнее, или того, кто умеет подать себя в соответствующем качестве. Что с этим можно поделать?
Однако важно то, что полностью отказаться от «инаковости» в XVIII веке было невозможно. Элита элитой, но остальной народ еще долго держался за свою веру, и всерьез посягать на нее никто не пытался. Она в свою очередь создавала препятствия, которые «европеизация» преодолеть пока не могла или преодолевала очень медленно. Кроме того, несмотря ни на что «настоящие» европейцы «своими» нас не признавали: либо вообще считали «азиатами», либо объявляли «отпавшими», а потому подлежащими исправлению и сдерживанию. Почему? Во-первых, опять же из-за православия. Во-вторых, из-за очевидных успехов России и до «европеизации», и после. Ни один поствизантийский православный проект с нашим сравнить нельзя. Мы заявили претензии на статус державы и их реализовали. И нас элементарно боялись. Весь корпус западной русофобской мысли пропитан страхом.
Время шло. Протестантизм и просвещенчество породили модерн, в XIX веке сокрушивший мир традиции и навсегда изменивший Западную Европу, а затем и весь мир.
Россия чему-то сопротивлялась, что-то приспосабливала к своей специфике, но в целом двигалась в модернистском фарватере. Как и везде, шло постепенное, но неуклонное освобождение человека и «человеческого» от «отживших» ограничений, разрушались старые иерархии, углублялась секуляризация и, в конечном счете, дехристианизация. Православие сдавало позицию за позицией. От российской «инаковости» практически ничего не оставалось.
В силу совпадения целого ряда исторических факторов в 1917 году власть в нашей стране перешла в руки марксистов-болыпевиков – сторонников одной из самых радикальных версий крайне популярной тогда на Западе левой идеологии. Промежуточной целью советского проекта было объявлено уничтожение капитализма и строительство социализма, конечной – установление коммунизма. Сами идеи социализма и коммунизма разрабатывались несколькими поколениями западных леваков. То есть этот проект в своей основе – западноевропейский. В его рамках были с высокой эффективностью произведены преобразования, входившие обязательными компонентами в любую тогдашнюю прогрессистскую программу – от индустриализации до эмансипации женщин.
Однако инерция досоветской общественной структуры, пусть и уже секуляризированной, но все еще во многом традиционной, очень быстро кардинально скорректировала проект, что дало повод исследователям говорить о «консервативной модернизации». Модернизации, при которой сохраняются – целиком или частично – многие элементы традиционного общества. Можно привести немало примеров, начиная от института колхозов, в которых продолжила жить крестьянская община, правда, основательно выхолощенная, и заканчивая коммунистической квазирелигией и практикой сакрализации высшей власти, персонифицированной в фигуре «вождя». Если совсем обобщенно, то в официально левом советском проекте оказалось слишком много правого. Но осмыслено все это было не сразу.
В 1920-1930-е мы точно оказались «впереди Европы всей» – ведь нигде более антикапиталистические революции успехом не увенчались. Для одних Советская Россия стала едва ли не землей обетованной, другие считали, что наша страна погрузилась в ад. Ни у нас, ни на Западе тогда особо не спорили о том, считать ли «советских» европейцами или нет. Граница проходила по линии капитализм – коммунизм. Хотя уже тогда начались разговоры о том, что Россия неспроста пришла к коммунизму, что за марксистской риторикой скрывается новое издание нашей «инаковости». Но после предъявления альтернативы как либерально-капиталистической модели, так и советскому проекту в виде фашизма и нацизма встал вопрос уже о единстве Западной Европы и Запада.
По итогам Второй мировой войны на лидирующие позиции в мире выдвинулись мы и американцы, и на заново запущенное противостояние «двух систем» начало накладываться соперничество двух сверхдержав, в котором идеологические противоречия чем дальше, тем больше отходили на второй план.
Тогда на заново консолидированном Западе мейнстримом постепенно стали различные синтезы социализма и либерализма, капитализм «гуманизировался» и все больше «социализировался». Сформировались новые критерии эффективности проектов: теперь, грубо говоря, нужно было не только иметь развитую промышленность, сильную армию и т. п., но и обеспечивать населению возрастающий уровень потребления и свобод (демократии).
Принято считать, что СССР, втянутый в гонку вооружений, надорвался, что его и погубило. На самом деле с хрущевских времен мы втянулись в еще одну гонку – потребления. Достойно участвовать в двух гонках одновременно не получилось. Да и не могло получиться. Это я, разумеется, не к тому, что не нужно было пытаться удовлетворять «всевозрастающие потребности советских людей». У нас тоже стало стремительно складываться «общество потребления», и власть не могла это игнорировать. А к тому, что построенная система не могла эффективно выполнять новые задачи. Она могла в сжатые сроки обеспечить разработку и производство самого продвинутого ядерного оружия, но не повсеместное продуктовое изобилие, например. Была заточена на мобилизацию, а не на обслуживание «общества потребления». И поскольку все попытки перезаточить ни к чему не привели, ясно, что проблема носила системный характер.
В уровне свобод соперничать даже не пытались – было понятно, что добром это не кончится.
«Настоящей» Европой окончательно стали считать именно и только Западную Европу потому, что там социализм в смеси с либерализмом демонстрировал всяческую эффективность. Неэффективный «тоталитарный» СССР, естественно, в Европу не вписывался. Тут как раз очень хорошо ложились тезисы про «Азию», «отпадение от Европы», извечную российскую «инаковость», только перекрашенную в красный цвет, а также раздутые мифы о какой-то инфернальной кровожадности советского режима.
В действительности советский проект – явление очень противоречивое. Он, с одной стороны, приблизил Россию к Западу, в чем-то, если исходить из стратегических тамошних трендов, сделал нас «более западными», чем сами «западники» (вспомним агрессивную дехристианизацию, введение всеобщего избирательного права для женщин), а с другой – практически до самого конца сохранял многое из того, от чего в «настоящей» Европе отказались, что изжили целиком или почти целиком. Он обеспечил не только форсированную модернизацию в кратчайший срок между двумя мировыми войнами, но и отладку мобилизационной организации, благодаря которой (главным образом благодаря которой!) была добыта победа в 1945 году, а затем достигнут сверхдержавный статус. Но в 1970–1980-е обнаружилось, что проект исчерпался.
Россия в 1917–1991 годах может считаться другой Европой, но уже не в смысле «инаковости», как это имело место до XVII века, а ввиду альтернативного движения по западноевропейскому пути.