Весьма нетрудно приложить это понятие о «нравственности вообще» к «нравственности в литературе». Какое мне дело, что в романе или драме добродетельный погибает, а порочный торжествует? Если добродетельный боится пасть за правду, если он ропщет на провидение за то, что оно попускает торжествовать над ним пороку, он уже не добродетелен: он поденщик, просящий платы за труды, он любит добро не для добра, а из желания награды. Нет, если он добродетелен истинно, то благодари провидение за бедствие, лобызай карающую руку. Если во мне есть чувство добра, меня не испугает зрелище ужасов и страданий, вопль проклятий и богохулений, представляемых мне Евгением Сю, Бальзаком, Лакруа и другими, ибо царство доброго не от мира сего{2}.
Вот другое дело литература XVIII века, она не так глубока и ужасна; она, напротив, очень весела и снисходительна к слабостям человеческим, но зато и убийственна для чувства нравственности, соблазнительна и развратна. Эти сцены сладострастия, набросанные игривою кистию с чувством самоуслаждения, эти невинные экивоки, от которых закипает молодая кровь юноши и волнуется грудь девушки, – вот она, вот ядовитая отрава нравов! Это хорошо известно многим, которые, еще бывши детьми, читали философические повести Вольтера, contes en vers[3] Лафонтеня, «Кавалера Фобласа»{3} и другие chefs-d'oeuvres[4] XVIII века.
Передо мной лежит роман Поль де Кока «Сын моей жены», перелистываю его с расстановкою и трепещу при мысли, что это подлое и гадкое произведение может быть прочтено мальчиком, девочкою и девушкою; трепещу при мысли, что Поль де Кок почти весь переведен на русский язык и читается с услаждением всею Россиею!.. Боже великий! и есть люди, которые печатно хвалят его и находят его самым нравственнейшим из современных французских писателей, его, грязного осадка от мутной воды XVIII века, его, угодника площадной черни!.. А мы слушаем и верим!.. Слава нам!..