Был зимний вечер. Небо было покрыто тучами. Было пасмурно, но не холодно. Луна и испанец шли медленным шагом по дороге, ведущей к Punta de Europa, к крайнему пункту гибралтарского полуострова.
Они оставили позади себя Аламеду и берега Арсенала, пройдя между тенистыми садами и красноватыми виллами, населенными морскими и сухопутными офицерами, огромными госпиталями, похожими на целое местечко и казармами, напоминавшими монастыри, с многочисленными галереями, где бегали кучи детей или мыли белье и посуду солдатские женщины, эти смелые скиталицы по свету, сегодня находившиеся при гарнизоне в Индии, а завтра в Канаде.
Облачное небо скрывало берег Африки, так что пролив имел вид безграничного моря. Напротив влюбленной парочки простирались темные воды бухты и в сумерках слабо вырисовывались черные очертания мыса Тарифа, словно сказочный носорог, на морде которого вместо рога поднимался маяк.
Сквозь сероватые тучи проникал робкий луч солнца, треугольник тусклого света, похожий на излучение волшебного фонаря, рисовавший на темной поверхности моря большое бледно-золотое пятно. В середине этого круга бледного света скользил, как умирающий лебедь, белый мазок парусной лодки.
Оба молодых человека едва отдавали себе отчет в том, что их окружало.
Они шли погруженные в свой эгоизм влюбленных. Вся их жизнь сосредоточивалась во взгляде или легком касании тел, которые на ходу встречались. Из всей жизни природы для них существовал только гаснущий вечерний свет, позволявший им видеть друг друга, и тепловатый ветер, шептавшийся в кактусах и пальмах, казалось, служивший музыкальным аккомпанементом к их словам.
В правом ухе звенел шум далекого рева: то море билось о скалы. С левой стороны слышался, словно тихая пастушья свирель, шепот сосен, нарушаемый время от времени грохотом повозок, двигавшихся по горным дорогам в сопровождении роты солдат с засученными рукавами и в рубашках.
Оба молодых человека глядели друг на друга с нежностью, улыбались автоматично, как улыбаются влюбленные, и все-таки были исполнены грусти, той сладкой грусти, которая таит в себе особое сладострастное чувство. Co свойственной её расе положительностью Луна глядела в будущее, между тем как Агирре довольствовался настоящим моментом, не думая о том, чем кончится эта любовь.
К чему расстраивать себя воображаемыми препятствиями!
– Я не похож на тебя, Луна! Я верю в нашу судьбу. Мы женимся, объездим весь свет. He беспокойся! Вспомни, как я познакомился с тобой. Был праздник Кущей. Ты ела, стоя, как цыгане, скитающиеся по свету и после последнего глотка возобновляющие свой путь. Ты принадлежишь к народу, который вел бродячий образ жизни и теперь еще скитается по земле. Я прибыл вовремя. Мы уедем вместе. По своей профессии я сам бродяга. Всегда мы будем вместе. Во всех странах, каковы бы они ни были, мы можем быть счастливы. И с собой мы увезем, горячо любя друг друга, весну и радость жизни.
Очарованная его страстными словами, Луна тем не менее сделала печальное лицо.
– Дитя! – пробормотала она с андалузским акцентом. – Сколько сладкой лжи! Но ведь это все-таки ложь! Как можем мы обвенчаться? Как все это устроится? Или ты примешь мою веру?
Агирре остановился от удивления и изумленными глазами посмотрел на Луну.
– Бога ради! Чтобы я стал евреем!
Он не был образцом верующего. Жизнь он провел, не придавая особенного значения религии. Он знал, что на свете существуют разные веры, но в его глазах католики были, без сомнения, лучшими людьми. К тому же его могущественный дядя, под страхом гибели карьеры, советовал ему не смеяться над подобными темами.
– Нет! Я не вижу в этом необходимости. Но должно же быть средство выйти из этого затруднительного положения. Я еще не знаю, какое, но, несомненно, оно должно существовать. В Париже я знал очень видных людей, женатых на женщинах твоего народа. He может быть, чтобы этого нельзя было устроить. Я убежден, все устроится. Да, вот идея! Завтра утром, если хочешь, я пойду к великому раввину, «духовному вождю», как ты выражаешься. Он, кажется, добрый господин. Я видел его несколько раз на улице. Кладезь премудрости, как утверждают твои. Жаль, что он такой грязный и пахнет прогорклой святостью. He делай такого лица! Впрочем это пустяки. Нужно только немного щелока, и все обойдется. Ну, не сердись. Этот добрый сеньор мне очень симпатичен, с его козлиной белой бородкой и слабеньким голоском, точно доносящимся из другого мира. Повторяю, я пойду к нему и поговорю с ним:
«Сеньор раввин!» – скажу я ему. Я и Луна, мы любим друг друга и хотим жениться, не так как женятся евреи, по договору и с правом потом раскаяться, а на всю жизнь, во веки веков. Соедините нас узами с головы до пят. Никто ни на небе ни на земле не сможет нас разъединить. Я не могу изменить своей религии, ибо это было бы низостью, но клянусь вам, что при всей моей приверженности к христианству Луна будет пользоваться большим вниманием, лаской и любовью, чем если я был бы Мафусаилом, царем Давидом, пророком Аввакумом или кем-нибудь другим из тех хвастунов, о которых говорится в Священном Писании.
– Молчи, несчастный, – прервала его еврейка с суеверным страхом, закрывая ему одной рукой рот, чтобы помешать дальше говорить. – Замкни свои уста, грешник!
– Хорошо, я замолчу, но я убежден, что как-нибудь это устроится. Или ты думаешь, что кто-нибудь сможет нас разъединить после такой искренней, такой долгой любви!
– Такой долгой любви! – повторила Луна, как эхо, вкладывая в эти слова серьезное выражение.
Замолчав, Агирре, казалось, был поглощен очень трудными вычислениями.
– По меньшей мере месяц прошел! – сказал он наконец, как бы удивляясь, сколько с тех пор прошло времени.
– Месяц, нет! – возразила Луна. – Гораздо, гораздо больше!
Он снова погрузился в размышления.
– Верно. Больше месяца. Вместе с сегодняшним тридцать восемь дней. И мы видимся каждый день. И с каждым днем любим друг друга все больше!
Оба шли молча, опустив головы, как будто поглощенные мыслью об огромной продолжительности их любви. Тридцать восемь дней!
Агирре вспомнил полученное вчера вечером от дяди письмо, исполненное удивления и негодования. Уже два месяца он находится в Гибралтаре и не думает отплыть! Что это у него за болезнь? Если он не желает занять свое место, пусть возвращается в Мадрид. И невозможность настоящего положения, необходимость расторгнуть узы этой любви, постепенно овладевшей им, вдруг представились ему со всей их настоятельностью и тяжестью.
Луна продолжала идти, склонив голову и шевеля пальцами одной руки, словно считая.
– Да, верно! Тридцать восемь дней. Боже. мой! Как мог ты так долго меня любить. Меня! Старуху!
И так как Агирре посмотрел на нее с удивлением, она меланхолически прибавила:
– Ты же знаешь… Я не скрываю от тебя… Мне двадцать два года. Многие девушки моего народа выходят замуж четырнадцати лет!
Её грусть была искренна. To была грусть восточной женщины, привыкшей видеть молодость только в половой зрелости, немедленно же находящей удовлетворение.
– Часто я не могу понять, как ты можешь меня любить. Я так горжусь тобой! Мои кузины, чтобы позлить меня, стараются отыскать у тебя недостатки и не могут. He могут! Недавно ты проходил мимо моего дома, когда я стояла за ставнями с Мириам, которая была моей кормилицей, с еврейкой из Марокко, из тех, что носят платок на шее и халат. «Посмотри, Мириам, – говорю я ей – какой красавец идет из наших». – А Мириам покачала толовой. – «Еврей! Нет, ты говоришь не правду. Он идет выпрямившись, ступает по земле твердой ногой, а наши ходят робко, согнув ноги, как будто хотят стать на колени. У него зубы, как у волка, а глаза, как кинжалы. Он не склоняет вниз ни головы, ни взора!». Да, таков ты. Мириам не ошиблась. Ты не похож на мужчин моей крови. Не то, чтобы они не были мужественны. Среди них есть сильные, как Маккавеи. Массена, один из генералов Наполеона, был еврей. Но преобладающим в них чувством, подавляющим в них гнев, является все же смирение, покорность. Нас так много преследовали! Вы росли совсем в других условиях.
Потом девушка, казалось, раскаялась в своих словах. Она плохая еврейка. Она едва верит в свою религию и в свой народ. A синагогу она посещает только в дни черного поста и другие большие праздники, когда неудобно не идти.
– Мне кажется, что я тебя давным давно ждала. Теперь я убеждена, что знала тебя еще прежде, чем увидала. Когда я встретила тебя впервые в день Кущей, я почувствовала, что в моей жизни наступает важный и решающий перелом. Когда я узнала, кто ты, я сделалась твоей рабыней и с тревогой ожидала твоего первого слова.
Ах Испания!
Луна походила в этом отношении на старика Абоаб. Мысль её неоднократно уносилась к прекрасной стране её предков, окутанной дымкой таинственности. Иногда она думала о ней с ненавистью, как можно ненавидеть любимого человека, за её предательство и жестокости, не переставая ее любить. Иногда напротив она вспоминала с восторгом слышанные ею от бабушки сказки, песни, которыми та ее в детстве баюкала, легенды старой Кастильи, страны сокровищ, чар и любви, которую можно сравнить только разве с Багдадом арабов, с чудесным городом «тысячи и одной ночи». В праздничные дни, когда евреи запирались в своих домах в тесном семейном кругу, старая Абоаб или кормилица Мириам развлекали ее часто старинными романсами в духе Древней Кастильи, которые передавались из поколения в поколение, историями любви между гордыми христианами-рыцарями и похожими на святых красавиц Писания, прекрасными еврейками с белым цветом лица, широко раскрытыми глазами и длинными эбеновыми косами.
В городе в Толедо
В городе Гранады
Жил красавец – юноша
По имени Дьего Леон.
Полюбил он Тамару
Кастильскую еврейку…
В её памяти звучали разрозненные отрывки этих старых историй, приводивших в трепет её мечтательное детское сердечко. Она хотела быть Тамарой. Целые годы она ждала красавца-юношу, смелого и сильного, как Иуда Маккавей, еврейский Сид, лев из колена Иуды, лев среди львов, и мечты её осуществились – в назначенный час явился её герой. Он пришел из таинственной страны, как конквистадор, с гордо поднятой головой и глазами, как кинжалы, выражаясь словами Мирьямы. Как она гордилась! И инстинктивно, словно боясь, что видение исчезнет, она взяла Агирре под руку и оперлась на нее с кроткой нежностью.
Они дошли до Punta de Europa до врезывавшегося в море маяка на мысу.
На площадке, окруженной военными зданиями, группа белокурых парней с раскрасневшимися лицами, в панталонах хаки, поддержанных кожаными подтяжками, с засученными рукавами размахивали руками и ногами вокруг огромного мячика. To были солдаты. Они на мгновенье прервали игру, чтобы пропустить парочку. Никто из этих молодых людей, сильных и целомудренных, совершенно равнодушных к половой жизни благодаря физическим упражнениям и культу мускульной силы, не бросил на Луну ни единого взгляда.
Обогнув мыс, они продолжали свою прогулку по незаселенному восточному склону горы, о которую разбивались бури и бешеный восточный ветер. На этой стороне не было укреплений, кроме тех, что были на вершине, почти скрытых облаками, которые шли с моря, натыкались на гигантскую преграду скал и взбирались к вершинам, словно атакуя их.
Дорога, высеченная в твердой скале, змеилась между дикими садами с богатой, чисто африканской растительностью.
Фиговые деревья простирали похожие на зеленые стены, теснящиеся ряды лопаток, полных колючек. Питы раскрывались как букет штыков, черноватых или розовых, цвета лососины. Старые агавы поднимали к небу свои побеги, прямые как мачты, кончавшиеся выступавшими вперед сучьями, придававшими им вид канделябров или телеграфных столбов.
Посреди этой дикой растительности одиноко высилась летняя резиденция губернатора крепости. А дальше начиналось безлюдье, безмолвие, нарушаемое только ревом моря, вливавшегося в невидимые пещеры.
Вдруг влюбленные увидели, как на значительном расстоянии от них задвигалась покрывавшая склоны растительность. Покатились камни, словно кто-то отбрасывал их ногой, склонялись дикие растения под натиском чьего-то бегства, раздавались пронзительные взвизги точно крики истязуемого ребенка. Сосредоточив свое внимание, Агирре различил какие-то серые фигуры, прыгавшие между темной зеленью.
– Это обезьяны Горы! – спокойно произнесла Луна, часто видевшая их.
В конце дороги поднималась знаменитая Пещера, названная по имени этих животных. Агирре различал их теперь ясно. Они походили на двигавшиеся связки длинных волос, катившихся со скалы на скалу. Под их ногами скатывались оторвавшиеся камни и, обращаясь в бегство, они показывали выпуклые красные задние части под торчавшими вверх хвостами.
Прежде чем достигнуть Пещеры обезьян, влюбленным пришлось остановиться.
Дорога кончалась у них на виду немного дальше выступом Горы, недостижимым и острым. По ту сторону препятствия находилась невидимая бухта де лос Каталанес с рыбачьей деревушкой, единственным местечком, зависевшим от Гибралтара. Среди окружавшего ее безлюдья Гора имела диковеличественный вид.
Кругом ни души.
Силы природы свободно разыгрывались здесь во всей своей мощи. С дороги в нескольких метрах глубины виднелось море. Пароходы и барки, уменьшенные расстоянием, казались черными насекомыми с султаном из дыма или белыми бабочками с вверх поднятыми крыльями. Волны были единственными легкими складками на безбрежной голубой равнине.
Агирре пожелал спуститься, чтобы вблизи взглянуть на гигантскую стену, созданную морским прибоем. Каменистая крутая дорожка спускалась прямой линией к площадке, высеченной в скалах, с куском разрушенной стены, полукруглой сторожкой и несколькими домиками с сорванными крышами. Это были остатки старых укреплений, быть может той эпохи, когда испанцы пытались снова завоевать крепость.
Когда Луна неверным шагом спускалась, опираясь на руку жениха и с каждым шагом заставляя скатываться камни, вдруг оглушительное – р-а-а-ах – нарушило шумное безмолвие моря, словно сразу порывисто раскрываются сотни вееров. В продолжении одной секунды все исчезло из её глаз: голубая вода, бурые скалы, и пена, покрывавшая подводные камни подвижным беловато-серым покровом, расстилавшимся у её ног. To поднялись сотни чаек, обеспокоенные в своем убежище, чайки старые и огромные, толстые, как курицы, и молодые, белые и грациозные, как голуби. Они удалялись с тревожными криками и когда эта туча трепетавших крыльев и перьев рассеилась, во всем своем величии предстал мыс и глубоко внизу лежавшие воды, бившие в него с беспрестанным волнением.
Стоило только поднять голову, вскинуть глаза, чтобы увидеть во всей её высоте эту естественную стену, прямую, серую, без всяких следов человеческих, кроме едва видимого на вершине флагштока, похожую на детскую игрушку. На всей обширной поверхности этой гигантской Горы не было никаких других выдававшихся вперед частей, кроме нескольких темно-зеленых шишек, – то были кустарники, висевшие со скалы.
Внизу волны уходили и снова набегали, словно голубые быки, которые отступают, чтобы напасть с еще большей силой. Свидетельством этих продолжавшихся века нападений служили арки, образовавшиеся в скале, отверстия пещер, врата ужаса и тайн, в которые вода врывалась с оглушительным ревом.
Развалины этих брешей, остатки векового штурма, оторванные и нагроможденные бурями камни образовывали цепь скал, между зубьями которых море расчесывало шелковую пену или в бурные дни бурлило оловянного цвета брызгами.
Молодые люди сидели среди старинных укреплений. У ног их расстилалась безбрежная лазурь моря, а перед ними возвышалась казавшаяся бесконечной стена, скрывавшая значительную часть горизонта.
Быть может по ту сторону, Горы еще сверкало золото солнечного заката. Здесь же незаметно уже спускался ночной полумрак. Оба сидели молча, подавленные безмолвием окружающей природы, соединенные друг с другом чувством страха, пораженные сознанием своего ничтожества среди этого подавляющего величия, словно два египетских муравья под сенью Большой Пирамиды.
Агирре чувствовал необходимость сказать что-нибудь. Голос его принял торжественное выражение, как будто в этом месте, насыщенном величием природы, иначе нельзя было говорить.
– Я люблю тебя! – произнес он с непоследовательностью человека, который сразу от долгих размышлений переходит к словам. – Я люблю тебя. Ты принадлежишь и вместе не принадлежишь к моему народу. Ты говоришь на моем языке и однако в тебе течет другая кровь. Ты грациозна и красива, как испанка, но в тебе есть нечто большее, нечто экзотическое, что говорит мне о далеких странах, о поэтических вещах, о неизвестных ароматах, которые я слышу каждый раз, когда подхожу к тебе. А ты, Луна, за что ты любишь меня?
– Я люблю тебя, – ответила она после продолжительной паузы голосом серьезным и взволнованным, мягким сопрано. – Я люблю тебя, потому что ты немного похож на еврея и однако разнишься от него, как господин от слуги. Я люблю тебя – не знаю, за что. Во мне живет душа древних евреек пустыни, отправлявшихся к колодцу оазиса с распущенными волосами и с кувшином на голове. Приходил с своим верблюдом красавец чужестранец и просил дать напиться. Она глядела на него взглядом серьезным и глубоким и, давая ему своими белыми руками пить, отдавала ему вместе с тем свое сердце, всю свою душу и следовала за ним, как рабыня. Твои убивали и грабили моих. В продолжении целых веков мои предки оплакивали в чужих странах потерю нового Сиона, страны прекрасной, гнезда утешения. Я должна была бы ненавидеть тебя, а я люблю тебя, мой чужестранец. Я твоя и последую за тобой, куда бы ты ни пошел.