bannerbannerbanner
Римские каникулы (сборник)

Виктория Токарева
Римские каникулы (сборник)

Ее влияние и власть над Мойдодыром стали неограниченными. Мара делала все, что хотела: снимала с работы, назначала на должность, защищала или, наоборот, останавливала диссертации.

Мара вступила в свою вторую фазу – фазу побочного действия. От нее подкашивались ноги, к горлу подступала тошнота. Ее следовало убрать. Но сначала обезвредить. На этот подвиг пошла заведующая лабораторией Карцева. Карцева была уверена: Мойдодыр ничего не знает. Его именем нагло пользуются и тем самым ставят под удар.

Карцева позвонила Мойдодыру по вертушке, представилась, раскрыла ему глаза и повесила трубку с сознанием восстановленной справедливости.

Далее действие развивалось, как в сказке с плохим концом. Через неделю этой лаборатории не существовало. А раз нет лаборатории, значит, нет и должности, и зарплаты в триста шестьдесят рублей. И красная книжечка недействительна. И вахтер в проходной не пускает на территорию. Мара хохотала, сверкая нарядными белыми зубами.

Куда делась профессор, коммунист Карцева? Никто не знает. Боролась она или сдалась, осознав бесполезность борьбы. Мойдодыр – высшая инстанция. Все жалобы восходили к нему. Обиделась она на Мару или почувствовала уважение перед силой… Говорят, она оформилась дворником, чтобы доработать до пенсии оставшиеся пять лет и не иметь с государственной машиной никаких отношений. Зима – чистишь снег. Осень – подметаешь листья. Все.

Жертва самоустранилась. Сотрудники испугались и притихли, забились в свои кабинеты, как в норы. Взошли подхалимы, как васильки в поле. Мара почувствовала вкус большой и полной власти. Две полоски и звездочку сверху.

Димычка тем временем встретил другую женщину, погулял с ней немного и, как порядочный человек, решил жениться. Узнав об этом, Мара сделала пару телефонных звонков, и Димычку поместили в сумасшедший дом. Там его накололи какими-то лекарствами, отчего он располнел, отупел и не хотел уже ничего.

Знакомые подарили ему сиамскую кошку. Он назвал ее Мара. Она через какое-то время родила котенка Кузю. Это и была Димычкина семья: он, Мара и Кузя. Оставлять кошек было не с кем, и когда Димычка ездил в командировки или в отпуск, то складывал котов в корзину и путешествовал вместе с ними.

Мара не пожелала отдать его другой женщине. Хватит, наотдавалась. Димычка не бунтовал. Смирился, как Карцева.

Но в природе существует баланс. Если суровая зима – значит, жаркое лето. И наоборот. Возмездие пришло к Маре с неожиданной стороны, в виде младшего научного сотрудника, лимитчицы Ломеевой.

Несколько слов о Ломеевой: она приехала с Урала завоевать Москву. Лимитчики – это не солдаты наполеоновской армии: пришли, ушли. Это серьезная гвардия.

Способностей у Ломеевой маловато, приходится рассчитывать не на голову, а на зад. Зад – прочный, высидит хоть три диссертации. И еще на рот: за щеками – по шаровой молнии. Выплюнет – сожжет дотла. Лучше не лезть, на пути не попадаться. Чужого ей не надо, но и своего не отдаст. Анкетные данные: пятидесятого года рождения, дочь потомственного алкоголика. Прадед и дед умерли от водки, один – дома, другой – в канаве. Отец продолжает славную традицию. Муж военнослужащий. Ребенок пионер. Сама Ломеева – член партии, морально устойчива, целеустремленна.

Если в Маре – звезды и бездны, то в Ломеевой – серость и напор. Серость и напор удобно расселись в науке. Брежневское время было их время. Их звездный час.

Мара, оголтевшая от вседозволенности, не разглядела опасного соперника, допустила роковой просчет. Она бесцеремонно высмеяла ломеевскую диссертацию, размазала по стене так, что ложкой не отскребешь. Диссертацию не утвердили. Ломеева, в свою очередь, выпустила дюжину шаровых молний, дыхнула, как Змей Горыныч. Диссертация Мары тоже была остановлена в Высшей аттестационной комиссии.

Все в ужасе разбежались по углам, освобождая площадку для борьбы. Мара и Ломеева сошлись, как барс и Мцыри. И, «сплетясь как пара змей, обнявшись крепче двух друзей, упали разом, и во мгле бой продолжался на земле».

Умер Брежнев. Его хоронили на Красной площади. Крепкие парни, опуская гроб, разладили движение, и гроб неловко хлопнул на всю страну. Этот удар был началом нового времени.

Андропов разбудил в людях надежды, но это начало совпало с концом его жизни. Черненко на похоронах грел руки об уши. Или наоборот, согревал уши руками. Было немного непонятно – зачем его, больного и задыхающегося, похожего на кадровика в исполкоме, загнали на такой тяжелый и ответственный пост. Через год его хоронили у той же самой стены, и телевизионщики тактично отворачивали камеры от могилы. Как бы опять не грохнуло. Но колесо истории уже нельзя было повернуть вспять. Оно раскрутилось, и грянула перестройка.

Мойдодыра отправили на пенсию. Марины тылы оголились. Ломеева прижала ее к земле. Звезды на небе выстроились в неблагоприятный для Мары квадрат. Ее магнитная буря не могла, как прежде, размести все вокруг и, не находя выхода, переместилась внутрь самой Мары. В ней взмыл рак-факел. Злокачественная опухоль взорвалась в организме на стрессовой основе. А может, сыграл роль тот факт, что она загорала без лифчика. А это, говорят, не полезно.

Мара попала в больницу. Над ней работали два хирурга. Один стоял возле груди, другой – у ног, и они в четыре руки вырезали из Мары женщину.

После операции в ней убивали человека. Ее химили, лучили. Она ослабла. Выпали волосы. Но Мара выжила. Ненависть и жажда мести оказались сильнее, чем рак. Мара была похожа на «першинг», идущий к цели, который задержали на ремонт.

Через месяц выписалась из больницы, полуживая, как верба. Надела парик и ринулась в борьбу.

Знакомые привезли из Франции протез груди. Во Франции культ женщины – не то что у нас. Там умеют думать о женщине в любой ситуации. Протез выглядел как изящная вещица, сделанная из мягкого пластика, заполненного глицерином. Полная имитация живого тела.

Мара завязала эту скорбную поделку в батистовый носовой платочек, взяла на руки Сомса, который достался ей от мамы. Сомс был уже старый, но выглядел щенком, как всякая маленькая собачка. Последнее время Мара избегала людей и могла общаться только с любящим, благородным Сомсом. И вот так – с узелком в руке и с Сомсом на плече – Мара вошла в знакомый кабинет. Кабинет был прежний. Мойдодыр новый. Да и Мара не та. Грудь уже не покажешь. На месте груди – рубцы, один в другой, как будто рак сжал свои челюсти.

Мара развязала перед Мойдодыром узелок и сказала:

– Вот что сделали со мной мои сотрудники.

Мойдодыр, естественно, ничего не понял и спросил:

– Что это?

Мара кратко поведала свою историю: ломеевский конфликт, рак-факел на стрессовой основе и в результате – потеря здоровья, а возможно, и жизни. Мара отдала свою жизнь в борьбе за справедливость.

Новый Мойдодыр, как и прежний, тоже был человек. Он со скрытым ужасом смотрел на Мару, на ее дрожащую собачку, на глицериновую грудь, похожую на медузу, лежащую отдельно на платочке. Его пронзила мысль о бренности всего земного. А следующим после мысли было желание, чтобы Мара ушла и забрала свои части тела. И больше не появлялась.

Человек быстро уходит и не возвращается в том случае, когда, выражаясь казенным языком, решают его вопрос.

Вопрос Мары был решен. В течение месяца диссертация прошла все инстанции. Мара защитилась с блеском.

Она стояла на защите – стройная и элегантная, как манекен, с ярким искусственным румянцем, искусственными волосами и грудью. Искусственные бриллианты, как люстры, качались под ушами. Но настоящим был блеск в глазах и блеск ума. Никому и в голову не пришло видеть жертву в этой победной талантливой женщине.

После защиты Мара почему-то позвонила мне домой. Я шла к телефону, не подозревая, что это она. Видимо, ее электромагнитные свойства ослабли и перестали воздействовать на расстоянии.

– Я стала кандидатом! – торжественно объявила Мара.

Я уже знала о ее болезни. Знала, какую цену она заплатила за эту диссертацию. Да и зачем она ей? Сорок пять лет – возраст докторских, а не кандидатских.

Видимо, в Маре сидел комплекс: она не родила, не оставила после себя плоть, пусть останется мысль, заключенная в диссертации. Она хотела оставить часть СЕБЯ.

Я тяжело вздохнула. Сказала:

– Поздравляю…

Мара уловила вымученность в моем поздравлении и бросила трубку. Наверное, я ее раздражала.

Одержав победу, а точнее, ничью, Мара утратила цель и остановилась. Рак тут же поднял голову и пополз по костям, по позвоночнику. Было все невыносимее начинать день. Мара лежала в пустой квартире и представляла себе, как в дверь раздастся звонок. Она откроет. Войдет Саша. И скажет:

– Как я устал без тебя. Я хотел обмануть судьбу, но судьбу не обманешь.

А она ответит:

– Я теперь калека.

А он скажет:

– Ты – это ты. Какая бы ты ни была. А со всеми остальными я сам калека.

Но в дверь никто не звонил.

Мара поднималась. Брала такси. Ехала на работу. У нее был теперь отдельный кабинет, а на нем табличка с надписью: «Кандидат педагогических наук Александрова М. П.». Рядом с ней, через дверь, располагался кабинет Ломеевой, и на нем была такая же табличка. Их борьба окончилась со счетом 1:1. Ломеева не уступила ни пяди своей земли. Да, она не хватает звезд с неба. Но разве все в науке гении? Скажем, взять женьшеневый крем, который продается в галантереях. Сколько там женьшеня? 0,0001 процента. А остальное – вазелин. Так и в науке. Гений один. А остальные – вазелин. Их, остальных, – армия. Почему Ломеева не может стать в строй? Чем она хуже?

Ломеева ходила мимо кабинета Мары – молодая, вся целая, с двумя грудями пятого размера, цокала каблуками. Она цокала нарочито громко, каждый удар отдавался в голове. Маре казалось, что в ее мозги заколачивают гвозди. Мара засовывала в рот платок, чтобы не стонать от боли.

В этот период я старалась навещать ее звонками. Но Мара не любила мои звонки. Она всю жизнь в чем-то со мной соревновалась, а болезнь как бы выбила ее из борьбы за первенство.

 

– Что ты звонишь? – спрашивала она. – Думаешь, я не знаю, что ты звонишь? Тебе интересно: умерла я или нет? Жива, представь себе. И работаю. И люблю. И прекрасно выгляжу. Я еще новую моду введу: с одной грудью. Как амазонки. Хотя ты серая. Про амазонок не слышала…

Я молчала. Я действительно мало что знаю про амазонок, кроме того, что они скакали на лошадях, стреляли из лука и для удобства снимали одну грудь.

– И еще знаешь, почему ты звонишь? – продолжала Мара. – Ты боишься рака. И тебе интересно знать, как это бывает. Как это у других. Что, нет? Ну что ты молчишь?

В данном конкретном случае мною двигало сострадание, а не любопытство, и я не люблю, когда обо мне думают хуже, чем я есть. У каждого человека есть свой идеал Я. И когда мой идеал Я занижают, я теряюсь. То ли надо кроить новый идеал, пониже и пожиже. То ли перестать общаться с теми, кто его занижает. Последнее менее хлопотно. Но Маре сейчас хуже, чем мне, и если ей хочется походить по мне ногами, пусть ходит.

– Ну ладно, – сказала я. – Голос у тебя хороший.

Мара помолчала. Потом проговорила спокойно:

– Я умираю, Лариса.

Прошел год. Саша не приехал к Маре, а приехал Димычка. Он привез себя со своей загадочной душой, деньги, обезболивающие снадобья, которые сам сочинил в своих колбах. И двух котов в корзине – Мару и Кузю. Кузя вырос, и они с матерью смотрелись как ровесники. Димычка гордился Кузей. Это было единственное существо, которое он вырастил и поставил на ноги.

Мара нуждалась в заботе, но привыкла жить одна, и присутствие второго человека ее раздражало. Это был живой пример диалектики: единство и борьба противоположностей. Она не могла без него и не могла с ним. Срывала на нем свою безнадежность. А Димычка закрывал глаза: не вижу, не слышу.

Сомс ладил с котами, что наводило на мысль: а собака ли он вообще?

Когда наступали улучшения, начинало казаться: все обойдется. В самой глубине души Мара знала, что она не умрет. Взрываются звезды, уходят под воду материки. Но она, Мара, будет всегда.

В такие дни они ходили в театр. Однажды отправились в «Современник». Мара заснула от слабости в середине действия. В антракте люди задвигались, и пришлось проснуться. Вышли в фойе. Мара увидела себя в зеркало. Она увидела, как на нее цинично и землисто глянул рак. И именно в этот момент она поняла, что умрет. Умрет скоро. И навсегда. И это единственная правда, которую она должна себе сказать. А может, и не должна, но все равно – это единственная правда.

На второе действие не остались. Вернулись домой. В комнате посреди ковра темнел сырой кружок.

– Это твои коты! – закричала Мара и стала лупить котов полотенцем.

– Не трогай моих котов, это твоя собака, – заступился Димычка, загораживая своих зверей.

– Убирайся вместе с ними! Чтобы вами тут больше не пахло!

– Я уезжаю со «Стрелой», – обиделся Димычка.

Он сложил котов в корзину и ушел, хлопнув дверью.

Сомс подбежал к двери и сиротливо заскулил.

Мара пошла в спальню. Легла. Ни с того ни с сего в памяти всплыла та крыса из далекого детства, которая карабкалась по прутьям клетки от неумолимо подступающей воды. Всему живому свойственно карабкаться. Кто-то стоит над Марой с ведром. Вода у подбородка. Сопротивляться бессмысленно. Единственный выход – полюбить свою смерть.

Вдруг Мара увидела снотворное, которое Димычка оставил на туалетном столике. Без него он не засыпал. Мара схватила пузырек с лекарством и побежала из дома. По дороге вспомнила, что забыла надеть парик и туфли. Стояло жаркое лето. Ногам и голове было тепло. Мара бежала с голой головой, в японском халате с драконами. Прохожие оборачивались, думали, что это бежит японец.

Вокзал находился в десяти минутах от дома.

Состав был уже подан. Но еще пуст. Мара пробежала по всему составу, не пропустив ни одного вагона. Димычки нигде не было. Она медленно побрела по перрону и вдруг увидела Димычку. Он стоял против одиннадцатого вагона и смотрел в никуда. При Маре он не позволял себе ТАКОГО лица. При ней он держался. А сейчас, оставшись один, расслабился и погрузился на самое дно вселенского одиночества. Горе делало его тяжелым. Не всплыть. Да и зачем? Что его жизнь без Мары? Она была ему нужна любая: с предательством, подлостью, получеловек – но только она. Из корзины выглядывали круглоголовые коты.

Мара хотела позвать его, но горло забила жалость. Мара продралась сквозь жалость, получился взрыд.

– Димычка! – взрыдала Мара.

Димычка обернулся. Увидел Мару. Удивился. Брови его поднялись, и лицо стало глуповатым, как все удивленные лица.

– Ты забыл лекарство!

Мара бросила флакон в корзину с котами и тут же пошла прочь, шатаясь от рыданий, как в детстве, когда не хватило пяти копеек на билет в кино. Теперь ей не хватило жизни. Не досталось почти половины. Первые сорок пять лет – только разминка, первая попытка перед прыжком. А впереди прыжок – рекорд. Впереди главная жизнь, в которой у нее будет только ОДИН мужчина – желанный, как Саша, верный, как Димычка, и всемогущий, как Мойдодыр. С этим ОДНИМ она родит здорового красивого ребенка и воспитает его для светлого настоящего и будущего. Сейчас это уже можно. Время другое. И она другая. А надо уходить. Все кончилось, не успев начаться. А ТАМ – что? А если ничего? Значит, все… Навсегда. Навсегда…

Могилу после себя Мара не оставила. Она подозревала, что к ней никто не придет, и решила последнее слово оставить за собой. Это «я не хочу, чтобы вы приходили». Я ТАК решила, а не вы.

Мара завещала Димычке развеять ее прах в Ленинграде. Димычка не знал, как это делается. Мой муж объяснил: лучше всего с вертолета. Но где взять вертолет?

Димычка увез с собой урну, похожую на футбольный кубок. В один прекрасный день он ссыпал прах в полиэтиленовый пакет. Сел в речной трамвайчик и поплыл по Неве.

Осень стояла теплая, ласковая. Солнце работало без летнего молодого максимализма. Летний ветерок отдувал волосы со лба. И пепел, как казалось Димычке, летел легко и беззлобно.

Димычка рассеивал Мару, ее любовь, и талант, и электромагнитные бури. А люди на палубе стояли и думали, что он солит, вернее, перчит воду.

Но все это было позже.

А тогда она шла по перрону и плакала, провожая меня, вербу, Ломееву, Женьку Смолина, Мырзика, все свои беды, потому что даже это – жизнь.

Мара вышла в город. Перед вокзалом росла липа. Ее листья были тяжелые от пыли и казались серебряными. По площади ходили трамваи, на такси выстраивались часовые очереди. Липа стояла среди лязга, машинной гари, человеческого нетерпения.

А такая же, ну пусть чуть-чуть другая, но тоже липа растет в лесу. Под ней травка, зверьки, земляника. Над ней чистое небо. Рядом другие деревья, себе подобные, шумят ветерками на вольном ветру. Переговариваются.

Почему так бывает? Одна тут, другая там. Ну почему? Почему?

«А»…

Чистый лист. Я пишу: Александрова Марла Петровна. И обвожу рамкой. Памятника у нее нет. Пусть будет здесь. В моей записной книжке. Среди моих живых.

Иногда она мне снится, и тогда я думаю о ней каждый день, мысленно с ней разговариваю, и у меня странное чувство, будто мы недоспорили и продолжаем наш спор. И еще одно чувство – вины. Я перед ней виновата. В чем? Не знаю. А может, и знаю.

Я живу дальше, но все время оборачиваюсь назад, и мне кажется, что я иду с вывороченной шеей.

Паша и Павлуша

Паша был лыс, голова – как кабачок. Но красота для мужчины имеет значение только в Испании. А у нас, в средней полосе, ценятся другие качества. Эти другие качества были ярко представлены в Паше, и при первом, даже поверхностном взгляде становилось очевидно, что Паша – хороший человек.

Сейчас принято говорить: хороший человек – не профессия. И еще принято считать, что хороший – синоним посредственного, серого. Никаких тебе противоречий, свойственных сложной личности, где должны быть намешаны звезды и пропасти, всяческая высота со всяческим подонством. В Паше не было ни подонства, ни пропастей. Он окончил педагогический институт, «дефак» – отделение для дефективных детей. Раз есть умственно отсталые дети, стало быть, существуют и школы для них и должны быть педагоги.

Платили лучше, чем в обычных школах. Двадцать процентов надбавки. Но Паша работал в ШД (школа дураков) не из-за повышенных благ. Он любил этих детей. Чувствовал с ними внутреннее родство. Они были цельны, приближены к природе, как зверьки, открыто выражали свои чувства. Подходили к Паше, гладили его по руке и по лицу и говорили: «Ты хороший». Что думали, то и говорили. Они были доверчивы безгранично, им и в голову не приходило, что их обидят или обманут. А когда все же обижали или обманывали – реагировали бурно, протестовали криком и слезами. Но очень скоро забывали. У них как бы не работал регулятор, закрепляющий эмоции. Сейчас плачет, через секунду забыл, и только слеза висит на щеке.

Паша учил их простейшим вещам: отличать копейку от пуговицы; объяснял, зачем копейка, а зачем пуговица и как ими пользоваться в дальнейшей жизни. Из группы ГО (глубоко отсталых) Паша вытаскивал в жизнь совершенно адаптированных людей. Мальчики служили в армии, девочки работали в швейном производстве. Одна из них, Валя Тюрина, оказалась тихой, исполнительной передовицей производства. Ее даже решили выдвинуть в депутаты, но при сборе документов выяснилось, что она из «шэдэшниц», и Валина карьера была приостановлена.

Паша тянул своих детей так, что жилы трещали, ничего не пускал на самотек. Иначе было невозможно. Это в обычной школе: запустил машину – и крутится. А здесь ничего крутиться не будет. Остановится.

В семидесятом году, когда Паша пришел работать, в школе было пятнадцать человек. А в восьмидесятом – сто. Процент больных детей рос. Причин было несколько: плохая наследственность, поздние отцы, но главная причина – алкоголизм. «Винные дети». Эти дети вырастали, женились и рожали больных детей. В школе учились уже дети детей. Второе поколение неполноценных.

Паша прорастал своими учениками и никогда не отключался полностью. Что бы ни происходило в его жизни – театр, застолье, свидания, – помнил. Не то чтобы думал неотступно. Но это было в нем. И походило на плохо закрывающуюся форточку в доме: постоянно отходит и сквозит. По этой причине Паша никогда не смеялся громко, не хватал жизнь пригоршнями. А так: возьмет со стола жизни кусочек, подержит, понюхает да и положит обратно. Аппетита нет.

Жил Паша в коммуналке, но в центре. Мама получила эту комнату от работы еще до войны. Комната большая, сорок восемь метров, с тремя окнами. Сейчас из нее выкроили бы трехкомнатную квартиру. Когда-то жили вчетвером: папа, мама, старшая сестра и Паша. Паша ездил вокруг стола на велосипеде. Потом сестра выросла, вышла замуж и построила кооператив в Ясеневе. Мама умерла. Болела долго и уже не хотела жить, но, когда подошел ее час, выяснилось, что все-таки очень хотела. Папу забрала к себе сестра. И остался Паша один в большой и пустоватой комнате. Квартира располагалась на последнем этаже, крыша протекала, на потолке было постоянное большое и неопрятное пятно.

Соседи в квартире поменялись несколько раз. Из прежних осталась только Крашеная, с которой не очень ладила мама. Но мамы нет. Крашеной – под восемьдесят, а Паше – под сорок. Быстро идет время.

Паша был не женат. Ему нравились девушки красивые и смелые. Но красивым и смелым нравились другие мужчины. Эти другие жили не в коммуналках, работали не в ШД и являлись полной противоположностью Паше – пастырю сумеречных душ. Красивым и смелым нравились такие, как Павлуша.

Несколько слов о Павлуше. Паша и Павлуша дружили с шестого класса, с тринадцати лет, обоих звали Павлами, и, чтобы не путать, одного окликали – Паша, другого – Павлуша. Так и пошло, и осталось на всю жизнь. Павлуша был красивым ребенком, потом красивым юношей, а впоследствии красивым мужчиной. У него были черные перепутанные волосы, как у сицилийца, ярко-синие глаза и короткие, будто подстриженные зубы. Вообще иметь такие зубы некрасиво. Но у Павлуши этот недостаток выглядел как достоинство, добавляя к его облику отсвет детскости. Павлуше все сходило с рук. Ну что с него возьмешь? Большой ребенок.

Они дружили с упоением. В Паше было то, чего не было в Павлуше, и наоборот. И они дополняли друг друга, как, например, сладость и кислота в антоновском яблоке. После школы вместе подали документы в педагогический. Поступок был один, но причины разные. Паша хотел быть педагогом, а Павлуша боялся конкурса в других вузах. В педагогическом предпочтение отдавалось мальчикам. Детей Павлуша не любил, называл их «пыль населения». Не то чтобы совсем не любил – пусть будут, но не мешают. Он и своих-то детей не очень замечал, а тем более чужих и тем более умственно отсталых. Ему просто нужен был диплом, свидетельствующий о высшем образовании, а дальше – хоть в скорняки, хоть в лифтеры. Но одно дело – лифтер с высшим образованием, другое – просто лифтер. Лифтер с образованием – это бунтарь. А просто лифтер – отбракованный жизнью человек типа пенсионера или выпускника ШД.

 

После института Павлуша ушел в автосервис, любил ковыряться в машинах. И любил деньги, как их там называли – «бабки». Не сами по себе бабки, а то, на что их можно обменять: красивую одежду, технику, еду, женщин и даже общение. Павлуша любил престижные общения, любил известных людей: композиторов, космонавтов. Вокруг них как бы парило облако исключительности, и, подходя близко, Павлуша тоже попадал в это облако, оно касалось его лица живительной прохладой. Павлуша любил хвастать своими знакомыми и называл их в глаза и за глаза «Алеша» и «Кеша». Алеша и Кеша действительно охотно общались с Павлушей, но только на территории станции техобслуживания. За ее пределы эта дружба не шла. И не то чтобы Павлуша им не подходил. Просто дружба формируется в определенном возрасте, в школьные и студенческие годы. А со временем в человеке что-то затвердевает, становится непластичным, и новые дружбы почти не образуются или образуются с большим трудом. В дружбе, как и в антиквариате, ценится давность.

У Павлуши была прекрасная развернутая фигура человека, занимающегося спортом.

«Спорт, бизнес и секс» – вот программа среднего американца. Павлуша исповедовал эту же самую программу, уделяя внимание каждому пункту. С восемнадцати до тридцати шести лет он поменял трех жен – по шесть лет на каждую. У Павлуши была своя теория, подтвержденная практикой: любовь стоит по шесть лет, а потом иссыхает, как вода в арыке. Мусульмане подметили эту особенность любви, и по их законам через шесть лет можно купить новую жену, оставляя при себе и предыдущую, именуемую «старшая жена». Помимо любви, существует еще и жизнь, и негоже выкидывать разлюбленную женщину, как изношенный башмак. Павлуша выполнял только часть мусульманского обычая: менял жен, а прежних бросал безбожно на произвол судьбы, и они проклинали его, посылая проклятия на его кудрявую голову. Но проклятия отскакивали, как теннисный мяч от стены. Павлуша был счастлив в новой любви. О прежней не думал. А когда думалось – запрещал себе.

В автосервисе Павлуша вырос и уже возглавлял «фирму» – так он называл свое невзрачное строение, стоящее у черта на рогах, на выезде из города. Но «Алеши» и «Кеши» его не бросали, их было даже больше, чем хотелось бы. Он принимал их в своем кабинете с кофе и дорогим коньяком, разрешая посидеть в своем кресле, понажимать свои кнопки. Денег с них не брал. Как человек Дела, он любил людей Духа. Высвобождая их время, охраняя от стрессов и затрат, Павлуша тем самым служил высокому искусству и, значит, сам был немножечко артист.

Все Павлушины жены родили ему по ребенку. У него было трое здоровых красивых детей: пяти, десяти и пятнадцати лет.

Преимущество Павлуши перед Пашей состояло не только в женах, детях и деньгах. Главное его везение заключалось в том, что у него была жива мама – Таисия Леонидовна. Сокращенно – Тася.

Когда-то до войны и в послевоенное время, то есть в сороковых и пятидесятых годах, Тася была очень красивой женщиной стиля кошки – с треугольным личиком и большими рысьими глазами. Ее обожал и муж, и все вокруг, и у Таси образовались привычки красивой обожаемой женщины. Потом она перестала быть красивой и обожаемой, а привычки остались.

Павлушин папа умер довольно рано, в шестьдесят лет, и по своей вине. У него случился ночью инфаркт, и он постеснялся разбудить и тем самым обеспокоить свою жену. Решил потерпеть до утра, но недотерпел. Умер. Тася проснулась от его хрипов, увидела, что муж умирает, и в ужасе закричала: «Зайчик, куда же ты?»

«Зайчик» погрозил ей пальцем: дескать, тише, разбудишь соседей. Он был на редкость деликатным человеком и даже в последнюю минуту думал о других.

Когда умер «Зайчик», Тася осталась на мели. У нее не оказалось своего дела – она всю жизнь была профессиональной красавицей, внуки росли на стороне. Никаких отвлекающих от старости обстоятельств. Остался только Павлуша. И он стал для нее всем. Свои нерастраченные силы Тася обрушила на сына и требовала того же взамен. Павлуша называл это «террор любовью». Павлуша существовал в обстановке террора, обязан был отчитываться в каждом шаге, не иметь ни тайных друзей, ни своих отдельных мыслей. Жены проходили через жесткий многослойный Тасин фильтр и в конце концов проваливались. Тасю устроила бы такая жена, которую Павлуша не любил. Тогда вся Павлушина любовь досталась бы ей, Тасе. Она хотела владеть своим сыном безраздельно и вместе с тем хотела для него счастья. То есть она хотела совместить несовместимое.

Первый раз Павлуша разводился мучительно и даже нажил кожную болезнь на нервной почве. Второй раз – полегче. А третий – и вовсе легко. Все, повторяемое много раз, становится привычкой. Павлуша решил для себя больше не жениться, потому что обнаружил некую закономерность: сначала все идет по возрастающей, как самолет, набирающий высоту. Дальше, набрав высоту, этот самолет любви какое-то время идет по прямой на автопилоте. Потом что-то портится, самолет начинает терять высоту, входит в штопор и – бах!!! Взрыв. Огонь. Обгорелые души.

К тридцати шести годам Паша и Павлуша были холосты. Но Пашина земля была плодородна, вспахана, ждала зерна, чтобы тут же пустить ростки. А душа Павлуши – выжженное поле с осколками, обломками, алиментами, мнимыми дружбами. Мама старела, усыхала душой и плотью, но жива и вечнозелена была ее любовь к сыну. Святое, немеркнущее чувство.

Теперь вернемся к Паше.

Вернемся к нему в один из будничных солнечных июньских дней. Павлуша в этот день сидел в городе Сочи, в гостинице с красивым названием «Камелия». Павлуша любил бывать летом на море, у него были нужные связи по всей стране. А Паша ругался с директором школы Алевтиной Варфоломеевной Панасюк. Учителя звали ее Панасючкой. Алевтина любила говорить, что ее отец был француз и его звали Бартоломео, а Варфоломей – русская интерпретация заморского имени. Однако Паша подозревал, что Варфоломей был только Варфоломеем и больше никем. К французам папаша отношения не имел и вряд ли знал о существовании такой нации на земле.

Брови у Алевтины были широкие и густые. О таких бровях принято говорить: соболиные. Соболь, как известно, хищник, и Алевтина высматривала добычу цепкими глазами мелкого хищника. Она хотела зацепить и Пашу и даже высунула лапку, но Паша не дался. Алевтина сделала вид, что никакой лапки не было, ему это показалось. Алевтина была самолюбива и неглупа. И вообще Паша мирился бы с таким директором, если бы не манера Алевтины всегда торопиться по своим делам, не имеющим к школе никакого отношения. Она постоянно что-то устраивала для своей семьи и для своих друзей: куда-то звонила, договаривалась, исчезала. А дети, врученные ей обществом, приходили в дом без хозяина, и если бы не Паша и не такие, как Паша, там все заросло бы лопухами и сорняками, как в запущенном огороде.

В школе учились домашние дети и детдомовские. Раньше, года три назад, они приходили в школу и после уроков расходились по домам. Одни шли в родительский дом, другие – в государственный, как раньше говорили, «казенный» дом. Но все были на равных: приходили и уходили. В последнее время детский дом полностью переместил своих питомцев в школу, она превратилась во «вспомогательную» школу-интернат. И теперь они в первой половине дня учились в одном отсеке, а потом переходили в другой. Там стояли их койки, размещалась их столовая. И они уже не покидали школу ни на праздники, ни на каникулы. Разница между домашними и казенными обнажилась. Вылезли несправедливость и горечь. Дети ощущали их сквозь толщу сниженного интеллекта. Паша стал требовать от Панасючки прежних порядков. Панасючка объяснила, что не она завела новые и не ей их отменять. При этом она набрала номер и попросила у какого-то Володи пятьдесят банок говяжьей тушенки, поскольку начинался дачный сезон.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru