Желтый карлик злобно нависал над пустыней. Миллионы жарких лет, долгих и одинаковых, ревнивое солнце обволакивало пески изнуряющим зноем, оберегая гордое безмолвие от малейших посягательств скудной, зарывшейся глубоко в песок жизни. Миллионы лет бесконечного безвременья, миллионы лет испепеляющих сумерек…
Так было всегда, с самого начала Времен, когда промысел Сущего творил Жизнь, а, может быть, еще до того, потому что Сущий творил Жизнь, а пустыня рождала Смерть.
Но заканчивался долгий день, и солнце, отдав свою губительную страсть, уходило за край песков, куда-то в другой мир, где оно становилось ласковым и нежным, благословенным и благостным. В эти короткие часы на пустыню опускалась вкрадчивая ночь, из-за гор налетал ветер, забирая и унося к холодным звездам жар раскаленных песков. Барханы приходили в движение, перетекали, сливаясь и распадаясь; на их вершинах появлялись суетливые ящерицы, замирали, пугливо всматриваясь в темноту огромными стеклянными глазами. Под осыпающимся песком обнажались скрюченные болью, оторванные от безводных корней растения-призраки. Они легко снимались с места, сухо и жалобно потрескивали, перегоняемые бесцельным ветром от бархана к бархану. Это тоже была жизнь, жизнь не во имя, а вопреки, жизнь во владениях победившей ее смерти…
В один из таких особенно знойных дней, в самый полдень, 15 дня месяца Тамму за, на безжизненном горизонте в дрожащем мареве разреженного воздуха появилась едва различимая точка. Спустя немного времени она увеличилась, разрослась. На сером в коричневых проплешинах осле, старом и хромом, двигался человек, такой же древний, как и грустное животное, обреченно тащившее на себе непосильную ношу. Поверх грубой холщовой рубахи он был одет в видавший виды, посеревший от времени, некогда белый в крупную черную полоску длинный плащ, почти полностью скрывающий просторные холщовые штаны. Ступни ног, искривленные временем и дорогами, мягко облегали желтые кожаные сандалии – единственное яркое пятно в изношенной блеклости его одежды. Старик сидел, неестественно выпрямив спину, словно привязанный к невидимой жерди, абсолютно равнодушный к окружающему миру и испепеляющему зною, к жуткому крику голодного и уставшего животного. Под белым пышным головным убором – знаком высокого положения в обществе – на пергаментно-желтом лице, причудливо изрытом иссушенными каналами морщин, светились пытливые, глубокие глаза мудреца. Острый крючковатый нос почти касался бескровных, тонких и властных губ, спрятанных под пологом длинной седой бороды. У его ног, плотно прижатых к бокам осла, болтались с двух сторон переметные дорожные сумы.
Великий Пророк Израиля Натан медленно двигался в сторону святого города Иерусалима…
К концу третьего дня пути пески поредели, запестрели проплешинами сухой, каменистой почвы, из-за горизонта суровыми призраками выросли покрытые зеленью горы.
– Ну вот, – пробормотал Натан, потрепав осла по холке. – Завтра, даст Бог, к вечеру будем в граде Давидовом. Потерпи еще немного, вон у той горы сделаем привал, там и наешься всласть…
Старик тяжело слез с животного, трясущимися пальцами бережно снял переметные сумы, недолго постоял, притопывая онемевшими ногами, разгоняя по дряхлому телу жидкую и усталую кровь. Покопавшись в мешке, он поочередно извлек оттуда кожаную флягу с водой, сухую лепешку, большой лоскут грубой льняной ткани. Натан расчистил ногами землю от камней и прилег, опершись спиной о большой валун. Он медленно жевал лепешку, периодически делая мелкие, экономные глотки тухлой и бесценной воды, бездумно наблюдая за ослом, с радостным криком набивавшим утробу сухой и жесткой травой. Утолив голод, Натан с усилием подтащил к себе поближе тяжелые сумки и стал бережно извлекать оттуда их содержимое: тонкие глиняные таблички, густо испещренные надписями, свитки хрупкого папируса, несколько восковых дощечек для записей. Он любовно и сосредоточенно перебирал таблички, бережно подносил близко к подслеповатым плазам, вчитываясь в содержание. Черты его аскетического лица разгладились, стали мягче, добрее; глаза наполнились внутренним светом, отраженным последними лучами уходящего солнца.
Стало быстро темнеть, и Натан в обратном порядке аккуратно сложил в сумки таблички и пергамент, привязал отяжелевшего, икающего осла к деревцу и закрыл глаза. Однако долгожданный сон не приходил, в голове роились бессвязные мысли, толкались, рвались наружу яркие и потускневшие от времени картинки-призраки. Натан заворочался, закряхтел, перевернулся на спину и уставился немигающим взглядом в глубокое черное небо, щедро наряженное яркими и бесстрастными звездами…
«Ну вот, – думал он, – завтра – Иерушалайм, город любимый и ненавидимый, город славы и бесчестья моего великого и беспутного народа. Сколько же лет прошло с тех пор, как я поселился в Галааде, навсегда покинув этот город? Без малого десять…
Кто же знал, что Бог так надолго отведет от меня смерть, продлит бренные годы мои, чтобы увидел я расцвет и падение двух царей; двух великих царей, равных которым не было под небом Израиля от Дана до Вирсавии, да и не будет, потому что щедрость Бога, даже для избранных детей его, не безгранична. Да, Бог ничего не делает просто так, и хоть Он больше не является мне во снах и молитвах, хоть и утратил я Великий Дар пророчества, растеряй его в суете и богопротивных делах своих, исполню последний долг перед людьми… Целых сорок лет процарствовал великий Давид, сын Иесея, над народами Иуды и Израиля, и всего сорок лет как забрал Бог его в обитель вечную, а сколько небылиц нагнели о нем неблагодарные людишки! Да, не исправить теперь это… Слухами, что летят быстрее самой быстрой стрелы, обросло имя его. И сын Давида, превзошедший делами своими отца, не успел остыть еще перед Предвечным, как стали хулить его те, кто при жизни трепетал от одного упоминания имени его… Эх, Соломон, Соломон, сколько раз предостерегал я тебя, сколько раз волю Божью приносил на устах своих…
Торопиться нужно: память подводит, пальцы не гнутся, глаза в пелене… Торопиться надо, торопиться! Собрать все таблички с записями деяний Соломона, сына Давидова, моими и писателя Иосафата, сына Исайи, и других, кто за царем ходил. Собрать, отбросить глупое и ложное, вспомнить недостающее. Успеть бы только составить, свести воедино летопись эту о сорока годах царствования мудрого и великого – третьего царя Иудеи и Израиля, Шломо[1], сына Давидова, рожденного им от прекрасной Бат Шевы[2]…»
Слова Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме: «Суета сует, – сказал Экклезиаст, – все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?
Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки… Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, Кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда текут реки, они возвращаются, чтобы опять течь.
Все вещи – в труде: не может человек пересказать всего; не насытится он зрением, не наполнится ухо слушанием.
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое: но это было уже в веках, бывших прежде нас.
Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…»
Экклезиаст. Гл. 1 (Кохелет, книга Соломона)
Соломон, высоко подняв над головой факел и держась за скользкую стену, осторожно спускался в подземелье. Заканчивалась еще одна душная ночь, предвестница знойного иерусалимского дня… заканчивалась еще одна бессонная ночь. Это было его время – время, когда великий царь незаметно покидал ложе одной из своих жен и, никем не замеченный, крадучись пробирался в тайную, глубоко запрятанную под мощным фундаментом царского дворца комнату, становясь с каждой пройденной ступенью тем, кем он и был на самом деле – ранимым, сомневающимся, придавленным бременем неограниченной власти человеком.
Соломон плотно прикрыл за собой тяжелую дверь и повесил факел на стену. Пламя нервно затрепетало в неподвижном и затхлом воздухе, скудно осветив просторное помещение – мрачное, сырое, зловещее. Сводчатый, закопченный дымом факелов потолок низко нависал над неровным, вымощенным крупными каменными плитами полом. Посреди него бесстрастным, суровым стражем из земли вырастал, размером с человека, испещренный символами и знаками алтарь, увенчанный нефритовой чашей. Комната казалась обителью неведомого и мрачного божества, порожденного заполнившим ее смрадом и страхом.
Соломон прищурился, привыкая к неровному тусклому свету, и тяжело вздохнул. Вот уже неделю, каждую ночь, в последний ее час, он, преодолевая неизменное ощущение ужаса, приходил сюда, чтобы исполнить то, чего он не знал и чего боялся.
Царь еще раз осмотрелся, отыскал привыкшим к полумраку взглядом скамью в углу комнаты, присел на нее, напряженно вслушиваясь в тишину. Где-то за дверью послышались вкрадчивые шаги, и в помещение вошел худощавый, высокого роста пожилой человек. Он остановился в шаге от двери, низко поклонился, выискивая взглядом царя.
– Ну… – подал голос Соломон. – Почему так долго?
Аменхотеп пожал плечами:
– Ты же знаешь, Великий, сколь подозрительной сделалась к старости принцесса Мельхола.
– Чем меньше пользы от человека в жизни, тем больше он за нее цепляется, – проворчал Соломон.
– Мудро, как всегда, мудро, великий царь! – поклонился евнух.
– Ладно, хватит разговоров! Все принес?
Аменхотеп кивнул и молча поставил перед собой корзину Соломон встал со скамьи, подошел вплотную к нему и опустил взгляд к полу
– Покажи, что там, – велел царь.
Аменхотеп присел у корзины и поочередно извлек оттуда небольшого петуха, голова которого была замотана в тряпку, длинный и острый нож, пучки трав и благовоний.
– Хорошо, – кивнул Соломон. – Клади на место и уходи.
Аменхотеп встал с колен:
– Позволено мне будет спросить?
Соломон удивленно повел бровями:
– Ну, слушаю.
– Зачем мудрейшему из мудрых нужно это делать? – указал на корзину евнух.
Соломон медленно подошел к жертвеннику, осторожно прикоснулся к чаше и, не поворачиваясь к Аменхотепу, тихо произнес:
– Твой вопрос дерзок, египтянин, но я на него отвечу. Человек становится умным, когда познает все, что ведомо другим. А мудрым – когда знает, зачем ему это знание нужно. Я не знаю пока, зачем мне это нужно. Поэтому я только на пути к мудрости… в начале пути. Ты доволен ответом? – повернулся к евнуху царь.
Аменхотеп низко поклонился и, не меняя позы, покинул комнату.
Соломон проводил его взглядом и осторожно перенес корзину к жертвеннику.
Да, Мельхола… Мельхола… – подумал Соломон. – Сколько же лет она была женой моего отца? Дважды женой. Но она была еще и дочерью царя Саула и пользовалась большим влиянием на Давида. Слишком большим… И даже сейчас, после смерти мужа, царица остается одной из самых влиятельных женщин в государстве – одной из самых влиятельных и самой неприкасаемой…
Как-то Аменхотеп – глаза и уши царя в гареме – рассказал о странных обрядах, которые тайно совершала принцесса Мельхола вместе со своей преданной служанкой, амалекитянкой Агадой. Аменхотепу несколько раз удалось подсмотреть, что и как делали они, и евнух клялся Соломону, что сам слышал, как женщины общались с демоном, вызванным колдовскими заклинаниями.
Скептичный и недоверчивый Соломон сразу поверил евнуху. Поверил потому, что испытывал необъяснимую робость всегда, когда встречался с ней, когда ловил на себе загадочный взгляд ее черных, бездонных и по-прежнему прекрасных глаз. Этот взгляд – дерзкий, изучающий – дразнил и пугал царя еще с самого детства знанием чего-то того, что было недоступно и непонятно ему, и при встречах с Мельхолой он всегда чувствовал раздражение и тревогу.
Соломон редко вспоминал свое детство: слишком много обид и разочарований выросло из него. Но, подумав о Мельхоле, он невольно вернулся к событиям десятилетней давности, сравнил ее со своей матерью – молодой, веселой, ласковой… Бат Шева была самой последней и самой красивой из всех жен Давида. По царь никогда не выделял ее из прочих: Бат Шева была его грехом, одним из многочисленных и одним из самых памятных… Она это понимала и любила Давида спокойно и смиренно, никогда не требовала особых условий и привилегий. Бат Шева и характером не похожа была на других жен – кичливых, сварливых, подозрительных; она просто была любимой женщиной царя, и Давид проводил с ней больше ночей, чем со всеми остальными вместе взятыми. Бат Шева умела любить Давида и, главное, слушать, понимать и принимать его таким, каким становился он всегда, когда переставал быть царем – капризным, мечтательным, постоянно подверженным смене настроений взрослым ребенком. Именно за тесную духовную связь с царем ее не любили в доме Давида – не любили ее и ее сына. Настолько, насколько Бат Шева была не похожа на других жен, настолько же маленький Шломо был не похож на своих старших братьев, рожденных от других женщин царя. Низкорослый, полный и малоподвижный, он не участвовал в их играх и ссорах, только молча наблюдал со стороны бесстрастным, не детским взглядом… и мечтал. Мечтал о том, что обязательно станет царем, станет высоким, красивым и стройным. И братья, презиравшие его за неуклюжесть и мечтательность, будут завидовать ему и униженно просить прощения за все обиды, которые Шломо перенес от них. И он их простит, не сразу, но простит, потому что будет великим царем, – таким, как отец! Шломо мечтал об этом всегда: когда держался еще за подол материнской юбки, когда, учась мудрости у пророка Натана, рассеянно подергивал себя за редкую, юношескую бородку, когда однажды в укромном уголке отцовского дома, поспешно и скомканно, познал первую свою женщину…
Соломон достал из корзины петуха и, сильно сдавив ему шею, сорвал с головы повязку. Все это стало для царя привычным: он исполнял ритуал уже семь раз, упорно пытаясь повторить то, что проделывала Мельхола. И каждый раз безуспешно…
Соломон точным движением отрезал петуху голову и, прищурившись, наблюдал, как кровь покидала холодеющее тельце, заполняя жертвенную чашу. Ритуал только начался, но он вдруг почувствовал, что пространство вокруг начинает меняться. Возможно, ему показалось, что пламя стало гореть ярче, воздух пришел в движение, под ногами качнулся пол… Соломон засуетился, отшвырнул обескровленного петуха, быстро набросал в чашу пучки трав и благовоний, приговаривая подслушанные Аменхотепом заклинания.
Когда чаша заполнилась до краев, он высыпал поверх травы серый порошок и, сняв со стены факел, поджег смесь. Соломон сел на скамью и стал сосредоточенно смотреть на зелено-синее пламя. Комната наполнялась резким, дурманящим запахом. Так происходило всякий раз, когда он производил эти магические действия. Спустя некоторое время трава догорала, запах улетучивался, и Соломон, разочарованный и раздосадованный, покидал подземелье, чтобы назавтра прийти сюда вновь…
Но сегодня что-то изменилось. Пламя горело ярче и зловещей, запах был сильнее и горше. Соломон сжался в комок, когда заметил, что дым над чашей, раньше всегда неподвижный, вдруг вытянулся, затрепетал и, словно управляемый чьей-то волей, потянулся к стене, расползся по ней, приобретая человеческие очертания. Стена дрогнула, втягивая в себя дым, растянулась, выпустив из недр своих что-то серое, неровное, рыхлое. Оно оторвалось от стены, медленно поплыло в воздухе, постоянно меняя форму и очертания. Зависнув над чашей, нечто опустилось ниже и втянуло в чрево свое жертвенную кровь. Пепельно-серое превратилось в грязно-багровое… и живое. Спустя несколько мгновений оно потускнело и начало расползаться по всей комнате, растворяясь в пространстве и заполняя его. Видение исчезло, но Соломон чувствовал, что оно здесь, никуда не ушло, потому что воздух стал плотным и видимым. Это нельзя было выразить словами, но воздух в комнате стал таким, что, казалось, его можно потрогать руками.
– Звал меня? – раздался голос.
Соломон отчаянно завертел головой, пытаясь определить, откуда идет звук.
– Не крутись и сядь. Захочу – покажусь тебе. Зачем звал?
Соломон судорожно проглотил комок в горле и попытался унять предательскую дрожь в коленках.
– Кто ты?
– Так ты вызывал, не зная кого? – послышался хриплый смешок. – Это, скажу тебе, небезопасное дело. Может очень плохо кончиться.
– Я вызывал демона! – взял себя в руки Соломон. – Демоны должны являться тому, кто имеет над ними власть, – не очень уверенно добавил он.
– Да? – засмеялся голос. – Тысячи лет живу, а слышу об этом впервые. А что такое власть, и зачем она тебе?
– Сначала скажи: ты – демон? Кто ты?
– Мне становится скучно. А еще говорят, что Соломон мудр. Я вижу пока, что неинтересен и невежлив. Вызываешь того, кого не знаешь, и, думаю, зачем – тоже не знаешь. Ладно, поговорим, раз я сюда явился. Я не демон. Хотя это все гораздо сложнее, чем люди напридумывали, много сложнее. Я – Каин.
– Каин?! Тот самый Каин, сын Адама?
– Тот самый. А кого надеялся увидеть ты?
– Не знаю, я это делаю впервые… Каин! Но ты же был обречен Сущим на вечные скитания на Земле, скитания и гонения. Ты – человек, а не демон!
– Дааа! За тысячи лет люди не очень-то изменились, поглупели только без меры! – вздохнул призрак. – Что ты заладил про демонов? Ты их видел, знаешь что-то про них, кроме глупых сказок? Я – не совсем человек. Разве жил кто-то из смертных под небом тысячи лет?
– Нет, о таком мне неведомо. А почему именно ты явился мне сейчас? Мельхола своими заклинаниями вызывала тебя?
– А почему ты меня спрашиваешь? Спроси у Мельхолы.
– Хочу знать от тебя!
– А что будешь делать со знанием? Не боишься его? Многие знания умножают многие скорби!
Мудро! – подумал Соломон. – Нужно запомнить.
– Мельхола своими заклинаниями могла вызывать только смех, – продолжил Каин. – Да и ты тоже. Скучно мне, вот и явился. Многое изменилось в мире с тех пор, как изгнан я был Господом. И наказание мое оказалось слишком строгим в свете того, что творят люди сейчас под небом. Вот скажи ты мне, царь, за что обречен я Всевышним на вечные скитания? Брата убил? А ты разве не убил своего брата? А отец твой, великий Давид, скольких людей он лишил жизни? Я по сравнению с вами святой праведник!
– Я не хотел смерти своему брату! Я не хотел забирать у него жизнь! – выкрикнул Соломон.
– Не хотел, а забрал! Ты еще и вор, мудрый царь. Потому что взял то, что тебе не принадлежало. Бог дал ему жизнь, а ты отобрал ее. Разве можно отнимать то, что не ты давал?
– Скажи мне, – изменил тему Соломон, – все это время ты скитаешься по миру?
– Нет, конечно… Всемилостивый справедлив, он смягчил наказание. Да и вы, люди, помогли в этом. Что мой грех по сравнению с вашими? Каждые пятьсот лет прихожу я в этот мир и живу какое-то время жизнью человеческой… не совсем, конечно, обычной жизнью…
– А остальное время?
– Этого тебе знать нельзя.
Соломон не нашелся, что возразить. В голове смерчем проносились мысли. Ему многое хотелось узнать у Каина, но им вдруг овладели страх и сомнения. Это не был страх перед незримым собеседником, Соломон понимал: если с ним не случилось ничего плохого сразу, то и сейчас не случится. Это был страх перед Знанием – Знанием, к которому он так стремился, и сейчас, стоя в преддверии его, засомневался, готов ли он к этому…
– Все спросил? – прервал его размышления Каин. – Тогда я пошел. Неинтересно с тобой, царь.
– Погоди, я хотел еще…
– Знаю я, что ты хочешь еще, – перебил Каин. – Ты хочешь узнать будущее и боишься услышать, что его у тебя нет. Ты хочешь узнать, что останется после тебя, и, главное, что скажут о тебе люди, и как долго ты будешь в памяти тех, кто придет через века. Ты имеешь сейчас все, что может иметь смертный, и поэтому хочешь, чтобы так было еще очень долго. Ты молод, но каждый твой вечер отравлен мыслью, что прожит еще один день, а, значит, осталось на один день меньше… Я приподниму перед тобой полог времени. Будешь ты великим и богатым больше всех, бывших прежде тебя в Иерусалиме, и мудрость пребудет с тобою до истечения дней твоих. Будет тебе много радости от трудов великих и малых, и признание заслуг твоих будет без меры. Но когда остановит тебя рука Всевышнего на земном пути, когда оглянешься ты на дела свои, – поймешь, что все – суета и томление духа, и нет от дел человеческих пользы под солнцем.
Потому что все уже было, и что делается, то уже делалось, и все новое было уже в веках до тебя. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется в памяти у тех, которые придут после. Наступит время, и ты поймешь это. Всему свое время… Время рождаться и время умирать, время разбрасывать камни и время собирать камни, время обнимать и время уклоняться от объятий… Запомни это и не торопи жизнь, а то она побежит впереди тебя, и тогда не догнать ее… Ты хорошо слышал меня? – вопрос Каина заставил Соломона вздрогнуть.
– Да, я услышал тебя! Услышал в словах твоих мудрость, какую не услышать никому и никогда от смертных людей. И нет в мире награды, которой бы мог одарить я тебя за слова эти…
– Какая мудрость? – в голосе Каина послышалось раздражение. – Мудрость – плод страданий и сомнений, а это – просто опыт каждого дня из прожитых тысяч. Все давно уже пошло по кругу, и самой большой наградой станет для меня, когда круг этот разомкнется навеки. Только ни ты, ни кто другой не сможет для меня это сделать… Только Он – тот, кто дал, может забрать; только тот, кто замкнул, может и разомкнуть. Помни и ты об этом, царь Соломон, во все дни жизни своей помни…
– Клянусь тебе, кто бы ты ни был – человек или демон, клянусь, что слова твои высечены отныне в сердце моем! – с жаром выкрикнул Соломон. Он хотел еще что-то добавить, но понял, что в комнате уже один – нет ни дыма, ни голоса.
Соломон воздел руки к потолку и прокричал, пытаясь догнать исчезающий Голос:
– Я еще услышу тебя? Дано мне будет еще счастье говорить с тобой?
Слова ударились о стену, искривились болью в потолке и вернулись неуловимым, как лунный свет, шепотом:
– Не зови меня больше и не проси. Я сам приду, когда настанет время. Каждые пять веков люди будут находить то, что напомнит им о третьем царе Израиля… каждые пять веков…
– Но ты мне нужен! Я не смогу теперь обойтись без тебя, – попытался удержать эхо Соломон.
– Можешь! Человеку не дано знать, сколь много он может! Когда будет очень трудно, когда боль и скорбь захлестнет твое сердце, приди сюда еще раз. Ты найдешь то, что поможет тебе справиться. Только один раз…