Зайчик

Виктор Улин
Зайчик

Аморально шить платье с вырезом большим, чем требуется для просовывания головы.

Аморально красить глаза и особенно – боже упаси! – губы.

Аморально делать заманчивую прическу.

Аморально душиться духами…

Об остальном не было и речи.

Сама она, кстати, железно следовала своим принципам. Я не говорю даже о таких вещах, как накрашенные губы. Она и в парикмахерскую-то никогда не ходила, всю жизнь заплетала косичку, которую не стригла, кажется, с довоенных времен. Бабушка не объясняла, почему то или иное проявление аморально. Просто декларировала без комментариев: аморально в принципе. И все тут.

И я молчала, хотя иногда страсть как хотелось кое о чем спросить. По мере того, как более округлым и заманчивым для мальчишеских рук становилось мое тело, меня сильнее и сильнее влекла к себе та заветная тайна, которой – я чувствовала это природным инстинктом! – и было подчинено все происходящее: и округлость форм, и руки мальчишек, и внезапно набухающие соски, и еще что-то, до сих пор не понятое мною. Правда, некоторые, чисто поверхностные сведения мне все-таки перепадали время от времени из глянцевых не наших журналов с кошмарно неприличными фотографиями, что тихо кочевали под партами, когда чей-нибудь отец в очередной раз возвращался из заграничной командировки. Впрочем, и там не объяснялось, а лишь демонстрировалось нечто, явно имеющее отношение к тайным вопросам. Девчонки жадно разглядывали ужасные иллюстрации, хохотали, деловито обсуждая детали; для них в этом не таилось ничего неизвестного – и мне было неловко расспрашивать; я смеялась вместе со всеми, хотя сама мало что понимала. Или, быть может, все мы были одинаковы, просто каждая стремилась скрыть свое неведение и казаться более порочной, чем была на самом деле?

Хорошо помню, что впервые увидев на снимке обнаженную женскую грудь, я пережила нечто вроде шока. Сама не знаю, отчего: ведь у меня имелось то же самое, ничуть не хуже; я все-таки иногда разглядывала себя, стоя под душем, дрожа от страха быть пойманной за недостойным занятием – когда мы сюда въехали, на двери имелся крючок от прежних хозяев, но бабушка сразу же его оторвала, заявив, что нам нечего запираться в ванной друг от друга. Себя я знала. Но то было мое, собственное, не ведомое никому на свете, кроме меня; да и у меня самой начинали розоветь щеки, стоило засмотреться на себя чуточку дольше… А оказалось, что точно такое же, тайное и сокровенное, имеющееся у незнакомой другой женщины – которая тоже наверняка была когда-то стыдливой девочкой и тоже, заливаясь краской, исподтишка трогала свои потемневшие, вытянутые соски…– можно обнажить, выставить напоказ, сфотографировать и даже размножить в тысячах экземпляров. И не умереть со сладкого стыда, а испытывать удовольствие. Впрочем нет – это сейчас я взросло пытаюсь навести порядок и объяснить разумно свои детские переживания. Тогда же, в школе, никаких мыслей в моей голове не мелькнуло; просто меня обдало красным, горячим, и изнутри, из того места, где заканчивается живот и начинают расти ноги, поднялось приятное головокружение – и тут же захотелось испытать то же самое еще раз, только поострее и подольше. А когда в том же журнале я впервые нашла наготу мужчины, то… то вообще ничего не поняла и смотрела совершенно равнодушно. И долго еще томилась в безразличном неведении, даже испытав полностью природный акт и став женщиной – такой уж, видно, родилась непонятливой; понимание пришло позднее.

Рассматривать фотографии, где красивые женщины и мужчины, нимало не стесняясь, предлагали на обозрение свои непристойные места, было в общем-то неловко и стыдно, как наверное, подглядывать в замочную скважину или в щель под дверью туалета; но тем не менее их хотелось смотреть и смотреть до последней страницы: они манили к себе, обещая вот-вот утолить и никак не утоляя непонятное, жгучее любопытство. К тому же, обмирая о ужаса, я представляла себе, что сделалось бы с бабушкой, увидь она краем глаза хоть обложку любого из тех журналов – и сознание их запрещенности, безусловной аморальности усиливало удовольствие тайного просмотра. Однако в сравнении с одноклассницами я чувствовала, что для меня эта тема все-таки не столь жизненно необходима, как для них. Мой природный интерес, задавленный бабушкиной строгостью, еще только начинал шевелиться, еще совсем не больно покалывал изнутри глубоко спрятанным острием. И щекоча душу недозволенными снимками, я никогда не пыталась примерить изображенное на себя, представить себя на месте тех бесстыдных женщин, отмеченных печатью блудливого блаженства на одинаковых лицах…

Вот так я и жила, умная дура – и, конечно, можно было предугадать, что все это не кончится добром; так оно и вышло.

Случилось это на первомайском вечере в конце восьмого класса.

Сколько мне было лет? Четырнадцать, пятнадцать?.. Да нет же, так получилось, что я пошла в школу старше и в том апреле мне исполнилось восемнадцать; но по мозгам своим, по знаниям – точнее, по их полному отсутствию! – я оставалась какой-то глупой тринадцатилетней девчонкой…

Помню, стояла очень теплая весна. Дверь спортзала, где шли танцы, была распахнута прямо во двор; оттуда настойчиво ломились к нам какие-то посторонние парни, которых безуспешно отгонял дежурный учитель физики. Девчонки вырядились в практически не существующие мини-юбки; я же пришла в единственном своем легком платье – белом в голубой горошек, с длинной, от горла до пояса, застежкой из маленьких пуговичек на груди. За зиму платье стало узко, но мне было просто нечего больше надеть, и я, втиснувшись в него, боялась лишний раз повернуться – и во время быстрого танца осталась в углу. И вот тут-то, глядя на изящных одноклассниц, впервые ощутила, как в душе проклюнулась крошечная змейка. Мне стало горько оттого, что у них уже сейчас есть все – а у меня ничего нет и, возможно, никогда не будет. Я попыталась не впускать в себя эти мысли, и мне помогло солнце. Оно вдруг скрылось за домами, и в воздухе быстро загустел долгожданный мрак, стушевав краски и приравняв всех. И мне стало опять легко и просто; и я танцевала, не помня себя и не думая ни о чем лишнем. Только вот змейка, о которой я тут же позабыла, все-таки вылупилась из яйца и медленно росла в глубине.

А потом ко мне подошли две старших девицы – кажется, из десятого класса, – и спросили что-то, чего я не поняла. Я так и сказала – они переглянулись, как ни странно, удовлетворенные моим бестолковым ответом, а затем позвали меня «вмазать». Я не знала, что это означает, но осмелевшая змейка уже подняла головку и тихо ужалила меня изнутри, заставив согласиться? ведь таинственное слово явно обозначало нечто, идущее вразрез с моей убогой растительной жизнью.

Мы поднялись по лестнице, прошли через темный и гулкий школьный коридор, потом снова спустились на первый этаж и наконец пробрались в закуток за гардеробом, где хранились швабры, ведра и прочий хлам, скопленный уборщицами за много лет. Там уже сидели какие-то фигуры, но в полумраке я не разобрала лиц. Мне сходу предложили выпить вина. Я никогда в жизни его даже не нюхала, поскольку у бабушки был принципиальный запрет на спиртное – и, радостно подчиняясь змейке, согласилась назло осточертевшим принципам. Получив налитый доверху стакан, я выпила его залпом, не ощутив крепости; мне даже показалось, что там просто окрашенная сиропом вода. Я присела рядом с девицами на ящик, пытаясь вникнуть в их болтовню – и через некоторое время поняла, что, кажется, начинаю пьянеть. То есть, конечно, конкретно ничего не поняла из-за отсутствия опыта , просто со мной стало происходить что-то странное – незнакомое, но очень приятное? легонько закружилась голова, и все тело вместе с нею наполнилось изнутри чудесной, лунной легкостью. Девицы, усмехаясь, следили за выражением моего лица, потом спросили, понравилось ли мне. Я ответила, что да, очень –тогда они налили еще. Я взяла второй стакан, хотела осушить его столь же лихо, но едва не задохнулась первым же глотком? мне подсунули уже не вино, а что-то более крепкое. Но я все-таки не хотела ронять марку и торопливо, обжигая горло и давясь мерзким хмельным запахом, одолела и этот стакан. Он подействовал мгновенно? перемены появились не только во мне, изменился сам окружающий мир. По заколебался, углы разошлись, лица покривились, и мне стало очень весело и смешно, и захотелось хохотать во все горло.

И тут кто-то из девиц предложил пойти куда-то в класс на четвертый этаж, где ребята из другой школы принесли что-то посмотреть – то ли новые пластинки, то ли журналы с портретами рок-звезд. Я была равнодушна ко всему этому по той простой причине, что в нашем доме не имелось ни проигрывателя, ни магнитофона, но отчаянно не желала больше ни в чем не отставать от своих внезапных подруг и сделала вид, будто мне страшно интересно, и заторопилась куда-то вперед них.

Едва я поднялась с ящика, как обнаружила еще одно, совершенно изумительное явление? ноги мои отделились от меня и шевелились где-то внизу, сами по себе. Это было тоже очень здорово, и я шагала, прислушиваясь к новым ощущениям, и даже не успела испугаться, когда где-то среди черных лестниц меня вдруг крепко схватили сзади и завязали глаза чем-то плотным – я приняла это за очередное развлечение. Правда, мне довольно грубо велели идти дальше и молчать, но я не молчала; я радостно и глупо хохотала, потому что мне было страшно весело от потрясающего превращения. Тело мое растворилось в воздухе, перестало существовать, и я вроде бы шла, а вроде и не шла, а просто летела над полом, находясь одновременно и здесь, и там, и везде.

Когда меня куда-то привели и велели садиться, я еще ровным счетом ничего не понимала. Опустилась осторожно, как стеклянная, на что- то мягкое, расстеленное на полу. Меня тут же схватили за плечи и повалили на спину. Лежать оказалось еще интереснее, чем сидеть или идти: мне чудилось теперь, что я качаюсь на плотной волне океана, уплывая далеко-далеко в счастливую и беззаботную страну…

 

Тем временем чьи-то быстрые, умелые пальцы пробежались по мне, старательно расстегнув все до одной пуговицы на моей груди. Я поняла, что девицы решили, будто мне дурно и пытаются привести меня в чувство. Сердце мое наполнилось горячей благодарностью, я замотала головой, пытаясь сказать, что мне хорошо, и не надо обо мне беспокоится – и тут же друга рука легла на мой рот, больно прижав губы. Кто-то так же деловито завернул подол моего платья, аккуратно снял тряпочные босоножки, не поленившись расстегнуть оба ремешка… Я все еще ничего не понимала, принимая действие за невинную игру, а потом ненадолго отключилась…

Около меня принялись спорить, вполголоса и невнятно – я не разобрала, о чем именно, так как повязка сдавила мне уши, а слова были незнакомыми. Женские голоса что-то требовали, повторяя «четвертак» и «целка», им возражал мужской, твердя в ответ «водяра» и «червонец». Наконец они о чем-то договорились и ушли, больше обо мне не тревожась. Видно, решили, что я отключилась полностью и уснула.

А я… Я лежала, переживая сладчайшие секунды; мною владело блаженство высшей точки опьянения. Я напрочь забыла о том, что только что со мною происходило; я даже не колыхалась на волнах – я летела, распавшись на атомы, сквозь черную беспредельность космоса, и в моих закрытых, все еще стянутых повязкой глазах вспыхивали и проплывали мимо зеленые, красные, золотые шары-звезды… Потом я вдруг почувствовала тошноту и приподнялась, опершись на пол. Сорвала тряпку головы и обнаружила, что сижу на мокром ватнике все в том же закутке гардероба, куда меня, очевидно, просто привезли обратно. Я поднялась, ухватившись за швабру – из меня тотчас что-то полилось, но я не обратила внимания – обдернулась и застегнулась.

Меня только что изнасиловали; в тесной каморке все еще стоял едкий дух чужого пота и еще чего-то, незнакомого, теплого и отвратительного до тошноты – но мне это было безразлично, точно касалось кого угодно, кроме меня. Я выбралась на лестницу и побрела по школе. При каждом шаге внутри меня хлюпало и что-то продолжало вытекать наружу откуда-то между ног, где стало совсем уже мокро и липко, но я все-таки притащилась обратно в спортзал и даже протопталась целый танец с одним из наших парней – крепко прижавшись к нему, повиснув на его шее, потому что собственные ноги меня уже не держали. Потом вспыхнул свет между танцами, и я вдруг ощутила на себе пристальные взгляды: испуганные, презрительные, восхищенные – всякие. Я сообразила удалиться в туалет, внимательно себя осмотрела, кое-как обмылась и обтерлась, потом опять пошла на танцы, словно происшедшего было мне недостаточно. Кто-то из ребят – видимо, хорошо осведомленный в природе вещей – стал приставать ко мне, распознав в моем непотребном виде полную вседозволенность. Меня быстро оттеснили из спортзала в темную физкультурную раздевалку, и там накинулись сразу несколько человек. Еще немного – и меня изнасиловали бы опять, несколько раз подряд, но парни лезли все вместе, все сразу, пихаясь и отталкивая друг друга; каждый хотел получить меня первым, и они не сумели справиться, и все вышло иначе, чем когда деловые девицы разложили меня по полу. Я отбилась, сбросила их с себя и выскользнула прочь, поскольку к тому времени мне вдруг стало очень плохо. Космическая легкость улетучилась, тело отяжелело, глаза закрывались – но стоило зажмуриться, как принималась кружиться голова, и к горлу подступала тошнота, и меня прохватывал страх, что я никогда в жизни не стану обратно трезвой и вообще вот-вот умру.

Это был единственный раз в жизни, когда я напилась. Я с трудом отыскала выход из зала, выбралась во двор и там меня наконец вырвало. Я выворачивалась наизнанку, согнувшись глаголом возле угла школьного здания, и думала совершенно по-трезвому: только бы не запачкать платье, только бы не оставить следов! Как ни странно, после этого я сразу почувствовала себя гораздо лучше. В соседнем квартале была колонка, я отыскала ее в темноте, тщательно умылась, а потом медленно направилась домой, мучительно соображая, как все скрыть от бабушки. Ведь у меня не было с собой ключа от квартиры и я не могла явиться незамеченной.

Но все-таки судьба решила не добивать меня сразу: бабушка смотрела телевизор – шел последний, сладчайший и счастливейший год застоя, весь вечер тянулось торжественное заседание из Москвы, – и, отперев мне, поспешила обратно в комнату, оставив меня среди спасительной темноты передней. Я шмыгнула на кухню, схватила нож и картофелину и заперлась в туалете: от мальчишек я раньше слышала, что сырая картошка надежно отбивает любой запах. Потом я торопливо вымылась под душем, выполоскала из себя остатки чужой влаги, затем быстро выпила крепкого чая, издали пожелала бабушке спокойной ночи и спряталась у себя за шкафом. К счастью, бабушке в тот момент было не до меня: она внимательно слушала косноязыкую речь генсека о торжестве социализма на собственной основе и о том все мелочь, лишь бы не было войны. А мне было очень худо от выпитого; слегка ослабший хмель не проходил совсем, и тело мое противно плавало в пустоте, принимая разные формы, но в конце концов я все-таки провалилась в тяжкую духоту сна.

Бабушка так ничего и не заметила. Думаю, совсем не благодаря картошке – утром я сама чувствовала в комнате отвратительный дух перегара; просто-напросто у нее в уме не было следить за мной, подмечать мелочи и принюхиваться. Ведь она даже в страшном сне не увидела бы, что в пору, когда вся страна быстрыми шагами идет к коммунизму, ее восьмиклассница внучка может прийти с первомайского вечера в советской школе без трусов и в стельку пьяная.

Наутро с похмелья страшно болела голова, и вообще мне было так плохо, будто накануне меня отделали дубинками. Я вспомнила все, имевшее место вчера, и поняла, что, кажется, утеряла свою невинность – я знала, именно так назывался в классике факт происшедшего со мною – и отныне живу в совершенно ином качестве. Но как в нем жить?..

Если верить классикам, потерявшие невинность девушки должны горевать и рыдать, обвинять себя в убийстве бога и в конце концов накладывать на себя руки, по крайней мере пытаться это сделать. Понятия бога для меня не существовало – как не было его никогда в нашей воинственно атеистической семье, – плакать, а тем более рыдать я попросту не умела. Попыталась горевать, но ничего не вышло: с одной стороны, похмельный череп готов был расколоться от ворочавшейся внутри боли, и в нем не осталось места мыслям; а с другой, вчерашние события уже подернулись каким-то флером. Я, правда, не знала точно, что такое этот самый флер, но понимала выражение в целом, оно было привычным в классике. Иными словами, все ушло в туман и, честно говоря, я даже не могла ответить себе точно, действительно ли вчера случилось нечто страшное, или мне только спьяну померещилось.

Едва проснувшись – на мое счастье, бабушка ни свет ни заря отправилась за молоком, разбудив меня лязгом дверного замка – я переворошила постель в поисках кровавых следов: ведь когда это случается в первый раз, обязательно должна появиться кровь, я знала совершенно точно, слышав не раз обсуждения одноклассниц. Но крови почему-то не обнаружилось даже на платье. Тогда я отправилась в ванную, разделась и принялась исследовать свое опозоренное – не я так считала, а в классике было принято говорить! – тело. Я помнила, как вчера месили мою грудь, как что-то делали между ног. Но ведь я отбилась, вывернулась, ускользнула… Или ускользнула не в первый раз, а во второй? Сегодня я уже не могла четко ответить себе на этот вопрос. Но совершенно точно, что боли не было и следов нигде не осталось. Так, может, мне и в самом деле все прибредилось в пьяной полудреме от переизбытка порнографических журналов – девчонки и о таком говорили. И женщиной я не стала?..

Но на ногах я нашла синяки и тут же вспомнила, что, кажется, вчера меня очень крепко держали. Значит, все было наяву, и я стала женщиной? Так все-таки – стала или не стала?!

В нашей квартирке зеркало имелось только в комнате, на платяном шкафу – даже в ванной над раковиной его не было, ведь мы жили без мужчин. Рассматривать себя в комнате мне было страшно: в любой момент могла вернуться бабушка, и тогда… Вдруг я вспомнила, что у меня среди старых вещей было где-то маленькое, кажется. мамино еще детское зеркальце в красной пластмассовой оправе, с шелковой кисточкой на ручке. Я перевернула вверх дном свой письменный стол, отыскала это крошечное зеркальце и снова спряталась в ванной. Присела, разведя ноги и попыталась рассмотреть то тайное место, которое вызвало у меня столько вопросов – и которое я ни разу в жизни не видела! Увиденное меня даже испугало: тайная часть моего тела оказалась так сложно устроенной, что я даже не поняла, куда там можно что-нибудь засунуть. Зеркальце было маленьким и мутным, я плохо видела, к тому же мешали волосы, которые росли там особенно густо. Я попыталась раздвинуть пальцами горячие складки своей кожи, но действовала так неловко, что сама себе причинила боль, но так ничего и не увидела. И оставила это глупое занятие.

Что же со мной произошло? Я не смогла прийти к точному выводу, мне не у кого было выяснить детали.

Бабушка, разумеется. опадала: при одной мысли, что она узнает хоть что-то, мне становилось дурно до головокружения. Но я сообразила, что среди прочих умных книг у нас имеется Большая советская энциклопедия. Бабушка задерживалась; видно, в магазин молока не завезли, а у бочки скопилась очередь – и я полезла в шкаф, где один к одному стояли темно-синие тома. Однако я не знала, на какую букву мне смотреть; ведь тех слов, которые ходили между девчонками, в энциклопедии быть не могло, а как назвать все это нормальным языком, я не имела представления. Все-таки я выискала несколько отдаленно связанных понятий, но ничего не уяснила из слишком серьезных статей. Тогда меня посетила мысль дикая и почти гениальная: пролистать всю энциклопедию, все пятьдесят томов подряд и наткнуться на что-то дельное, ведь не может быть, чтобы эта сторона человеческой жизни не была там освещена – вот как властно манила меня правда о случившемся! Но в этот момент стукнула входная дверь. Я замерла, так и осталась с томом в руках, и бабушка не замедлила выяснить, чем я тут спозаранку занимаюсь. Пришлось сходу врать – хорошо еще, мгновенно сообразила! – будто мне понадобилось непонятное слово из физики, и никак его не найти. На что она указала: прежде, чем лезть в энциклопедию, которой я – стыд и срам! – до сих пор не умею пользоваться, надо было спросить ее, и так далее; у бабушки к любой ситуации были заранее готовы указания о том, что надо делать, а что не надо и почему. В общем, я поняла, что эта карта бита. И поспешно задвинула энциклопедию обратно на полку, опасаясь, как бы бабушка наконец не обратила на меня пристального внимания и не распознала истинный предмет моего интереса. Из дому она уходила редко, только по магазинам да на партсобрания, преимущественно днем. когда я бывала в школе. Так что единственный путь к информации оказался закрытым, ведь просмотр всей энциклопедии потребовал бы уйму времени.

Наверное, самым верным было бы выспросить все у одноклассниц, прошедших полный курс женских премудростей. Но сделать так я постеснялась. Не из пресловутой «девичьей гордости», которой у меня почему-то не вызрело и зернышка, несмотря на все бабушкины классические усилия, – а наоборот, из страха быть осмеянной за невежество; ведь до сих пор я наравне со всеми листала неприличные журналы, хохотала и делала вид, будто понимаю в вопросе не хуже других.

Не узнав ничего путного, я так ничего и не постановила для себя. рассудила глупо, совершенно по-детски: раз меня изнасиловали, значит я теперь женщина, но раз все прошло бесследно, значит все-таки не женщина. Следовательно, я женщина, но не женщина – то есть женщина понарошку.

Что это такое, я не уточняла – просто спряталась сама от себя за детсадовское слово, и на том успокоилась.

К тому времени мне наскучило учиться; после восьмого класса я хотела было бросить школу и искать какую-нибудь профессию – подсознательно мне, наверное, было уже стыдно сидеть на бабушкиной шее, хотелось поскорее самой стать нормальным человеком. Но бабушка не позволила мне об этом даже заикнуться, утверждая, что ей еще под силу меня кормить, а в наше время единственный капитал и опора в жизни есть высшее образование – господи, какими же замшелыми категориями она жила! Командуя мною безоговорочно, она не дала мне оставить школу и принудила идти в девятый класс. Хотя быть может – и почти наверняка! – не прояви здесь бабушка свою диктаторскую власть, и мы с нею вместе миновали все те беды, что грянули потом.

Итак, я жила, как прежде. Конечно, все случившееся со мною на первомайском вечере означало необратимый перелом в моей жизни. Но только в моей, внешне все оставалось прежним. Ни в школе, ни тем более дома для меня ничего не изменилось. После многих дней и недель, после экзаменов и летних каникул те события вовсе отошли вглубь. Нет, конечно, я не забыла ни о чем, такое нельзя забыть, даже если все обошлось без ужасов и боли; но память как-то притупилась, сгладилась, потеряла былую остроту. Однажды, вспомнив и соединив обрывки спора, услышанного мною после того, я наконец поняла его суть. Но даже не прониклась естественной злобой к тем девчонкам-десятиклассницам, чьих лиц даже не запомнила спьяну; успокоила себя тем, что они уже закончили школу и их бесполезно искать. Да и зачем искать, если дело уже сделано? Не знаю, почему так получилось – наверное, оттого, что все происшедшее со мною не оставило заметного следа ни в душе, ни в теле. Гораздо позже, во всем разобравшись и став опытной волчицей, я поняла, что была слишком пьяна для реакции – ведь боль порождает не сам природный акт, а сопротивление ему. Я расслабилась, как ватная кукла, поэтому ничего не почувствовала – и, вероятно, тот неизвестный парень не отличался крупным сложением, – и потеря невинности прошла для меня слишком гладко.

 

Да, все случилось чересчур гладко. И оглядываясь потом на начало своего падения, я с горечью думала, что именно эта гладкость меня и погубила. лучше бы все произошло по-настоящему ужасно, мерзко и больно – лучше бы он разорвал меня так, что пришлось бы сшивать! – кончилось бы разоблачением и бурей бабушкиного гнева. Это ранило бы меня, но рана порождает иммунитет. Но все миновало без сучка, без задоринки; во мне не осталось ни страха, ни оскорбленности, ни даже памяти о грандиозном домашнем скандале – ничего такого, что смогло бы удержать меня в дальнейшем от повторения того же самого! – и это стало прямой дорогой ко всему дальнейшему.

Я спокойно проучилась почти весь девятый класс. На вечерах не происходило больше ничего особенного, меня никто не зажимал в раздевалке и не пытался насиловать. Жизнь шла обычно, только в душе моей повернулся невидимый выключатель, дав зеленый свет всему, что еще год назад было неизвестным, не для меня существующим и запретным.

И когда в мае – опять в мае, будь он проклят! – меня вдруг позвали на домашнюю вечеринку к совершенно незнакомым ребятам, я даже не удивилась, точно давно этого ждала. Про ту компанию, объединявшую парней и девиц из разных классов, по школе давно ползли темные, будоражащие слухи. Но я отправилась туда без тени сомнения. Я все еще оставалась беспросветно глупой, точно имела фарфоровую голову, а внутри была набита опилками. Меня прельстило приглашение: оно было первым в жизни – ведь до сих пор, помеченная знаком сиротства и бедности, я жила вне общего круга, все развлечения обходились без моего участия. Почему же меня ни с того, ни с сего вспомнили и пригласили? Не знаю. Может быть, им стало известно, что первый раз со мной прошел без проблем, и теперь можно все? Или виной послужила моя проклятая грудь? А, может, им просто не хватало одной девицы для парности, и я подвернулась случайно и была вообще им неизвестна? Впрочем, это неважно. Важно то, что я туда пошла, наврав бабушке, что отправляемся всем классом поздравлять историка с Днем Победы.

Господи, ну зачем…

Сейчас мне кажется: лучше бы я тяжело заболела накануне, или сломала ногу по дороге, или попала под машину, или с крыши свалился бы кирпич – что угодно, лишь бы судьба вмешалась и выставила любую преграду на моем пути. Но нет, судьба все еще мною играла, и по дороге «на хату» со мной ничего не случилось.

Я никогда прежде не бывала в гостях у сверстников, и меня поразило все с самого порога. И приличная квартира, и красиво накрытый стол с совершенно взрослыми приборами – то есть нет, опять в воспоминания вклинивается мое нынешнее «я», а тогда я, конечно, не знала, как пируют взрослые – крахмальной скатертью, рюмочным хрусталем и бутылками. И то, что мы оказались совершенно одни без родителей. И еда была не сравнима с той, которой пробавлялись мы с бабушкой или угощались во время редких визитов к ее подругам, таким же старым и нищим, как она. В общем, все казалось необычайным и сразило меня наповал. Я не выпила ни капли, с одного раза поняв, что спиртное создано не для меня, но все равно была хуже пьяной.

Сидя за столом, я напряженно ждала, когда же начнется нечто из ряда вон выходящее, укрепившее за этой компанией дурную славу. Но время шло, а ничего не происходило; разговор вращался вокруг невинных дисков и тряпок, не было даже привычной порнографии, которую я ожидала. Я уже начала разочаровываться, думать об излишнем злословии школьных сплетниц, как вдруг одна из девиц сказала – пора, пожалуй, и развлечься. Я не поняла, как именно, но сердце мое забилось испуганно и одновременно сладко.

Мы освободили середину комнаты, сдвинув стол в угол, расселись в кружок на толстом пушистом ковре и стали играть в «бутылочку». Бабушка как-то раз упоминала эту игру как символ мещанского разврата, и я имела представление о ее правилах. Но здесь оказалось все иначе; мне пояснили, что игра идет во французском варианте: попавший под бутылку должен не целоваться, а снять что-нибудь с себя. Тот же, кому останется нечего снимать, должен будет… ну, в общем это самое. Я была человеком новым; меня – признаю правду! – сразу обо всем предупредили и предложили сначала просто посмотреть со стороны. Но во мне бродил хмель потрясения, я была без ума от счастья, что меня приняли на равных в компанию сверстников – и я согласилась на все.

И началась игра. Серебряное горло бутылки из-под шампанского поначалу меня обходило. Но указывало почему-то постоянно на девиц – и они, хихикая, расстегивались. С непонятным чувством – то ли в шоке, то ли в неясном томлении – я на них смотрела. Я впервые в жизни видела полураздетых женщин; бабушка даже от меня пряталась при переодевании за ширму. Эти же сидели спокойно, в красивом импортном белье, еще более развратные, чем если бы были совсем голые. А потом бутылка вдруг уперлась в меня, и в комнате сразу сделалось тихо – вероятно, все-таки никто не знал, чего от меня можно ждать. Я зажмурилась и вдруг ясно-ясно представила, как сниму сейчас платье и все увидят ту жалкую, перештопанную рванину, которая была надета снизу, и это казалось самым страшным позором, гораздо более ужасным, нежели просто демонстрация своего тела. Я набрала в себя побольше воздуха и, самовластно нарушив правила, несколькими рывками содрала с себя сразу всю одежду – и верхнюю, и среднюю, и нижнюю.

И для меня сразу началась заключительная часть действия. Но теперь это было иным, нежели тогда, в школе – теперь я наконец поняла, что такое, когда тебя насилуют. Парней было человек шесть; они брали меня по очереди согласно условиям игры, и каждый старался взять все сто процентов; а двое вообще забавлялись со мной одновременно, крепко зажав меня между своими, делая с моими органами что-то противоестественное, не предусмотренное природой. Было больно, немного страшно, и в общем-то даже противно. Пройдя полный круг, я чувствовала себя неважно.

На следующий день я была вся в синяках, испытывала боль при каждом движении, а сидеть вообще не могла. Впрочем, у других девиц наверняка был тот же результат, ведь с ними вытворяли то же самое, только терзали еще дольше, потому что на второй, третий раз у парней все получалось гораздо медленнее. Но все-таки между мной и ими имелась существенная разница: остальные вместе с парнями испытывали удовольствие. Я оценила это, когда приходила в себя, лежа на ковре: все происходило на всеобщем обозрении. Я поняла наконец, что и как при этом делается. Девицы визжали и стонали как дикие, у одной из них даже выступила пена в углах рта – и я могу поклясться, что было это не от боли и не от ужаса, а от нечеловеческого, животного, звериного наслаждения. А я сначала не ощущала вообще ничего, потом стало просто больно. Чувство удовлетворения – «чувство секса», как выражались они, вычитав это, запретное по тем временам словечко в каком-то английском романе – ко мне так и не пришло.

Рейтинг@Mail.ru