Теща

Виктор Улин
Теща

6

Дальше все пошло совсем не так, как мы рассчитывали.

На первый урок к нам явилась Нинель в привычном зеленом платье и объявила, что решила переформировать нашу параллель, отделить лучших учеников школы в особый класс.

Мой класс «А» остался неизменным, в него добавили всех «хорошистов» и потенциальных отличников из других, а разгильдяев – первым из которых был Дербак – отсеяли в другие.

Моя соседка по парте училась неплохо, лишь чуть хуже меня – шарообразного отличника, ее никуда не перевели, мы остались сидеть на старом месте. Это меня радовало: за лето Танина грудь существенно подросла и я заглядывался на нее не меньше, чем на золотистые коленки.

Мой лучший друг учебой не блистал; сферой его интересов оставались рисование и женщины, он ушел в полностью отстойный «Г» – который позже, после окончания восьмого, упразднили, разогнав всех по ПТУ.

Переформирование началось сразу же и продолжалось весь день.

Четыре класса заполошно шатались по школе, шарахались из кабинета в кабинет, искали и переносили свои вещи, припрятанные с прошлого года по шкафам. Потом неизвестно сколько времени заняло заполнение новых классных журналов, затем началась жестокая борьба за места: ученикам хотелось рассесться с новыми соседями совсем не так, как того желали классные руководители.

Когда все это закончилось, я чувствовал себя выжатым, как лимон, Костя тоже не искрился бодростью, нескромные рисунки отложились на другой день.

Но другой как-то сразу пошел не так, ведь мы оказались в разных классах, у нас шли разные уроки на разных этажах.

И, не успев вновь сойтись после не в меру радикального лета, мы почти разошлись.

Наше общение сократилось до минимума.

Костя сильно изменился, стал нелюдимым, мало радовался общению.

В мальчишеской среде, подогреваемые иносказательными классными часами на «особую» тему, бродили страшные слухи о неизлечимых венерических болезнях. В определенный момент я подумал, что Костя подхватил от своей избранницы нечто нехорошее и теперь готовится к медленной, мучительной смерти.

Хотя, конечно, такой вариант полностью исключался. В детские лагеря советских времен даже дворником принимали при наличии свежей справки из кожвендиспансера, и при факте свальных оргий, которые устраивали пионервожатые, заразиться от них было в принципе невозможно.

Постепенно Костя слегка оттаял, но наши прежние отношения были разрушены.

Полагаю, что он не мог жить, как раньше, поскольку претерпел чудовищную ломку личности, из безобидного грешника – какими были все мы – превратился в мужчину, причем раньше времени.

Но, конечно, о таких материях я стал думать гораздо позже.

А тогда просто тосковал о невозвратном.

7

Как назло, в расплату за изумительно теплую весну и хорошее начало лета, с первых дней сентября зарядили дожди.

Мы жили недалеко друг от друга, но когда из школы приходилось идти по лужам, путаясь в полах душных болоньевых дождевиков, когда Костины «велосипеды» делались непроглядными из-за дождевых капель, возможность милых бесед потерялась.

Хотя теперь мне кажется, что все происходило не из-за общего неуюта природы, а из-за Костиного раздерганного состояния.

Лишь один день случайно порадовал и почти напомнил прежнее.

Дождь прекратился вечером, за ночь все просохло и наутро сделалось почти таким, как было летом.

И возвращаясь из школы, мы с Костей свернули посидеть в скверике.

Там было полно девиц, не смирившихся с наступлением осени: в коротких юбках и с сияющими голыми ногами.

Друг поправил очки одним пальцем, привычным жестом, и заговорил очень тихо, но очень бурно.

–…Леш, ты посмотри вон на эту, ногастую…

Я повертел головой.

Все девицы были как на подбор ногастыми. Да и вообще мне, страждущему абстрактно, ногастость не представлялась важным признаком.

– Да не та… Вон, видишь, в сером плащике и как будто без юбки, закинула ногу на ногу.

Теперь я ее заметил. В самом деле, девица надела столь короткую юбку, что ее не виднелось из-под плаща, и сидела, покачивая коричневой туфлей, вызывающе и невинно.

– Ты… – сбиваясь, заговорил Костя. – Ты посмотри, как верхняя нога легла на нижнюю.

– А которая у нее верхняя и которая нижняя? – не понял я.

– Нижняя – которая на земле. А верхнюю она положила сверху.

– А, теперь ясно.

–…Ты посмотри, как растеклась верхняя ляжка по нижнему бедру! Оцени форму!

Я вздохнул.

Голые ноги девицы сияли на расстоянии вытянутой руки, но оставались недоступными.

–…Какую форму, по-твоему, имеет женское бедро в сечении?

Я молчал, опять не понимая вопроса.

– Почти круглую, когда женщина стоит, – сам себе ответил друг. – Но когда садится и бедро принимает горизонтальное положение, оно приобретает форму бруса.

– Форму чего?!

– Бруса. Ну балки такой, прямоугольного сечения. Ты посмотри – сверху оно и сейчас круглое. Там, где лежит на нижнем, набегает. А снизу – в той части, где не видно – почти плоское.

– Ясно, – кратко ответил я.

Я понял одно: Костя вдруг сделался прежним и его понесло.

Я уже не задавал вопросов, он говорил сам; мне оставалось лишь слушать поток его речи.

–…Ты знаешь, какая у женщины кожа? Очень разная, это только кажется, будто везде одинаково гладкая. На самом деле все зависит от места… Вот возьми, например, эту ногу. Погладь ее сверху от колена – чистый шелк. А проведи по обратной стороне – она вовсе не гладкая… Так же ягодицы. Нежная кожа сверху и шероховатая там, чем сидит…

Я слушал, и слушал.

– А грудь… Грудь. Грудь!!! Это вообще самое великое чудо! Она никогда не бывает одинаковой. Кожа такая тонкая, что видно, как жилочки сбегаются к соску….

Облизнув губы, он пояснил:

– Правда, это у матери видел, с ней все было в темноте.

Девица в сером плаще переложила ноги по-другому.

– Сверху грудь кажется атласной… Но ты ее возьми и подними – и увидишь, что снизу она тоже шероховатая и даже чуть более темная. И еще… Грудь потеет, как и все прочее, но никогда не нагревается; она всегда остается прохладной, даже если становится влажной.

Костя перевел дух и опять поправил очки.

–…И вообще, Леша… Женское тело – это такая приятная вещь, что…

Длинноногой сидеть ей надоело, или пришло время идти по делам. Она встала, сверкнула трусиками из-под не сразу одернутой юбки и быстро зашагала прочь.

Я отметил, что мой друг как-то сразу сник.

–…Но…

Я молчал, почему-то боясь следующих Костиных слов.

– Знаешь, Лешка, – сказал он с такой горечью, что мне стало жутко. – Вроде все так здорово – я вот теперь все это знаю не теоретически. Но стало как-то ужасно. Раньше было лучше, если честно.

Мне хотелось задать прямой вопрос, но я не решился.

– Лучше, – повторил Костя. – Лучше получать меньше, но ни от кого не зависеть, понимаешь?

– Понимаю, – кивнул я, хотя ничего не понимал.

– Всему свое время. Вот я раньше жил – имел, что имел и был счастлив, как малосольная пиписька. А сейчас, когда ее… посношал… мне опять кого-то хочется по-настоящему. А где? кого? Такую же искать? что-то не тянет. Наши девчонки… Ну, вот, например, ту же Горкушку я могу хоть завтра отодрать на третьем этаже около кабинета химии. Но не хочу. Зачем мне это нужно? И вообще, на таких, которые дают кому ни попадя, мне смотреть страшно, я в них все болезни вижу известные и еще сто неизвестных.

Костя помолчал, провожая глазами парочку четвероклассниц в бантами в косичках.

– И потом ты ведь знаешь, у меня возраст… В моей старой школе был случай, один пацан справлял день рождения, пришла девица, сама на все согласилась – а потом подала заявление. Ему уже исполнилось сколько надо, а ей еще нет. Он попал под статью и сидит теперь в колонии, причем во взрослой, и его там имеют все подряд, потому что так заведено. Искать девчонку постарше, какую-нибудь студентку? Но нахрена я ей нужен? Не нужен я ей ни на хрен.

Я кивнул еще раз.

– А я не могу уже без этого, не-мо-гу, понимаешь?!

– Понимаю.

– Да ни черта ты не понимаешь, не можешь ты еще понимать.

Костя встал и пошел, даже не поглядев, иду ли я следом.

8

Не сомневаюсь, что кое-кто, узнав перипетии Костиной судьбы, аттестует ту пионервожатую нехорошо.

Скажет, что она его совратила и развратила – как говорят юристы, «растлила».

А я считаю, что преступным являлось общество, в котором естественные отношения между полами вынуждены были реализоваться в уродливой форме.

Мне кажется, что для нормального развития, физического и духовного, интенсивная жизнь должна начинаться самое позднее в четырнадцать лет, причем у обоих полов. Ведь либидо больше всего угнетает и направляет не туда, куда следует, именно в том возрасте, когда начинает проявляться. И в определенной мере правы дикари, которые рассматривают девочку как полноправного члена социума с момента ее первых месячных, а мальчика – с его первого ночного опыта. Другое дело, что чрезмерная социализация цивилизованных обществ делает полноценную сексуальную жизнь в раннем возрасте невозможной из экономических соображений. Поэтому либидо, распирающее изнутри и не имеющее выхода, приводит к плачевным результатам.

Я, например, не могу себе представить, чтобы в бушменском племени возникло дело об изнасиловании, или ирокез повесился от несчастной любви, которая на самом деле есть всего лишь неудовлетворенное либидо. Точнее, его деструктивная компонента, которую чересчур умный Фрейд рекомендовал сублимировать через богомольство.

Насаждаемая нашими ханжами асексуальность подросткового возраста, жизнь под черной химерой целомудрия и – что особенно важно – атрибут добрачной девственности, которым до сих пор машут, как жупелом, убивают саму жизнь.

 

Будучи ученым, я, как уже говорил, являюсь еще и педагогом, преподавать стал с незапамятных времен – едва начав работать в академическом институте, который тогда еще назывался «Отделом физики и математики», где работали математики-теоретики и физики-алкоголики, объединенные гидролизным спиртом.

Физиков в целом, кстати, я считаю никчемными самодовольными придурками. Они строят из себя интеллектуальных властителей мира, хотя на самом деле не могут объяснить, даже что такое электрический ток.

Я всю жизнь общался с молодежью, понимал ее проблемы и знал много такого, о чем не принято говорить вслух.

И давно пришел к выводу, что главной составляющей молодой жизни является секс. А относительно его места тоже есть разные мнения.

Вряд ли кто-то станет спорить, что по совокупности индексов благополучия лучшей для жизни страной являются Соединенные Штаты Америки.

Что бы ни говорили оголтелые патриоты, видящие в каждом американском президенте новый символ мирового зла, но Америка не смогла бы выйти на вершину мирового господства, не имей оптимальную организацию своей государственности, экономики и жизни граждан.

Думая об этом, я хочу сказать об американской молодежи.

Приличные мальчики и девочки растут в холе и неге, поливают цветы, играют в принцесс и воинов и даже слушаются родителей. Но в определенный момент они оказываются студентами колледжа – по сути, находясь в возрасте наших старшеклассников, вступают во взрослую жизнь. Там все, даже неиногородние, живут вместе в общежитии – которое лучше, чем в России семейный дом – и занимаются тем, что присуще возрасту.

То есть отдаются безудержному сексу.

Устраивают оргии, снимают на видео, выкладывают на соответствующих ресурсах, обмениваются партнерами.

И в этом нет ничего противоестественного, мальчики и девочки насыщают свое либидо, одновременно насыщаются опытом, который потом помогает в спокойной семейной жизни. Ведь только безголовые дуры российского пошиба – какой была, например, моя бесконечно приличная мать – могли всерьез утверждать, что связь до брака безнравственна и будущие супруги должны лечь в свою первую постель непорочными.

Не устаю повторять, что тысячу раз прав был Соломон, говоря о времени каждой вещи под солнцем. Порой мне кажется, что безудержный разврат в молодости является залогом благополучия в зрелости, которая в общем от секса зависит мало.

Хотя мой лучший друг университетских времен, нынешний профессор Юра Идрисов, демонстрирует обратное и меня могут обвинить в противоречии самому себе. Но противоречие – двигатель эволюции.

Негодяй Ленин насытил философию кровью, однако Гегель изрек истину: без диалектики нет развития.

Ведь ни от кого не секрет, что как минимум семь десятых от общего количества всех студентов Оксфорда живет в содомийском грехе обоих знаков. Но по выходе во взрослую жизнь их временный гомосексуализм ничему не мешает.

В преддверии заката дней я полностью понял то, что всегда ощущал подсознательно: главной ценностью бытия является секс.

Он не просто стоит на вершине жизненных приоритетов, он парит в воздухе над этой вершиной.

Если в жизни есть чувственное удовлетворение, то в ней есть все. А если нет, то в ней нет смысла, будь ты хоть римским папой и трижды нобелевским лауреатом.

Сексом, повторю еще раз, надо заниматься с того возраста, когда потребность в нем наиболее сильна – с тех самых четырнадцати, если не с тринадцати лет.

И продолжать так и в такой форме, в какой и пока хочется.

Что естественно, то позитивно, но черные века христианства зомбировали людей химерами.

У нас до сих пор считается вредным преждевременное вхождение во взрослый мир, медики не устают твердить, что «ранняя половая жизнь деформирует личность».

Но на самом деле деформирует девственность, длящаяся до двадцати пяти лет – именно такую проповедовала моя дура мать.

Да, когда я стал студентом и знал об этой стороне жизни больше, чем она в свои сорок с чем-то, мать вдруг хватилась, принялась внушать мне химерические понятия насчет жизненных приоритетов. Одним из них являлось добрачное целомудрие обеих сторон при условии, что в брак нужно вступать лишь по достижении определенного жизненного уровня.

С последним, конечно, я согласен.

Но что касается добрачной девственности, то это полная чушь.

С одной стороны, не испытав хотя бы кое-что заранее, нельзя рассчитывать на счастливый брак с первой попытки. Лишь такие бесчувственные поленья, как мои родители, могли сойтись единожды на всю жизнь потому, что слепо верили в то самое «отсутствие секса в СССР».

А с другой – и это еще важнее – пик сексуальной радости приходится на тот период жизни, который не стыкуется с «совершеннолетием», позже секс делается неотъемлемым атрибутом, но сверкающих открытий уже не принесет, так определила природа.

Затянувшаяся девственность приводит либо к шизоидности Канта, либо к попытке компенсировать потери неприемлемыми средствами.

Однако в нашем обществе до сих пор связь до брака считается порочной.

Но понятие «порока» никак не коррелировано ни с девственностью, ни с добрачными связями.

Равно как и монобрачие является весьма сомнительной категорией и вряд ли может являться обязательным.

Впрочем, о том я сужу по своему опыту, и вообще отклонился от темы, заговорив о своем бывшем однокласснике.

Но все-таки первую Костину женщину мне тоже хочется осудить. Преступность ее состояла в том, что она ввела Костю во взрослый мир, насытилась его телом и насытила своим, а потом бросила обратно в тинное болото отрочества. Костина смена закончилась и он уехал. А его учительница-совратительница осталась в лагере, наверняка в следующей смене нашла себе следующего молодого партнера. Вернувшись в город, она продолжила чувственную жизнь с мужем или любовником – или с обоими по очереди. Ее существование продолжалось на привычном уровне; она имела все, что имела, ничего не теряя.

А мой друг, едва обретя, потерял все.

Если бы лагерные отношения продолжились в городе, если бы эта женщина жила по соседству, была бы подругой его матери или родной теткой…

Да, хоть кровной теткой, пусть записные моралисты распнут меня на кресте целомудрия!

Если бы какая-то женщина продолжала одаривать Костю своим телом, все в его жизни шло бы иначе.

Я стою на том, что лишь полноценная сексуальная связь с женщиной, годящейся в матери, может вывести мальчишку на правильный путь познания дальнейшего. Или определить приоритеты, позволяющие достичь адекватности бытия.

Впрочем, эта мысль не оригинальна и далеко не нова.

Как-то раз, еще в аспирантские времена, уже не помню по каким каналам, мне в руки попал античный роман «Дафнис и Хлоя». История любви двух древних греков, мальчишки и девчонки, живущих на острове Лесбос – название которого в те времена не имело нынешнего нехорошего оттенка – мне очень понравилась. И она не стала хуже от того, что, любя Хлою до потери сознания, первой из всех женщин кудрявый Дафнис все-таки познал какую-то соседку материнского возраста. И это оказалось лучшим способом, каким можно войти во взрослый мир.

Правда, с Костей все вышло хуже; у него Хлои не было, была только пионервожатая.

Происшедшее в пионерском лагере вызвало необратимые перемены в его самосознании. Тигренка можно с рождения кормить пресной кашей и он не умрет, даже вырастет до определенного предела – но если один раз дать попробовать мясо с кровью, он предпочтет сдохнуть с голода, но кашу есть не станет.

Точно так же мальчишка может взойти на Джомолунгму самонаслаждения, но стоит ему лишь один раз выйти в космос реального секса, как на Земле он уже не сможет адекватно жить.

Это я могу сказать совершенно точно, опираясь на собственный опыт, до воспоминаний о котором осталось всего чуть-чуть.

Я прекрасно понимаю Костю, который после лагеря буквально сходил с ума от неудовлетворенности в жизни, которая осталась прежней при том, что сам он изменился.

Думая об этом, я понимаю, что советская коммунистическая система отвергла и стерла все прежнее, как бы не соответствующее новым принципам, не заменив его новым.

Прежде всего это касается главного аспекта жизни.

До революции умные матери из порядочных семей нанимали своим сыновьям взрослых женщин для секса. И любой гимназист мог посетить приличный бордель.

Публичных домов не существовало ни в СССР ни в России, проституция была неразвитой; да и найти хорошую гетеру во времена нашего с Костей отрочества представляло почти неразрешимую проблему.

Меня, конечно, могут заклеймить, но сейчас я твердо уверен: если бы мой друг в восьмом классе нашел женщину для телесной любви, его жизнь пошла бы куда счастливее.

Говоря о Косте в публичном доме, я отнюдь не претендую на универсальную истину в последней инстанции.

У всех подростков разные уровни либидо. Кому-то во что бы то ни стало требуется насыщение своего тела, а кто-то прекрасно обходится и без него.

Институт старых девственников столь же реален, как институт старых дев, все зависит от темперамента.

Лучший пример тому дают мои сыновья, близнецы Петр и Павел, полностью идентичные между собой.

Они настолько одинаковы, что мы с женой привыкли видеть в них только сходство, уже забыто, который из братьев старше на несколько минут, а красных шерстинок – как Исаву и Иакову – им не навязали.

Но в то же время я не знаю двух молодых людей, более различных во всем.

Начиная с того, что они пренебрегли преимущественным правом близнецов и выучились в разных институтах – Петр в авиационном, а Павел в медицинском – кончая сферой чувственности.

Павел явился своего рода аналогом меня; он жил удовольствиями тела и женился раньше, чем следовало. И даже специализировался по гинекологии, что тоже о многом говорит.

А Петру девушки не нужны. Не потому, что ему нужны мальчики – ему не нужен никто вообще; он, кажется, до сих пор девственен, как Иммануил Кант. Петьке не нужно ничего, кроме компьютера, около которого он проводит сутки напролет: днем на работе, дома по ночами – распыляя свое либидо на понятные лишь ему строчки программных команд.

Все люди разные.

Но Костя родился таким, что ему жизненно необходимостью было женское тело.

В познании мира он меня опередил, наши отношения уже не могли продолжаться на прежнем уровне.

9

А дальше получилось так, что наша дружба прекратилась из-за внешних обстоятельств.

Тратить бесценное время жизни на учебу с массой никому не нужных предметов – историй без истории и географий за «железным занавесом» – в нашей микрорайонной школе Костя не хотел. О какой-то хорошей, специализированной, в его случае речи не шло и он решил поступать в училище искусств – пристанище истинных художников.

Там существовал какой-то подготовительный то ли класс, то ли курс, и Костя перешел в училище, не дожидаясь конца первой четверти восьмого класса.

После этого мы виделись с ним всего раза три, и то случайно.

Правда, в богемном окружении Костя как-то оттаял и снова слегка расцвел, нашим встречам был почти рад.

Но все равно я чувствовал, что – говоря языком физики, который тогда на какой-то момент казался мне интересным – сам еще лечу на первой космической скорости, остаюсь на земной орбите при прежних интересах. А Костя уже развил вторую и устремился от Земли к другой планете: то ли к Марсу, то ли к Сатурну. А, возможно, даже разогнался до третьей и был готов навсегда покинуть пределы Солнечной системы.

Костя сделался старше, рассудительнее и злее.

Мы вели прежние разговоры о женщинах: иных общих тем у нас не существовало, поскольку я был чужд искусствам, а Костя ни черта не понимал в математике.

Но и о женщинах Костя говорил без прежнего приподнятого восторга.

Как понимаю я теперь, он непрерывно прокручивал в памяти ночи, проведенные со своей любовницей. Причем вспоминал не ощущения, а знания, которые получил не там, не так и, возможно, все-таки не вовремя.

Во мне остался один из последних разговоров, состоявшийся в сквере на перекрестке улиц Ленина и Коммунистической – бывшей Сталина – за два квартала от кинотеатра «Родина», где полгода назад мы наслаждались мороженщицей без трусиков и строили чувственные планы.

Было холодно, деревья почти сбросили листву, темно зеленели только пихты, рассаженные по углам.

Мы сидели на белой скамейке; мимо нас – и рядом по гравийным дорожкам и по улице за гранитным парапетом – шагали прохожие.

На соседнюю скамейку села женщина лет тридцати.

По погоде на ней было длинное демисезонное пальто; когда она закинула ногу на ногу, показались ноги, сияющих над краями модных по тому времени «сапог-чулок». Женщина раскрыла сумочку, достала голубую с белым пачку «Ту-134», вытряхнула сигарету, щелкнула зажигалкой. До нас донесся легкий запах бензина: газовых в те времена не существовало.

 

Она курила, глядя перед собой, словно рассматривала вход в лекторий Всесоюзного общества «Знание», который располагался на другой стороне улицы. У нее был хищный и в то же время растерянный профиль.

– Враки все. Бесстыдные враки и ложь, – сказал Костя, посмотрев на женщину и тут же отвернувшись.

– Что – ложь? – я не понял, переспросил.

– Всё. Все эти Петрарки с Лаурами и прочая хрень. И встретил вас я, чудное мгновенье, и стан шелками схваченный и тургеневская кисея над письмами Татьяны.

– Она мне не писала писем, – возразил я.

Глядя на золотистое женское колено, я невольно думал о своей соседке, которую, кажется, вожделел всерьез.

По крайней мере, после Костиных рассказов.

– Да не Авдеенко, а Ларина, – пояснил Костя, поняв ход моих мыслей. – Это такая упертая дура из «Евгения Онегина», по программе еще не было, я просто сам читал…

Курильщица на соседней скамейке переложила ноги по-другому.

Такие движения были одинаковыми у всех женщин, но ноги этой были, пожалуй, красивее, чем у Авдеенко. Хотя если бы Таню обуть в такие же изящные «чулки», она тоже показалась бы лучше.

Поймав щекой мой взгляд, женщина повернулась в нашу сторону.

Но посмотрела не на меня; длинным, долгим взглядом она смерила Костю. Я вообще отметил, что после лета женщины всех возрастов: от младшеклассниц до Нинели – стали смотреть на моего друга как-то иначе. И по-другому, чем на меня, не такого худого и сложенного лучше.

Видимо, полтора десятка ночей в душном лагерном домике наложили на него печать, распознаваемую представительницами противоположного пола.

–…Чушь и ерунда. И страшная ложь, которой нас кормят не пойму зачем. Нет этого ничего на самом деле. Нет.

Костя отчаянно потряс головой.

– Женщина – не богиня, сошедшая с небес, какой ее пытается представить возлюбленное искусство. Поклоняться женщине так же глупо, как молиться вон тому столбу, обгаженному собаками.

Он взмахнул рукой.

Собака – классическая бродячая дворняга, каких в те времена было пруд пруди – истово мочилась на серебристый фонарный столб, стоя боком и задрав лапу.

Я молчал.

– Женщина – это всего-навсего ходячая…

Махнув рукой еще раз, Костя употребил слово из числа тех, какие были в ходу среди дружков Дербака.

Я не ответил. Меня ошеломило даже не само определение, а та оголтелость, с какой сделал признание мой мягкий, романтический, художественный друг.

– Да. Просто…

Будущий художник выматерился еще раз.

– В которую надо…

Следующая Костина фраза состояла из таких слов, что я понял меньше половины.

– Вот и вся романтика полов. Все это мировое искусство, все эти романы и сонеты и картины про любовь с миллионами алых роз – все можно было изобразить…

Чем именно можно было изобразить любовь, Костя договорить не успел.

Впрочем, здесь меня повело из одной плоскости другую.

Слов про «миллион алых роз» Костя не произносил; в те времена эту олигофреническую песню еще не написали, да и сама Алла Пугачева еще не переползла во второй десяток из той сотни постелей, по которым перемещалась всю жизнь.

Здесь я просто выразил свое отношение к понятию мишурной любви – особенно выражаемой со сцены старой шлюхой, на которую негде ставить пробу.

–…В виде распахнутого влагалища в обрамлении бестелесных ангелов с серебряными трубами, на которые натянуты индийские презервативы «Кохинор».

Женщина с соседней скамейки встала и пошла к выходу из сквера. Не к ближнему, справа от нее, открывающемся на углу, а к дальнему, мимо нас.

Поравнявшись с нами, она остановилась, чтобы поправить сапог, который сидел идеально на тугой ровной икре.

– Ладно, Лешка, мне пора, – сказал Костя и встал, на ходу пожимая мне руку. – До встречи в лучшей жизни.

Женщина удалялась по красной дорожке налево, он отчаянно пошел направо, к другому выходу.

Больше мы с Костей не встречались и я о нем ничего не слышал.

Но как сейчас помню свое совершенно взрослое ощущение: вот от меня уходит друг и единомышленник, и я опять остаюсь один на один с проблемой, которая воспитанием ХХ века была превращена в неразрешимую.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru