Теща

Виктор Улин
Теща

8

Мы с Валеркой играли в «дурака», и мне вдруг захотелось пИсать.

Бежать для этого дела в домик не хотелось, общественный туалет был страшнее ядерной катастрофы, я привычно вышел за парапет и углубился в кусты.

Но, найдя приличное место, замер от странного звука.

Что-то журчало – громко, отчетливо и… незнакомо.

Я замер, боясь шевельнуться. Потом, перетекая по воздуху, осторожно переместился в направлении источника звука.

И увидел женщину.

Лица ее я не рассмотрел: верхняя часть была загорожена горизонтально нависшим суком дикой сливы.

Это могла быть хоть жена отцовского приятеля, мать грудастой Наташи, хоть Валеркина мать, чьего тела я не разглядывал.

Я мог сказать точно лишь то, что это – не Алла Эдуардовна, жена дяди Славы, обладавшая грудью острой, как пара ракетных головок. Она никогда не купалась, ссылаясь окружающим на какие-то «женские проблемы», и все три недели просидела на пляже, не переодевая одного и того же красно-желтого купальника.

Купальник дяди Славиной жены относился к разряду тех, какие я видел на пловчихах, гимнастках и исполнительницах аэробики: он был цельным и состоял из нижней части, непрерывно переходящей в верхнюю.

То есть являлся топологически связным, хоть и не односвязным, поскольку имел две дырки для продевания рук и две – для ног.

А на меня из-под колышащейся листвы смотрели блестящие колени, которыми заканчивались бедра, ровно посередине перечеркнутые спущенными купальными трусиками с вывернувшейся белой подкладкой.

Откуда-то из промежутка между ними, из-под вершины «наблы», которую я не видел, но представлял по Костиным нескромным рисункам, бежала вниз винтообразно завернутая желтая струйка.

Она падала с шумом, образуя пенистую лужицу, которая быстро ширилась, темнела и еще быстрее светлела по краям, впитанная исстрадавшейся от жажды крымской почвой.

Я стоял, завороженный зрелищем, жадно вдыхал незнакомый, терпкий и соблазнительный запах – зная, чтО именно мне хочется сделать прямо сейчас, и опасаясь быть застигнутым.

Когда струйка иссякла, превратилась в капли, исчезла совсем, бедра сдвинулись и ушли вверх, исчезли вместе с трусами. Через несколько секунд в лужицу, которая еще блестела, но уже не пенилась, откуда-то сверху упала скомканная бумажная салфетка, такие стояли на столиках в столовой нашей базы.

Листва прошуршала громче: неопознанная незнакомка выбралась из-под кустов и ушла обратно на пляж.

Увиденному наверняка позавидовал бы сам Костя, ведь вряд ли его радикальная мать мочилась голая во дворе.

Я все еще не шевелился – салфетка нехотя развернулась, показала темное влажное пятно в середине.

На всякие случай оглянувшись, я пригнулся и пролез под кусты.

Последовавшее за этим, пожалуй, описывать не стоит.

Скажу лишь, что в кустах на краю базы отдыха было уютнее, чем между гаражами за кинотеатром «Родина». Брезгливостью относительно главнейших женских мест я не отличался даже в те времена, когда этих мест еще не знал. А обоняние реального оказалось более сильным фактором, чем воспоминание об увиденном.

* * *

Длинноногая Пашкина Оксана двигалась медленно.

Я сильно сомневался, что ее вусмерть огорчила смерть мужниной бабушки.

Вряд ли невестка была слегка беременна – в этом я сомневался еще сильнее, поскольку знал стремление современной молодежи жить без детей, покуда получается.

Просто она думала о чем-то своем, не связанном с происходящим в данный момент

Да и вообще на этих поминках не было той атмосферы, которая обычна для большинства по-российски праведных семей.

Ирина Сергеевна всю жизнь прожила замкнуто, не подпускала никого слишком близко – и даже фактом своей смерти не создала обстановку безудержного горя.

А о том, чем стал для меня ее уход, не знал никто.

Часть четвертая

1

Лето в родном городе бежало к концу быстрее, чем в Крыму, где время для меня в какой-то момент замедлилось и почти остановилось.

Незаметно подошел ненавидимый нормальными детьми день 1 сентября, которые в нынешние времена, словно в насмешку, объявили праздником.

Подчиняясь прежней, оставшейся от младших классов привычке, с букетами гладиолусов собрались у школы повзрослевшие на целый класс мальчики и девочки, которым не хотелось погружаться в остопротивевшую до тошноты учебу.

В советские времена насаждался миф о «школьных годах чудесных» и «учительницах первых моих». Может быть, для кого-то так все и было, хотя я всегда считал, что можно любить учиться чему-то, но нельзя – учиться где-то и с кем-то вместе.

Впрочем, на восприятие всего этого изначально накладывает неупругую деформацию сама моя личность.

Я, как показала жизнь, человек глубоко несоциальный, хаусдорфовый. Я – индивидуалист, каким не может не быть ни один прирожденный математик, людей я в общем не люблю и в них не нуждаюсь. Это, конечно не означает, что я черств по отношению к своим близким, как раз наоборот: близкие есть моя неотделимая часть, в них сосредоточивается весь мой мир, за пределами которого меня никто не интересует. Абстрактная любовь к людям не видится мне атрибутивным признаком умного человека, по сути мне вообще никто не нужен, кроме себя самого, я самодостаточен в малой вселенной, включающей меня, главных близких и горстки друзей.

По большому счету, меня давно тяготит жизнь в России.

Не по финансовым причинам, а потому, что мне чужд русский социум.

Я бы хотел жить в другой стране, цивилизованной – где годы, затраченные на создание самого себя, позволяют достичь вершин абсолютной хаусдорфовости, отъединиться от общества. От всего, что описывается ненавистным словом «коллектив» или еще худшим – «община».

То есть ни с кем не здороваться, даже не глядеть ни на кого ни в лифте, ни во дворе.

Если сломается машина – не уповать на окружающих, а звонить в автосервис, где я оплачиваю карту круглосуточной помощи на дорогах.

Если дома мешает сосредоточиться лай собаки за стеной – не идти разбираться, а просто вызвать полицию. Причем не косорылого урода с двуглавым орлом на рукаве, озабоченного лишь сбором мзды с наркоманов. Впустить обаятельного громилу негра, который разберется за пять минут, ни разу не пригасит белозубой улыбки. Но через неделю после события соседа вызовут в суд и там – тоже без лишних слов – приговорят к такому штрафу, что ему придется продать последние портки.

А если в супермаркете мне скажет хоть одно лишнее слово какая-нибудь деревенская оторва, сидящая на кассе – тоже не отвечать, даже улыбнуться. И тут же пойти к менеджеру торгового зала и пожаловаться, на следующий день удостовериться, что ее уволили. А если нет – позвонить руководителю повыше, чтобы уволили вместе с менеджером.

Человек моего статуса должен жить по-человечески, никому не угождая; угождать должны мне.

Возможно, мои взгляды грешат излишней радикальностью, но что есть, то есть: людей я не люблю, и чем дальше – тем больше.

Умный человек людей любить не может.

Хотя, в отличие от одного известного человека, собак я тоже не люблю.

Люблю я только тех, кто не гадит мне на каждом углу, вообще не делает мне ничего плохого. Например, красных снегирей, которые каждую зиму прилетают во двор к нам с Нэлькой и за два дня склевывают всю рябину, которая с осени осталась на ветках.

Но я отвлекся от школы, которую вспомнил в последовательности событий.

Мне школьные годы никогда не казались чудесными, а своих учителей – и первых, и вторых и N+1-х – я вычеркнул из жизни как не заслуживающих занимать ячейки памяти.

В определенном возрасте я понял, что свою «родную» школу №9 мне хочется разбомбить, а бывших одноклассников расстрелять на развалинах – по одному, чтобы каждый успел прочувствовать ожидающую участь.

Теперь я понимаю причины такого отношения.

Микрорайонная школа №9 была самой обычной, а я всегда возвышался над общим уровнем. Меня там не ценили по достоинству.

Как я понимаю теперь, иного отношения не могло возникнуть.

Ожидать адекватности в школе, где девяносто процентов учеников являлись детьми быдла, было тем же самым, что удивляться невниманию к томику писем Пушкина на полке, заставленной детективами.

Там вообще все ориентировалось на примитив. Даже девчонки, не обращали внимания ни на меня, умного и тонкого, ни на Костю – утонченно чувствительного будущего живописца; их кумирами были альфа-самцы типа брутального дегенерата Дербака.

Но и тем сентябрем восьмого класса я с особой остротой ощущал свою имманентную чужеродность школе, чужеродность миру убогих сверстников, подкрепленную тем, что меня ждала ВЗМШ с надеждой на грядущее поступление в МГУ, а наша учительница математики Нина Ивановна путала обозначения координатных осей

Сворачивая к знакомому кварталу и думая, не сунуть ли мне чертовы гладиолусы в первую же пустую урну, я с внезапным удивлением осознал, что даже в последние дни каникул мы с Костей не предприняли попыток контакта.

Увидев его в толпе, я почувствовал запоздалый стыд – словно позабыл своего друга, хотя на самом деле ни капли не забыл – и побежал, не скрывая радости.

Но уже издали я заметил, что одноклассник изменился.

Он стоял передо мной, мой друг, маниакально увлеченный взрослыми тайнами жизни – друг, с которым мы ходили по улице Ленина, наслаждаясь тенью трусиков под полупрозрачной юбкой какой-нибудь тетки – и в то же время это был совершенно другой Костя.

Каким прежде он никогда не был, но каким останется навсегда.

Это мелькнуло во мне необъяснимым озарением за секунду до того, как мы обменялись первыми словами.

Как ни странно, я мгновенно догадался о причине перемены. Впрочем, ничего странного в том не было; это сейчас, когда утихли страсти и сместились ценности, я бы начал задумываться, что могло изменить человека за какие-то полтора месяца. Но когда единственным смыслом жизни и единственной серьезной ценностью была всего одна, жгучая и непостижимая тайна…

 

Тогда все стало ясным без слов.

Целый шквал… да какой шквал…

Буря.

Торнадо.

Цунами прокатилась через меня, обдало душным валом чужих впечатлений, подбросило и уронило и ударило – и протащив через чужие обломки, бросило на свой, по-прежнему пустой и неуютный, но почему-то тоже изломанный берег.

– Костя, ты…

Я осекся. Что-то мешало задать вопрос, который всплыл из подсознательных глубин предвидения.

Замолчав, я поднял глаза.

Около школы стояли младшеклассники, которым до сих пор не терпелось вернуться на каторгу парт. Они гомонили, и верхушки букетов колыхались над белыми бантами и фартуками, словно обломки жизни не пенных штормовых волнах.

На отлете крыльца уже ждал, с баяном на плече, наш учитель пения. Высокий, сутулый, в старомодных очках и серой конфедератке, которую носил в любое время года, он напоминал пленного немца, несчастного бывшего бухгалтера, какими их изображали в советских фильмах про войну. Оправдывая свое прозвище «Махорка», баянист сине дымил «беломориной».

На другом отлете сияли ляжки, которые за лето стали еще глаже.

–…Ты нарисуешь мне голую Лидку Сафронову?

Вопрос был глуп и неестественен. Сафронову ребята из определенного круга аттестовали как «первые ляжки школы №91». Но ее чрезмерные окорока мне не нравились – равно как и Косте – мы это обсуждали много раз, разглядывая ее на физкультуре и отмечая, что в трико она хуже, чем в юбке.

Поняв мое смятение, друг повел плечом, не отвечая.

– Я не то хочу спросить, – вздохнув, сказал я. – Ты?..

Я в самом деле что-то понял, сразу и вдруг.

В наших отношениях не имелось табу на обсуждение эротико-теоретических деталей, но делиться чем-то про себя было не принято, взаимный обмен опытами отличался минимализмом.

И поэтому больше ничего я не спросил.

Костя посмотрел на меня понимающе и сказал всего одно слово:

– Да.

Мне стало ясно, что за этим «да» кроется бездна событий, эмоций и впечатлений: и сдержанность, не позволяющая радостно поделиться пережитым, и щемящая грусть – видимо, оттого, что все произошло в лагере и в городе повториться не может.

И слышалось еще что-то, не до конца ясное и меня напугавшее.

Хотя нисколько не удивившее.

К тому, кажется, все и шло.

Только я был на базе отдыха со взрослыми и всего лишь подсмотрел, как женщина писает, а он попал в гущу сверстников и получил больше.

– Ну… и как? – все-таки уточнил я.

Ведь при сдержанности общения мы оставались мальчишками.

– Нормально, – Костя пожал плечами, спокойно и почти равнодушно.

Этого я не ожидал.

О том, что представлялось нам бушующим пламенем, чем-то страшноватым, но невероятно сладким, хватающим и уносящим черт-те куда, просто нельзя было сказать «нормально».

Так стоило отозваться о каком-нибудь никому не нужном велосипедном походе, или о несъедобной лагерной еде.

Но никак не о первом опыте с первой женщиной.

– Она была из твоего отряда? – поинтересовался я, глядя на Таню Авдеенко, которая подошла к школьному крыльцу, но на него не поднималась.

Я попытался увидеть себя на месте Кости и ее на месте той, с которой ему было «нормально». И не то чтобы не мог: в мыслях я мог все – а просто как-то вдруг застеснялся того, что могло там произойти на самом деле. С рисованной Таней я проделал уже все, что можно; будь бумага живой, она бы уже сто раз забеременела и родила целую роту солдат.

Но представить себе, что я в самом деле заворачиваю на соседке платье, стягиваю ее золотые колготки и спускаю трусики неизвестного цвета… Этого после слов Кости я почему-то не мог.

Ведь наслаждаясь мысленно с Таней в туалете, я все-таки полагал, что мыслимое нереально. По крайней мере, в обозримом интервале времени, каждый миг кажущемся бесконечным. Ни с ней, ни с кем угодно, для меня пока нереально в принципе.

Но оказалось, что для кого-то это реально, и факт испугал.

Видимо, при всей изощренной греховности, я не был готов к вступлению во взрослый мир.

– Нет. Не из моего. Вообще не из отряда. Взрослая.

– А… сколько ей лет? – осторожно спросил я.

– Тридцать четыре, – не моргнув глазом, ответил Костя.

– Трид…

Я поперхнулся.

По тогдашним понятиям, в таком возрасте следовало думать о подборе места на кладбище.

Я не знал, какими словами расспрашивать Костю дальше.

Хотя бы как именовать эту женщину.

«Возлюбленная»? «Партнерша»?

Слова казались бредом: эта возлюбленная годилась ему в матери.

Костя пожал плечами еще раз и поведал обо всем.

Слова падали мне в душу, я пережил случившееся сам.

2

Первой Костиной женщиной оказалась воспитательница.

Пионервожатая, как в те годы именовались сотрудники лагерей независимо от возраста тех, кого куда-то «вели». Разумеется, то была не обычная школьная вожатая – свежая вчерашняя выпускница – а зрелая тетка с завода, где служил инженером Костин отец. Лагерь был заводским, на летнюю работу нанимались оттуда.

«Пионеры» спали в прокисших палатках, «вожатые» жили в цивилизованных помещениях; основная часть занимала общий корпус вроде небольшой казармы. Некоторые расселились в маленьких домиках, каких в лагере имелось несколько штук.

Домик этой – Костя не назвал ее имени – стоял в стороне, она каждый вечер после отбоя ходила купаться на пруд.

Пруд тоже был лагерным; огромный, с одной стороны он имел песчаный пляж и мелководный участок, огороженный сеткой, а с другого оставался почти диким, прятался среди кустов.

Разумеется, купалась вожатая голой.

Вероятно, с этой целью она и отвоевала себе уединенное жилище – не просто отдельное, а удаленное от прочих.

Женщина Кости раздевалась на берегу, оставляла летнюю одежду на какой-то коряге, медленно входила в воду и не спеша, с наслаждением, плавала по кругу. По краю пруда высились непроходимые кусты, соглядатаев не имелось: остальные воспитатели, мужчины и женщины, где-то пили, пели под гитару и занимались всем тем, ради чего, собственно, и ехали прочь от жен, мужей и иных сдерживающих факторов.

Сами пионеры тоже развлекались, но в стороне, противоположной казарме вожатых.

Развлечений акселерирующих школьников касался анекдот тех времен, из которого я помню лишь финальную строчку, не имеющую смысла, но отражающую суть:

– «На хер, на хер!!!» – закричали пьяные пионеры

Как и в школе, в лагере Костя не обрел друзей.

Вечерами он был предоставлен самому себе – тихонько ускользал из общей компании и бродил по темной территории. На второй или на третий день своей смены он случайно обнаружил это чудесное место и его бесстыдную обитательницу.

И, не веря счастью, целую неделю беззаботно наслаждался зрелищем.

Примерно так, как наслаждались мы по очереди мысленно между гаражей – но более пронзительно, чем удавалось мне, созерцая женщин в купальниках на крымском пляже.

После первых Костиных описаний меня прорвало.

–…У нее были красивые груди?.. Большие?.. Толстые?.. Круглые?.. Или шаровидные?.. С красивыми сосками?.. С такими, как ты нарисовал Таньке сначала, или как переделал потом?.. А ноги были толстые?.. Или длинные?.. А задница?… Круглая или так себе?.. А губы? Большие и эти самые, малые, ты наконец рассмотрел?…

Я сыпал вопросами и сам чувствовал их глупость: какая была разница, какой формой обладали соски этой женщины; как росли ее груди? Главное, что они имелись и – как я уже догадался – их удалось попробовать на ощупь. А уж ноги сами по себе вообще не представляют важности. Красивые ноги, конечно, никому не мешают, но главным является другое.

Костя отвечал довольно снисходительно. Точнее, сдержанно и без энтузиазма, как о пережитом однажды и уже потерявшем ценность.

Груди – они и есть груди. На ощупь приятные. Мягкие, но далеко не такие упругие, какими кажутся, пока не потрогаешь. У Розки, конечно, грудь почти жесткая. У Таньки, у Лидки, Людки, Вальки, Гальки, Маринки или Наташки груди наверняка тоже упругие. Но девчонки существенно моложе. А у этой… У этой не было ничего особенного – мягкие, как подтаявший студень, только чуть теплее.

Соски… Соски переменчивы, как луна – он еще раньше понимал по наблюдениям через одежду, а теперь убедился в реальности…

А то, что прячется между ног…

Это особая тема.

Друг рассказывал почти отрывисто.

Он тщательно подбирал слова и делал паузы, когда мимо нас проходили одноклассники и их требовалось отшить прежде, чем прозвенит звонок.

Вероятно, он тоже чувствовал, что до того момента, когда нас поведут по местам, надо выяснить самые важные детали события.

А событие было Событием с большой буквы.

Костина ситуация развивалась по сценарию, о каком я мог только мечтать.

Я, разумеется, дополняю рассказ своими домыслами.

Точнее, говорю то, о чем мой друг, по привычной сдержанности, не говорил прямо, оставляя смысл между слов.

И, пожалуй, расскажу все, как было, с самого начала.

Причем, наложив на прежние воспоминания опыт последующих лет, позволю себе описывать некоторые моменты в мельчайших деталях. Хотя сам Костя был на них довольно скуп.

В первый вечер мой друг, распаленный за день обилием полураздетых девчонок на пляже, отправился куда-нибудь подальше от всех, чтоб в одиночестве заняться привычным делом.

Ему повезло: он двигался наугад и у дальней границы лагеря вышел к дикому месту пруда, выбрал пригорок для уединения. Там дул легкий ветерок, делая нестрашными комаров – впрочем, в советские времена комаров в лагерях практически не водилось, поскольку их травили до заезда первой смены. На этом чудесном пригорке имелось даже бревно у холодного кострища. Сев поудобнее и закрыв глаза, Костя принялся фантазировать о девочке, которая раздевалась перед ним – начал с того, что развязала красный галстук и принялась расстегивать белую пионерскую блузку.

Ничего подобного перед ним никто никогда не делал, но фантазии были сильнее реальностей.

Но он успел пройти лишь половину пути к вершине: едва безымянная девочка спустила синюю юбку, показала белые трусики, разрисованные зайцами и медведями, и переступила длинными голыми ногами в белых гольфиках, как послышались совершенно реальные шаги.

Мгновенно затихнув, раскрыв глаза, отпрянув к темным кустам и превратившись в зрение, Костя увидел, что по тропинке к пруду спускается человек.

Ночное небо было прозрачным, высоко висела яркая нарастающая луна и, проморгавшись, мой друг понял, что это – женщина.

Не девчонка – пусть самая волнующая из всех виденных и невиденных – а именно женщина, это было ясно по походке. То есть одна из пионервожатых, иных женщин тут не имелось.

О поварихах или судомойках Костя не подумал и, как оказалось впоследствии, оказался прав. Впрочем, обслуживающий персонал лагеря существовал отдельно от всего прочего.

Костя решил, что вожатая спустилась что-то постирать, и решил продолжать дальше. Только вместо фантазии о девчонке использовать ляжки неизвестной женщины; слово, обозначающее аппетитную часть женских ног мой друг знал и в рассказе употребил именно его. А ожидал он не зря: пруд у берегов был мелок, для стирки женщине предстояло зайти туда по колено, завернуть без того короткую юбку и нагнуться вперед.

И, несомненно, только полная дура стала бы стирать в пруду, развернувшись лицом к берегу.

Однако действительность превзошла ожидания.

Остановившись на берегу, женщина достала сигареты.

В последнем не было ничего странного; по опыту летнего пионерства Костя знал, что все вожатые в лагерях курят и пьют. А те, которые в начале строят ангелов во плоти, к концу заезда дают сто очков вперед всем прочим.

Курила воспитательница долго. При этом она стояла неподвижно, глядела за пруд. Пионерская юбка на ней была по-пионерски короткой; никуда не нагибаясь, вожатая несколько минут демонстрировала Косте такие сочные ляжки, что он готов был завершить процесс.

Но завершать мой друг не спешил, поскольку нечто подсказывало, что курение – лишь начало.

Костя замер, боялся дышать. Шипение окурка, упавшего в пруд показалось раскатом грома.

Накурившись, воспитательница разделась догола.

На это ей потребовалось всего несколько движений.

Пионерский галстук в лагере не носили лишь во время сна. Но только нафантазированная Костей девчонка развязывала его перед стриптизом. На самом деле с галстуком никто никогда не возился; его завязывали раз и навсегда, а снимали через голову, расслабив узел. На освобождение от пионерского атрибута воспитательнице потребовалось меньше времени, чем я это описал. Костя не успел вздохнуть, как кольцо галстука валялось на песке.

 

Белую рубашку с короткими рукавами, конечно, пришлось расстегнуть, но ее железные пуговицы были крупными и поддавались вслепую столь же быстро, она отправилась следом за галстуком. Костя признался, что в этот момент его обдало таким густым духом подмышек, что он едва не перевалил пик.

Но он сдержался.

Бюстгальтера под безрукавкой не обнаружилось, это и обрадовало и удивило. Правда, через несколько дней Костя понял, что удивляться стоило, найдя хоть одну пионервожатую, которая бюстгальтер носит. Ведь наличие этого предмета туалета осложняло тесное сотрудничество воспитателей мужского и женского пола: без него рубашку можно было даже не расстегивать, а задрать в любой момент и столь же быстро опустить при неожиданном появлении пионера.

В общем, рубашка упала светлым пятном и Костя увидел молочные железы. Очень белые, очень большие, они показались невероятно длинными. Сосков мой друг не увидел, их словно не было.

Они, конечно, имелись на положенных местах – позже Костя их нашел – но, вероятно, имели одинаковый цвет с кожей.

«Вероятно» было полностью обусловлено. Эта воспитательница пионерводила в младшем отряде, за всю смену он ни разу не пересекся с нею днем. Ночью они не зажигали света, а луна у пруда все-таки сияла недостаточно. Он вообще узнал ее больше на ощупь, чем на глаз. Невыясненным остался даже точный цвет ее волос – и там, и там – потому что ночью все кошки серы.

Женщина взяла свои богатства обеими руками снизу и потрясла их перед собой, словно провеивая или обтряхивая от налипшего за день мусора. Костю опять обдало женским запахом и он опять еле сдержался.

После рубашки воспитательница освободилась от юбки – синей в реальности, черной в ночи.

На смутно белеющем теле остались только довольно широкие черные трусы.

Постояв еще несколько десятков секунд, женщина сняла их тоже.

Она раздевалась быстро, но спокойно: видимо, жила в отдаленном домике не в первый раз и знала, что тут никто не помешает.

В те годы процесс раздевания женщины казался нам явлением космического масштаба, сопряженным с бурями страстей и вселенскими катаклизмами. Мы как-то не думали о том, что каждая из живущих в мире женщин хоть раз в день раздевается – обыденно и неторопливо, как это делаем перед сном мы сами.

…Будучи математиком, сейчас я могу прикинуть элементарную статистику. Если оттолкнуться от условности, считать тогдашнее количество взрослых особ женского пола равным одному миллиарду – хотя на самом их было больше! – то с учетом непрерывности мирового времени, разделив это число на количество часов в сутки и количество секунд в часе, можно прийти к потрясающему результату.

Каждую секунду где-то на Земле раздевались как минимум одиннадцать с половиной тысяч женщин!

Если, конечно, ЮНЕСКО не объявит какой-нибудь понедельник – или среду, или пятницу – Всемирным днем женщин, которые спят одетыми.

Но были нам недоступны и эти тысячи и даже какая-нибудь одна, находящаяся за стенкой…

Не подозревая о соглядатае, радуясь освобождению после душного дня, пионервожатая закинула руки за голову и постояла еще несколько минут, давая ветру овевать голое тело.

При этом она переступала с места на место и поворачивалась.

На Костю, художественно тонкого человека, этот момент оказал неизгладимое впечатление.

Между ног женщины, от того места, куда они сходились – или откуда расходились – поднимался крутой мыс, поросший пышными кустами.

Я подумал, что мыс обычно выступает вперед, а не вверх; хотя в Крыму на подмытых морем берегах встречались пещеры самой причудливой формы.

Понимая, что словами не объяснить, Костя набросал на тетрадном листе торс воспитательницы. Он мало отличался от рисунков из художественной школы, которые друг показывал весной. Но сейчас я смотрел не на изображение гипсового слепка, а на контур настоящей женщины.

Ее заманчивая область уходила вверх мощным перевернутым клином и длинные густые волосы, казалось, шевелились от ветра. Не будучи наделен каплей художественного восприятия, я не мог найти сравнения для части тела, мастерски изображенной Костей.

…Больше всего – по мощно нависающему обратному склону и по карабкающейся растительности – это место напоминало перевернутую гору. Но я не представлял, как гора может перевернуться.

И поэтому мне пришла на ум – вероятно, не самая тонкая, но зато выражающая ощущения – ассоциация с носовой частью военного корабля. Одного из тех, которые мне доводилось наблюдать в Севастополе…

Густые волосы оканчивались под горизонтальной складкой, а лоно переходило в линию живота. Не впалого, а довольно ощутимого, но хранящего прямой силуэт.

Затем живот раздавался, обозначая легкую припухлость вертикальной линией втянутого пупка.

Через много лет, я понял, что женщина с плоским животом – все равно что мужчина без мускулов.

В Костином наброске дрожала такая сдерживаемая сила страсти, что во мне самом все закипело.

И самым сильным фактором было то, что я смотрел не на мысленно раздетую Нинель Ильиничну и даже не на гипотетический рисунок своей обнаженной матери – у которой я в общем видел почти то же самое – а на женщину Кости.

На реальную женщину, которая реально принадлежала моему реальному другу.

Нет, конечно, все эти слова: «факторы», «гипотетичность», «принадлежала» – написал нынешний умудренный профессор. Тот мальчишка-восьмиклассник, который навсегда остался в зашарканном сером дворе средней школы №9, таких слов не знал, никаких мыслей не думал.

Он просто смотрел на изображение сильно оволосевшего женского лобка, который его друг видел в реальности, и ему до смерти хотелось прямо сейчас… убежать за гаражи.

И боясь пропустить слово, слушал дальше.

У женщины – как понимаю теперь, донельзя измотанной бесконечным днем борьбы с дебилами пионерами – настал час ночного отдыха.

Оставаясь в черных, страшно уродливых форменных туфлях, женщина опустилась на корточки, обернувшись к Косте широкой белой задницей, и звучно помочилась в песок.

…В этом месте рассказа я закрыл глаза и сопоставил рассказ друга со своим опытом из крымских кустов.

Я услышал шипение струйки, меня обволок невыразимо женский запах, я представил все происходящее так, словно сам сидел рядом с Костей.

И отметил, что этим летом мы с другом поднимались к познанию миру параллельно идущими ступенями.

Только он поднялся до конца, а я остановился на площадке.

И, конечно, мне было слегка обидно, потому что я-то увидел лишь разведенные колени, а Костя мог рассмотреть все, что хотел…

Опорожнившись, воспитательница скинула туфли, зашла в воду по щиколотку, снова присела и не спеша помыла у себя между ног.

Здесь мы оба выразили непонимание того, зачем было мыться отдельно, если предстояло полное купание. Но, вероятно, мир женщины никогда не мог полностью открыться мужчине.

…Сейчас, обладая некоторыми опытами – пусть не собственными, но привнесенными Интернетом – я склонен подозревать, что свою промежность воспитательница не только мыла. Но, конечно, в тот год такая мысль не могла прийти в наши головы. Ведь все непристойное, чем упоительно занимались мы с Костей, казалось присущим лишь мальчишкам, но не девчонкам – и уж тем более, не взрослым теткам, которые этих мальчишек и девчонок воспитывали. В частности, запрещали держать руки под одеялом…

Процесс интимной гигиены продолжался так долго и так интенсивно, что Костя все-таки не выдержал.

Затем женщина пошла глубже, лениво разгоняя волну. Ступала она очень медленно – хотя, возможно, слишком медленно нарастала глубина пионерского пруда.

Сначала исчезли ее голени, затем подколенные ямочки, потом Костя с сожалением проводил ее зад. Погрузившись до пояса, женщина оттолкнулась от дна и поплыла.

Она делала большие, неторопливые, круги по воде. Костя божился, что груди ее еще сильнее вытянулись и плыли перед ней, как спины китов.

Тогда это казалось фантазией. Но теперь – со слов жены, хирурга-маммолога – я знаю, что величина самой молочной железы у всех примерно одинакова, а объем видимого бюста составляет жир, поэтому грудь легче остального тела и в самом деле может плыть поверху.

Костя сидел почти спокойно; он не спешил, поскольку ожидал, что по возвращении русалки увидит еще что-нибудь.

Наплававшись, купальщица повернула к берегу.

Как художник, с мельчайшими подробностями, друг описывал этапы ее появления.

Вот она обернулась лицом; бюст по-прежнему плыл впереди.

Вот нащупала дно и остановилась. Над водой блеснули мокрые плечи, поймав лунный свет А длинные груди, слегка ударяясь друг о друга, продолжали колыхаться на плаву.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru