Теща

Виктор Улин
Теща

2

Весной, в конце не помню какого класса, я получил внезапный подарок.

В нашем городе телевещание шло по двум каналам: по первому давали ретранслируемую московскую программу с фильмами после полуночи, по десятому гнали какую-то «вторую», где смотреть было нечего. Но в тот год экспериментально открылся – и, разумеется, скоро закрылся – третий «городской» телеканал, где шли сюжеты, отличные от выступлений Брежнева на Пленумах ЦК КПСС, репортажей об успехах сельских механизаторов и прочей социалистической шелухи.

Городской канал подхватил новые веяния: скорее всего, кто-то из ведущих узнал, что делается в цивилизованных странах – и ввел телесеансы аэробики.

Само слово было непонятным, хотя означало всего лишь гимнастику с элементами активного дыхания.

Непонятной была и цель показа.

Сеансы длились десять минут и шли ежедневно в двенадцать-тридцать.

Аэробику показывали девицы – разного сложения, но одинаково одетые: в гимнастических купальниках, плотных светлых колготках и черных гольфах.

Про бюсты не помню ничего; вероятно, они были по-спортивному недоразвиты. Еще вероятнее кажется то, что я еще не успел стать ценителем груди: ведь ни у фарфоровой балерины, ни у офсетных фигуристок эти части тел не просматривались.

Но ноги виднелись прекрасно; все десять минут девицы только тем и занимались, что по-разному вскидывали их в воздух.

Время от времени – в зависимости от количества уроков в школе – я успевал к этим сеансам. Особая ценность их была в фиксированном времени и малой длине, почти исключавшей возможность увлечься и быть захваченным матерью.

Я врывался в квартиру, швырял куда-то портфель, включал телевизор, с грохотом галетного переключателя находил новый канал.

К тому моменту, когда я успевал сбегать в свою комнату, схватить тряпку – официально выдаваемую мне матерью с первого инцидента – подтащить к телевизору стул и усесться, на сером экране возникали фигуры вольно одетых спортсменок.

Первое время я наслаждался передачей от начала до конца, получал удовольствие при виде бедер, коленей, ляжек и задниц.

Потом отметил, что самые аппетитные зрелища возникают ближе к концу.

Перед завершением занятий девицы переходили к упражнениям лежа.

Самыми жгучими оказывались позы на спине и особенно на боку.

Гимнастки, подчиняясь неторопливой музыке, сводили и разводили, и вытягивали ноги, туго обтянутые трикотажем и оттого кажущиеся голыми.

При наблюдении я определил самую полюбившуюся из исполнительниц.

Она была чуть более упитанной, нежели другие, имела невыразительное лицо, чуть заметную грудь и толстые, как булки, верхние части ног.

Телеоператору она нравилось не меньше, чем мне; в заключительных упражнениях камера задерживалась на ее теле. Долгие планы демонстрировали ее светлые окорока, кажущиеся более толстыми и более гладкими, чем были, поскольку под коленями начинались контрастные черные гольфы. Гимнастка без эмоций лежала на боку, ноги ее поднимались и опускались, словно крылья бабочки.

С точки зрения современных подростков такое зрелище, конечно, было смехотворным.

Источником моих наслаждений служил убогий черно-белый телевизор, вокруг темных частей изображения слоилась тройная «волна» отраженного сигнала: городской передатчик имел малую мощность. В серых пятнах я скорее угадывал, нежели видел ноги спортсменок.

Но в искусстве наслаждаться аэробикой я достиг вершины самоудовлетворения, не имевшей равных.

За короткий срок я научился хранить полную готовность на взводе в течении десяти минут передачи. Противоборствуя попыткам тела сработать самостоятельно, я дожидался момента, когда толстушка шире всего раздвинет ноги и купальник туго натянется на том месте, которое – как я узнал спустя годы от своей жены-медика – по-научному именуется «вульвой».

Чем заканчивалась телеаэробика, уточнять не буду.

Скажу лишь, что старый «Темп» стоял на тонких ножках, под ним был паркет, поскольку родительский ковер туда не доставал, а кинескоп был спрятан под стеклянной маской, вытереть которую не представляло труда.

К сожалению, аэробику прикрыли раньше, чем прекратил существование сам канал.

Уже во взрослом возрасте, я слышал про метод лечения мужчин с нарушениями половой функции: их заставляют смотреть порнографию и достигать пика одновременно с экранными героями.

Я не ставил себе никакой цели, потому что ее не знал.

Я просто хотел получать наслаждение, глядя на раздвинутые ляжки девушки.

Когда аэробика прекратилась, мои сеансы с газетными гимнастками подогревались мыслями о телепассии.

К тому времени я сделался профессионалом нехорошего дела, научился совершать процедуру над собой быстро и беззвучно, мне перестало мешать даже присутствие родителей в их комнате.

Мать с отцом мирно смотрели телевизор, я тихонько запирался в туалете, пристраивал в притвор двери страницу со спортсменкой, смотрел на нее и одновременно вспоминал девушку с аэробики.

Мне удавалось совместить видимое и мыслимое, я воспаленно фантазировал о том месте, где у женщины сходятся ноги.

Но почему именно о нем, а не о пупке или, например, о подмышке – я не знал, хоть убей.

3

В том, наверное, крылся главный парадокс моего мальчишества.

Мы росли нормальными человеческими темпами, наши гормоны зрели вовремя, мы ощущали функционирование своих органов – но понятия не имели, зачем они нужны.

Подсознательно я догадывался, что природа интереса основана на различии между мальчиками и девочками. А оно – это различие – крылось в том, что прячут даже малые дети в песочнице.

Что именно скрывают мальчики, я знал, поскольку и сам все это скрывал.

Но к своему стыду, доучившись до восьмого класса, я ни разу не видел девочки без трусиков.

До школы я сидел дома, в детский сад не ходил: тогда с нами еще жили дедушка и бабушка. Главный источник первых знаний, появляющихся в момент безопасного восприятия, прошел мимо меня.

Кое-какие элементы женского тела в определенный момент я стал представлять, разглядывая одноклассниц.

Однажды после летних каникул у девчонок обнаружились выпуклости на груди. Кому-то из повезло больше, кому-то меньше, но кое-чем могли похвастаться все. Эти новые части знакомых тел сделались предметом повышенного интереса со стороны мальчишек.

Надо признаться что и мне порой хотелось потрогать Розу Харитонову, самую заманчивую из всех. Но я долго сдерживался – то ли от нерешительности, то ли от несвоевременности.

Разумеется, грудь имелась у каждой из окружавших у меня женщин: от матери до учительниц, даже у пионервожатой Марины. Но, никогда в жизни не прикасавшись к этим местам, я представлял молочные железы твердыми, как камень. Точнее, как гипс на статуе не то пионерки не то колхозницы без весла в детском парке имени революционера Ивана Якутова, располагавшемся недалеко от моего дома.

Когда я наконец очень осторожно ткнул указательным пальцем в Розину выпуклость, то оказалось, что, вопреки моим прежним представлениям, женская грудь очень даже мягкая. Правда, мгновенный ответный удар кулаком по лбу оказался очень жестким и от дальнейшего исследования я воздержался.

Ограничился визуальным наблюдением.

Некоторые девчонки, не обзаведясь чем-то серьезным, обходились без лифчиков – у них на физкультуре через трико проступали соски, очень выразительные на вид. Они казались не гипсовыми, а вовсе железными, но трогать их не решался даже отморозок Дербак.

Грудь, конечно, не являлась единственным привлекательным местом. Тогдашняя мода на мини сделала юбки короче черных фартуков, оголяла ноги так, что то и дело показывалась плотная часть колготок – «трусики», которые соединялись с чулками.

Но таящееся там по-прежнему оставалось загадкой.

Распаленный ежедневными упражнениями, в школе я стал тискать взглядами одноклассниц.

С точки зрения шанса познать главную тайну – которую, как я понял позже, наиболее смелые узнавали в безбашенном возрасте – все оставались одинаково неприступными.

Будучи тихим и скромным, я никогда не стоял в рядах секс-символов.

Однако определенные романтические опыты, как ни странно, имел.

Возможно, они были обусловлены тем, что в нашей отвратительной со всех других точек зрения школе №9 все-таки не сильно порицалась дружба с девчонками. В любом возрасте и в любых проявлениях. Если в иных мальчишку, не презиравшего открыто одноклассниц, подвергали обструкции, то у нас такому грозило лишь прозвище «девчачий пастух» – необидное, порой даже уважительное.

В первом классе – уже не помню, почему – наша учительница Анна Афанасьевна посадила меня на последнюю парту, а в соседки определила Люду Потапову. Неразвитую, заторможенную будущую двоечницу с длинными толстыми темно-русыми косами.

У Люды было необоснованно выразительное лицо – не потому, что что-то выражало, а ошеломительное от отсутствия мысли – и огромные глаза. Стоит признать, что больше таких не видел ни разу в жизни, а за четверть века приработков в университете женских глаз я видел больше, чем достаточно.

Но, конечно, в первом классе меня привлекали не Людины глаза, а она сама. Ведь, как я уже говорил, в детский сад я не ходил и никогда не видел вблизи настоящую девочку. Поэтому Людой я был увлечен как новой сущностью в целом.

Я ей тоже чем-то нравился, мы по-детски увлеклись друг другом, даже признавались в любви.

До сих пор помню, как на чаепитии – «выпускном вечере» – по случаю окончания первого класса мы с Людой объявили себя женихом и невестой и даже целовались напоказ. Причем по-взрослому, в губы.

Глазастая Потапова, конечно, была пробково глупа и не дотягивала до моего уровня; во втором классе я пошел на повышение.

Меня пересадили ближе к доске, на середину ряда. Соседкой по парте оказалась Света Капитанова.

 

Эта была умненькой, рыженькой, имела веселенькие веснушки, два тонких хвостика с бантиками и задорную челочку. Всем своим обликом она напоминала мартышку из мультфильма про 38 попугаев; в ней кипела сама жизнь.

Надо ли говорить, что Люду я забыл и влюбился в Свету.

Она ответила взаимностью, весь второй класс мы любили друг друга. Хотя с Капитановой не целовались: возраст уже начал диктовать приличия.

Через двадцать два года после окончания школы я узнал, что волоокая Люда умерла от внематочной беременности, а энергичная Света – от сердечной недостаточности. Или наоборот, что мало меняет суть: девчонки, пытавшиеся хоть на год соединить свою жизнь со мной, кончили плохо.

Правда, неудачными оказались лишь опыты первых двух, остальным повезло больше.

Но остальных было слишком мало для репрезентативной выборки, о чем я вспомню позже.

В третьем классе стало ясно, что я – прирожденный отличник.

Отличник не от усердия и не по призванию, а просто по образу отношения к жизни как таковой.

Меня пересадили к самой доске и в соседки определили Таню Авдеенко.

Эта девчонка с круглыми черными глазами была в меру умной, но без меры болтливой; меня определили к ней для демпфирования как человека сдержанного и молчаливого.

Надо сказать, что выбор оказался правильным. С Таней мы прожили в мире и согласии целых шесть лет, просидели на одной и той же парте, первой в ближнем к двери ряду.

И именно с ней я прошел все эволюции отношений – точнее, восприятия противоположного пола.

Сама по себе Таня была не высокой и не низкой, не полной и не тонкой, не красавицей и не дурнушкой, в общем, среднестатистической девчонкой, в которое есть все, кроме изюминки.

Но она росла и развивалась в непосредственной близости, превращалась из позавчерашней детсадовки в маленькую женщину на моих глазах.

Другие девчонки были привлекательнее, но Таня всегда была рядом, я относился к ней как к своей собственности, часто выручал подсказками на уроках, чему она оставалась благодарна.

На Танином примере я наблюдал великий закон перехода количественных изменений в качественные при сохранении неразрывности времени.

Нет, конечно, я лукавлю относительно, наполняю мировосприятие мальчишки мыслями зрелого профессора.

Ничего я не наблюдал и ни о каких законах не думал.

Просто видел, как меняется соседка, непрерывно изо дня в день, но скачкообразно от класса к классу, порой даже от четверти к четверти после каникулярных промежутков.

Таня развивалась, оснащалась новыми изгибами, под школьной формой у нее начинала вырастать грудь, наливались ноги.

Да, ее ноги менялись с наибольшей производной. И самой ударной из перемен оказалась резкая смена колготок – когда вместо привычных с туманных времен первого класса сероватых рубчатых на ней появились чисто женские.

Золотистые капроновые, причем такие тонкие, что через них были видны царапины на ее коленках, вдруг оказавшихся очень круглыми и очень красивыми.

Думаю, что, колготки у всех девчонок были примерно одинаковы, но Танины казались самыми лучшими. И ее ноги тоже казались лучшими из всех. Вероятно, потому, что она была мне как некая непознанная, но очень верная супруга.

И, кроме того, от Тани часто пахло влажным теплым капроном, чего у других девчонок я не замечал – хотя, возможно, лишь потому, что ни с кем не оказывался близко.

Так или иначе, но в седьмом классе я едва не окосел, пожирая Танины ноги глазами на всех уроках, где это представлялось возможным.

Мне очень хотелось потрогать ее коленку хоть одним пальцем, но я этого не делал, справедливо подозревая, что получу по лбу и от нее. Но смотреть она запретить не могла, хотя замечала мои голодные взгляды.

А вечером, запершись в туалете, я делал с Таней все, что хотел.

Сидя на уютном унитазе, фантазировал, как она оказывается в моей комнате. Как я расстегиваю черные гладкие пуговицы на спине ее коричневого школьного платья, стаскиваю его через голову. Как снимаю с нее лифчик – возможно даже тот, который лежал на чердаке, поскольку Танины грудки были небольшими и он наверняка пришелся бы ей впору. Как, задыхаясь от знакомого капронового запаха, стягиваю колготки, затем трусики белого цвета… Белого потому, что такие чаще других сушила на веревке моя мать.

Затем, когда Таня остается голой – какой ее не видел никто в нашем классе – я осторожно кладу ее на кровать. По очереди трогаю ее груди – соски на которых тверды, как железо, и имеют сливочный вкус: это представление, не опровергнутое Розой Харитоновой, у меня осталось. Спускаюсь ниже и раздвигаю ее ноги – не толстые и не худые – и наконец рассматриваю то место, которым наслаждался через толстушкин купальник.

А потом…

Что именно надо делать с Таней потом, я не представлял даже приблизительно.

Процесс размножения живых существ в учебниках биологии ограничивался пестиками и тычинками или делением амеб.

Я завидовал одноклассникам, имевшим сестер; они-то наверняка знали больше моего.

4

Движимый тягой к знанию, однажды я совершил акт гнусного святотатства.

Иначе тот поступок поименовать нельзя.

Наш пятиэтажка принадлежала к переходному типу советской архитектуры. Построенный в 1957 году, он был уже не «сталинским», но еще и не «хрущевским».

Сложенный из хорошего красного кирпича, дом имел трехметровые потолки со старомодными «зализами» по периметру потолка и своеобразную планировку квартир, полутемных из-за узости окон.

Многого из привычного в родительском доме я не встречал больше нигде – например, и в ванной комнате и в туалете были отдельные батареи центрального отопления.

Изначально в квартире стояла газовая водогрейная колонка, которая для притока воздуха требовала окно с жалюзи, выходящее из ванной в кухню. Лет за десять до описываемых событий городские власти произвели капитальный ремонт водопровода и подключили дом к теплоцентрали – что было встречено жильцами без энтузиазма, поскольку газовое оборудование чадило, но работало всегда, а горячую воду отключали на все лето.

Так или иначе, колонки демонтировали и увезли в металлолом, а ненужные проемы в ванных комнатах остались, и хозяева квартир расправлялись с ними каждый по своему усмотрению.

Чтобы из кухни не дуло, мой отец окно застеклил – до сих пор не пойму, почему именно застеклил, а не заделал наглухо фанерой – и с обеих сторон повесил полки для хозяйственных мелочей. Эти полки были забиты всякой дрянью до такой степени, что застекленность не воспринималась.

Однажды, зайдя в ванную сполоснуть руки и не включив лампочку, я уловил слабый свет, пробивающийся из кухни.

И понял, что нашел шанс.

Сомнительный, преступный, но все-таки шанс.

Днем, оставшись без родителей, я тщательно обследовал старое окно и понял что от перестановки хлама внешний вид полок не меняется. Зато, поставив в кухне табуретку, в просвет можно рассмотреть что-то, происходящее в ванной комнате.

Передвигая коробки и флаконы, я экспериментировал с обзором, хотя мало чего добился: окно располагалось так, что сквозь него даже без этих полок был бы виден лишь край чугунной ванны и блестящие краны на стене.

Но все-таки, наметив план, краснея и обливаясь ужасом от гадости замысленного, я дождался субботнего вечера, когда отец прочно засел перед телевизором, а мать пошла мыться.

Бесшумно приставив к стене табурет, я взлетел наверх.

Увидеть удалось еще меньше, чем ожидалось. Можно сказать, почти ничего не увидел – но все-таки преступление оказалось не напрасным.

Я достиг главного: со страшными проклятиями в своей адрес увидел живот голой женщины.

Точнее, голый живот своей голой матери.

Он меня ничем особенным не удивил, поскольку в поле зрения попал лишь пупок. Я отметил лишь то, что живот у матери сильно выпуклый сверху и круто сбегает вниз. В верхней части виднелись тени молочных желез – но, увы, не они сами. А внизу я скорее угадывал, нежели действительно видел основание перевернутого равнобедренного треугольника из курчавых черных волос.

Вот и все, что мне удалось подсмотреть.

Да и вообще, этот треугольник – древними греками именовавшийся «дельтой», на самом деле представляющий «наблу», знак градиента – я рассмотрел позже. И не на реальной женщине, а на рисунках, о которых еще расскажу. В тот день я увидел лишь полоску волос, обрезанную полем зрения.

Может быть, если б моя мать – страшное дело!.. – прежде чем залезть под душ и скрыться из зоны обзора, занялась какой-нибудь гигиеной, поставив ногу на край ванны… Может быть тогда, прежде чем сгореть со стыда, я смог бы разглядеть кое-что существенное.

Но тело матери мелькнуло таким малым фрагментом, что мое неведение не продвинулось ни на шаг.

Правда, в ту ночь, распаленный сознанием того, что подсмотрел свою обнаженную мать, я опять увидел нескромный сон.

Причем в этом сне уже не рассеянно, а вполне оформленным образом присутствовала женщина, чей предмет интереса прятался между ног, хотя имел необъяснимую форму.

5

Имелся, конечно, один стопроцентный источник информации, которым беспрепятственно пользовались менее разборчивые мальчишки: опыт сверстников.

В школе с определенного момента обсуждались различные детали, касающихся межполовых отношений.

Некоторые ухари разъясняли процесс «полового акта» – так они именовали то, в чем сами не имели понятия:

– Надо подойти к девчонке поднять платье, снять с нее трусы а потом подергать ее за пипиську…

Что такое пиписька девочки и как за нее дергать, мне было непонятно.

А выяснять и тем более слушать казалось противным, и я обычно уходил.

Я, наверное, считался чистюлей и маменькиным сынком, но меня воротило от таких обсуждений. Хотя более взрослые по развитию ребята – тот же будущий уголовник Дербак – уже имели некий опыт и могли им поделиться.

Но ими я брезговал.

Кроме того, я все время помнил о лежащем на мне страшном клейме.

Я до сих пор не знаю причин, по которым медицина объявляет вредной привычку удовлетворять самого себя. Хотя на мой взгляд, данное занятие более невинно, чем многие официально признанные виды спорта – например, мозгодробительный бокс. Хотя, конечно, спортсмены и так не отличались мозгами, а боксерам и вовсе было нечего выбивать.

Но с детским грехом боролись так жестоко, что после каждого акта самоудовлетворения я ощущал себя преступником, продавшим Родину – последнее в те годы считалось самым тяжким из преступлений.

И даже в среде отпетых мальчишек клеймо «онанист» было позорным, как «педераст» на зоне.

Хотя, как я теперь понимаю, этим делом в тот или иной период жизни грешат все.

Будучи убежденным адептом самоудовлетворения, я опасался проявить себя хоть чем-то и снискать несмываемый позор на свою голову.

* * *

Сейчас лицо Нэлли, очень свежее для ее сорока семи лет, опухло от слез и расплылось, несмотря на хороший макияж.

И наши сыновья, близнецы Петр и Павел, имевшие на двоих больше лет, чем мать, хлопотали вокруг нее.

Пашка был три года как женат; его светловолосая Оксана беззвучно сновала вокруг стола, тоже чем-то помогая и что-то поднося.

Дед Павел Петрович сидел неподвижно, не спуская глаз с черно-белой фотокарточки на серванте.

Я смотрел на него и видел истинного мужчину, отдававшегося разнообразиям на стороне, пока хватало сил и куража, но по-настоящему оценившего жизнь лишь ее исходе и особенно с уходом жены.

Тестю год назад исполнилось семьдесят.

Теща была моложе; фотокарточка относилась к предыдущей декаде, а в гробу она осталась навсегда шестидесятивосьмилетней.

Имевшей резервы жить дальше.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru