Der Kamerad

Виктор Улин
Der Kamerad

Моему камраду Эдуарду Сырчину,

понимающему меня без слов.

1. «Мы попали в артиллерийскую вилку:

самый страшный удар времени

пришелся именно по нам.»

(Виктор Улин. «Хрустальная сосна»)

2. «Конечно, сорок восемь лет

еще не ахти какая старость.»

(Энн Ветемаа. «Усталость»)

3. « – Во что же ты веришь?

– В то, что с каждым днем

становится хуже.»

(Эрих Мария Ремарк. «Тени в раю»)

4. «Знай же, что в последние дни

наступят времена тяжкие.»

(2 Тим. 3:1)

I

Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом.

Впрочем, особого дыма тут не наблюдалось; вероятно бензин в Турции был не таким плохим, как в России.

Да и автомобили находились в лучшем состоянии. Впрочем, машинам здесь жилось не пример легче: они не имели необходимости переживать зиму, их не мучили солью на дорогах, их даже не гноили бесконечные дожди.

Наверное, то же самое можно было сказать о людях.

И все-таки небо над городом…

Оно, конечно, не походило на латунь.

Да и вообще не было желтым.

* * *

Желтым ему предстояло стать вечером. Когда я, еще совершенно трезвый после дневного сна и вечернего купания, буду подниматься на ужин.

Приду в ресторан, как всегда, к восемнадцати тридцати – согласно большому красивому расписанию, висящему около выхода из ресепшн. Но турки, как обычно, в график не уложатся.

Что-то у них застопорится и к моменту открытия они еще будут спешно раскладывать приборы по столам и возиться с кондиционером, который всегда включался ненадолго, лишь в начале ужина. А ближе к концу атмосфера в зале разогревалась до уровня парной бани, и почти все посетители, прихватив тарелки с недоеденным, старались выбраться наружу – на террасу в торце фасада, едва там возникали свободные места.

Но я к концу бывал уже пьян. Нет, конечно, по-настоящему пьяным я не бывал тут практически никогда – просто во мне перед ужином плескались уже два или даже три двухсотграммовых стакана бренди, внутренний градус сильно поднимался, и я становился невосприимчивым к внешней температуре.

Так вот, когда вечером, ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени… То есть в двадцать один тридцать моего города, оставшегося отсюда за две… нет, за три, если вовсе не за четыре тысячи километров… города который я изо всех сил старался вычеркнуть из мыслей на эти четырнадцать дней…

Ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени я поднимусь к ресторану. Пренебрегая лифтом, одолею пять этажей по опасной винтовой лестнице со скользкими мраморными ступенями, среди которых не находилось двух равных ни по высоте, ни по ширине. Поднимусь, шагая свободной походкой, с прямой спиной и устремленным вперед нагловатым взглядом… Напевая тихонько какой-нибудь немецкий марш… Именно напевая вполголоса, насвистывать я никогда не умел…

Поднимусь – совершенно трезвый, прямой и подтянутый, в черных шортах и черной, как ночь, футболке – на веранду шестого этажа. Шестого по нашим меркам, поскольку у турок, согласно западной традиции, первый считался «нулевым». Взгляну безразлично на голодных соотечественников, сидящих за круглым столом под ротондой в римском стиле, увенчанной довольно красивым куполом с летящей Нике на вершине и грудастыми, как Брунгильда, кариатидами, поддерживающими карниз.

Небрежно, но приветливо скажу в воздух:

– Abend!..

Отвечу на поклон турка, который раскладывает салфетки с вилками и приветливо помашу ему рукой.

И после этого подойду к западному краю балюстрады.

К тому, что смотрит на улицу Ататюрка, вьющуюся вдоль берега, тающую между горами материка и гористым островом, где находятся очень дорогие виллы между развалинами турецкой крепости. Увижу солнце, которое падает в эту расселину ярко-красным ломтем, отрезанным полосой туч, всегда висящих над морем у горизонта. Правда, не здесь – где-нибудь над Родосом или еще дальше.

И вот тогда, в этот короткий момент: за время, которое требуется мне на подъем со своего «первого», то есть второго, этажа на крышу, солнце успевает погрузиться во мрак ровно наполовину – в этот момент небо, меняющееся столь же быстро, будет именно желтым, как латунь.

Сияющим, блестящим, словно отполированным пастой ГОИ – зеленой окисью хрома, применяемой в точном приборостроении.

И блеском своим напомнит латунь авиационной детали.

* * *

А сейчас небо было обычным, как и положено небу Средиземноморского побережья. Голубым, чуть более светлым, чем море, затянутым по краям полупрозрачными облаками. И полным утренней дымки, которая обволакивает окружающие предметы: горы, по которым карабкался курортный город, и остров турецкой крепости, казавшийся на первый взгляд очень близким. Хотя я еще в первый день визуально определил, что даже по прямой до него минимум двадцать километров.

И солнце, поднявшееся за моей спиной, еще не жгло, а ласкало нежными, как девичьи пальцы, лучами.

Я сверился с часами. До восьми оставалось пятнадцать минут, я пришел на пляж раньше обычного.

Да, я всегда приходил сюда рано, поскольку являлся на завтрак так же по-военному, как на обед и на ужин. Сегодня турки не мешкали с открытием и к морю я спустился ни свет, ни заря.

Я подкрепился в первых рядах, причем достаточно плотно. Выпил пять… нет, шесть чашек черного кофе, который тут оказался не очень плохим – точнее, очень хорошим, в кофе турки знали толк. И сжевал три колечка с кунжутом. Для утра этого хватало, особенно с учетом того, что после завтрака я сразу шел купаться.

Пляж был безлюден, лежаки стояли в линейку, еще не растащенные по сторонам.

Я сидел на прохладном пластике, пока без матраса, и бездумно смотрел в даль. Ближе к горизонту море казалось ровным и гладким, словно застывшее стекло. Хотя у берега – как всегда в этих местах – шумел довольно высокий накат, время от времени бросая с гребней брызги белой пены.

-…Morgen!

Я поднял голову.

Надо мной стоял турок в белой футболке, с пластмассовой метлой, мешком для мусора и еще каким-то приспособлением – пляжный уборщик Шариф, который по утрам устранял не всегда скромные следы любителей ночного бдения.

Пляжных уборщиков в отеле «Романик» имелось целых два. Шариф прилично говорил по-немецки и тем меня радовал. Второй – Хабибулло – появлялся позже, с тем приходилось общаться на не любимом мною английском: он был совсем молоденьким парнишкой и к традиционной немецко-турецкой культуре не приобщался.

Я кивнул с улыбкой:

– Морген, Шариф-бей!

Турок был симпатичен своим мягким, сдержанным достоинством. И кроме того, хорошо ко мне относился. Выдавая зонтики: строго по браслетам, поскольку наш отель был четырехзвездным и не имел закрытого пляжа – он выбирал для меня лучший из отдельной кучки. А всем другим русским, я видел точно, всегда старался подсунуть сломанный.

При этом он, кажется, знал, что я русский.

Улыбнувшись, Шариф подхватил на совок окурок со следом помады, валявшийся около моего сланца. Я невольно проследил глазами и понял, что на самом деле то был не окурок, а пластмассовая застежка от бюстгальтера. Не от купального лифчика: те делались из металла и вшивались насмерть – обычная бельевая, белая с овальной прорезью и пучком красных ниток, вырванных с мясом. Тут кто-то торопился, хотя мне не хватало ума понять, зачем ночью идти на пляж, поддев белье.

-…Wie geht's?

Вежливость Шарифа укладывалась в самые строгие европейские рамки.

«Как я поживаю»…

Я зачем-то опять взглянул на часы.

И отметил дату.

Двадцать второго июля две тысячи седьмого года.

– Gut, – ответил я.

Хотя никакого «гут» не ощущал.

II

22 июля 2007 года…

Шариф пошел дальше.

Я откинулся на лежак.

Лучи утреннего, совсем еще бледного солнца падали на мои руки, живот и ноги, вытянутые к морю.

Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе в общем безразличен.

Сорок восемь лет…

Сорок восемь, чтоб мне треснуть!

Было время, когда мне казалось, что уже после двадцати я буду старым. Потом рубежом виделись тридцать. А сорок вставали, как выщербленная бетонная стена для расстрела. Или обрывались, словно край свежевырытой могилы.

Но вот сегодня мне исполнилось сорок восемь.

Край я переступил давно – значит, теперь уже летел в могилу, бездонную, как сама пропасть жизни.

Книг в этой жизни я прочитал очень мало; сначала не было возможности, потом исчез сам интерес, вытесненный приоритетами борьбы за существование. Но несколько главных, открытых еще в молодости, остались до сих пор любимыми, одной из таких были «Три товарища».

И там главный герой, такой же потерянный, как и я, в свой невеселый день рождения вспомнил главные даты прошлого.

Окажись сейчас под рукой лист бумаги, я бы их тоже отметил.

Начертил бы столбик.

Или, еще лучше – график. По оси X отложил бы годы, а по оси Y –успех.

Точнее, ощущение счастья, которое должно составлять смысл жизни человека. Любого – будь он хоть пляжным турком, хоть президентом шестой… Нет, наверное, теперь всего лишь седьмой или даже восьмой части света.

И тут же я подумал, что обычного листа формата А4 мне бы не хватило. Падение моей жизни, единственной и неповторимой – а главное, невозвратимой к точке начала – было столь глубоким, что ось X пришлось бы сдвигать на верхний край. А годы на оси Y слились бы до неразличимости. Итоги жизни стоило чертить в логарифмическом масштабе, но я напрочь забыл его суть. Помнил лишь, что он позволяет сжимать и растягивать оси, чтобы график оказался удобочитаемым…

 

Да и черт с ним, с этим логарифмическим масштабом, – подумал я. – Тем более, бумаги у меня нет.

И писать тоже нечем, нет даже простого карандаша.

А главное – нет желания травмировать себя воспоминаниями.

«Сир, в минувшем сражении наша артиллерия не стреляла по десяти причинам. Во-первых, кончились снаряды…»

В отеле, конечно, можно было найти и ручку и бумагу, однако в номер мне предстояло подняться только к обеду.

Я знал, что к тому времени стану совершенно другим, чем сейчас. Я буду разморенным и слегка пьяным от стакана бренди, принятого после омовения пресной водой под пляжным душем рядом с какой-нибудь полуголой женщиной.

Тогда день рождения станет совершенно безразличным; в моей жизни случались гораздо большие неприятности.

Но сейчас я был трезв.

Трезв до посинения.

До такой степени, что каждая клеточка звенела в моей ненужно наполненной голове.

И мысль о проклятом дне рождения сверлила так, словно хотела добавить к перманентному состоянию еще более яркий черный свет.

* * *

1959. Я родился. То есть, конечно, этого помнить я не могу. Но я знаю свою точку отсчета, которую можно оценить по-всякому. 1959 год – 14 лет от победы над Германией. Или 6 от смерти Сталина. 3 после одиозного ХХ съезда КПСС, развенчавшего культ Вождя. Съезда, делегатом которого был дед по маме, партийный работник, давший мне все лучшее, если, конечно, оно у меня есть. И до конца жизни тайно вспоминавший Сталина… с которым, ему кажется, довелось говорить по ВЧ. То есть по высокочастотной связи – подобию нынешней линии, скремблированной для защиты от прослушивания врагом. А врагов в те времена было много, врагом считался каждый второй. Да, 1959-й, сжечь бы все календари… 2 года до Гагаринского полета, казавшегося переворотом, обещавшим черт знает какие, но сбывшиеся даже малой долей перемены к лучшему. 7 лет до… Но можно было сказать и по-другому, в ином ладовом ключе. 1959 – год смерти моего отца, который попал под трамвай, спеша в роддом, где лежала мама со мной, 4 дней от роду. Ужасно и чудовищно и мелодраматично, будь литературным вымыслом. Но еще более ужасно, что так в самом деле подстроила судьба, сменив одну жизнь другой. Хотя с некоторых пор я стал понимать, что лучше бы мне было не рождаться, даже не появляться в планах; тогда бы мама не попала в роддом, отец никуда бы не спешил и остался жив. Сегодня ему исполнилось бы… семьдесят семь лет, он вполне мог до них дожить. По рассказам, отец был хорошим, добрым и веселым человеком. Замечательным, даром, что успел проработать всего четыре года, замечательным хирургом. Отец любил свою профессию и она любила его. И люди получили бы от него неизмеримо больше пользы, нежели от меня, сменившего на пути к Голгофе. Ведь всю жизнь борясь с жизнью, я не сделал счастливым ни одного человека. Но ничего не подлежало исправлению. Меня назвали в честь отца, еще его не похоронив. «Евгений Евгеньевич Воронов» в детстве и даже юности мне самому казалось звучным сочетанием, но много позже я узнал, что «квадратность» имени и отчества есть печать проклятия, омрачающая саму судьбу. Будучи полным атеистом – и потому страшно суеверным человеком – я сразу в это поверил, объективно оценив свою жизнь. Наверное, мне стоило сменить имя, как только то представилось возможным, и все сложилось бы иначе. Но теперь о том было поздно думать, хотя сейчас появилась возможность поменять не только имя, отчество, фамилию, но и цвет кожи и даже пол. В моем нынешнему состоянии мне бы уже ничего не помогло.

1961. Тот самый полет в космос. Когда я рассказывал о том друзьям: в недавнем прошлом у меня имелись друзья, которым можно было что-то о себе рассказать – надо мной смеялись, никто не мне верил. 12 апреля 1961 года мой возраст составлял… один год и восемь с половиной месяцев. Считалось, что ничего существенного я помнить не могу, но я, назло всем, помнил все. Помнил, как шел по улице – точнее, бежал перед дедом, который меня выгуливал – а встречные указывали на меня пальцами и повторяли одно слово: «космонавт»!!! От того дня даже осталась фотография: в те годы мама меня часто фотографировала, еще не утратив ощущения жизни. На старой, но не по-сегодняшнему четкой ФЭДовской черно-белой карточке я иду в сером – мама говорила, что на самом деле он был серебристый – комбинезоне и мое круглое улыбчивое лицо действительно чем-то напоминает хорошо покормленного Юрия Гагарина. О том, кого напоминаю я сам себе в день сорокавосьмилетия, мне не хочется говорить. А фотография до сих пор лежит где-то в коробках, которые я забрал, расставаясь навсегда с квартирой своего детства.

1966. Я пошел в школу. Многие вспоминают соответствующий период жизни с умилением на вдохе и слезой на выдохе. Сейчас это модно, о том день и ночь твердят по ТВ и постят в Интернете. «Школьные годы чудесные, мать вашу за ноги с песнею…» Да, впрочем, и раньше у кого-то все было более, чем хорошо. Например, мама, эвакуированная в наш город из Ленинграда, в 1943 году познакомилась со своей подругой тетей Люсей, как я называл ее всю жизнь. Тетя Люся считалась мне второй мамой, а сейчас осталась единственной. Моя мама дружила с ней пятьдесят восемь лет, до своей смерти. Они не могли жить врозь, перезванивались ежедневно, каждую неделю ходили друг к дружке в гости или просто погулять. Мне трудно было приложить подобную дружбу к себе. Но я никогда не забуду, как осенью 1967-го одноклассник сделал мне подножку на большой перемене, после чего я три месяца провел в гипсе. Мама всегда умела проявлять жесткость лишь ко мне, учителям она скандал не устроила, не попыталась взыскать с родителей того негодяя по суду за нанесенный мне ущерб, даже не добилась перевода его в школу для трудновоспитуемых. Правда, детский организм реабилитировался, я инвалидом не стал. Но всю жизнь перед сменой погоды я испытываю глухую боль в колене, чего не могут понять те, кому я пытаюсь объяснить, почему меня порой душит злоба на весь белый свет. После школы связей я не оставил. Все десять лет меня уважали, но не любили: я был круглым отличником, учился в заочных физико-математических школах, изучал английский язык – на котором сейчас говорю, пишу и думаю практически так же, как на русском – и готовился к светлому будущему. Вместо того, чтобы пить в подворотнях портвейн и щупать на танцах подрастающие грудки одноклассниц – то есть делать все, что служит атрибутами возраста – я решал конкурсные задачи. А еще через много лет, уже в начале «нулевых», бывший школьный товарищ, с которым мы восемь лет просидели за одной партой и даже вместе писали сочинения, подделал документы с моей подписью и взыскал с меня 400 тысяч рублей судебным порядком. Чтобы отделаться от приставов, мне пришлось срочно продавать джип и занимать где только можно. По совокупности воспоминания сама мысль о школе вызывает только желание разбомбить ее до основания, не оставив камня на камне. И меня не трогает, что сама-то школа – с ее светлыми классами и провонявшими мочой коридорами – ни в чем не виновата.

1976. В этот год я поступил в ЛИАП – Ленинградский институт авиационного приборостроения. Мама страстно желала, чтобы я стал математиком, как она, или на худой конец физиком. А я с детства мечтал о профессии летчика, и если бы не некоторые проблемы с далеко не атлетическим здоровьем – в частности, с изуродованным коленом, которое не выдерживало тестовых нагрузок – то, возможно, переломил бы ее волю. Выбор теоретического института авиационной специальности означал определенный компромисс. Хотя потом я понял, что выпускник этого института столь же далек от реальной авиации, как часть тела ниже поясницы – от Луны.

1981. Я получил звание техник-лейтенанта после военной кафедры и в числе многих сокурсников был призван на двухгодичную службу, что казалось катастрофой. В стране тогда и на самом деле произошла катастрофа: началась Афганская война. Но она не воспринималась нами, двадцатилетними, как неправедное дело; мы оставались глупыми, словно едва прозревшие котята. Наш народ всегда был стадом рабов, и если американцы сжигали свой флаг перед призывными пунктами в знак протеста против войны во Вьетнаме, то русские покорно шли умирать, а уцелевшие еще и гордились побрякушками, полученными за эту бойню. Которая была зверством с обеих сторон, но та сторона все-таки защищала свой дом. Впрочем, практически все войны, которые вела Россия являлись захватническими. И даже «священная» началась на нашей территории благодаря проворству Абвера, позволившей Гитлеру напасть первым. Советский союз всегда был агрессором, нет более верного признака агрессора, чем патриотическое биение кулаком в грудь. В сравнении с кровожадными ораториями Сталинского СССР гитлеровские марши казались песенками для детского утренника, а та война обошлась нам не «малой» кровью лишь потому, что усатый мудак Ворошилов мог махать саблей, но не руководить стратегией. Но о таких вещах стали задумываться лишь теперь, в те годы мы витали в дурмане патриотизма. А я к тому же был комсомольским лидером – причем не из карьерных соображений, а по глубоко прочувствованному убеждению. Катастрофой служба казалась из-за того, что меня собирались оставить в аспирантуре и мама уже видела, как я останусь, займусь научной работой, с блеском напишу диссертацию, после чего вернусь домой и стану доцентом местного авиационного института. Мама всю жизнь работала именно там, в те годы доцентская должность давала деньги и полную уверенность в будущем, она заранее все распланировала для своего сироты-сына. Она, конечно, поступала правильно, не знав – как и все советские люди – что жизнь моего поколения повернется иначе… На кафедре меня успокаивали: говорили, что два года перерыва не страшны, обещали принять по возвращении из армии, рисовали призрачные горы до самого горизонта. Но мама до смерти боялась, что меня заберут воевать. На ее счастье – по случайности, связанной с военно-учетной специальностью – меня приписали к самолетам такого типа, какие в Афганистане не применялись. Большинство сокурсников разбросали по имевшимся дырам вплоть до танковых войск, но мне повезло. Меня определили в стратегическую бомбардировочную авиацию – страшное наступательное оружие, основу ядерной мощи страшного агрессора, каким был тогдашний могучий СССР. Машина, которую мне приходилось обслуживать, по НАТОвскому коду проходила как «Bear-H», то есть «русский медведь седьмой модификации», хотя выбор имени определялся первой буквой: все бомбардировщики всех стран назывались на «В» по причине английского слова «bomber». Наши «медведи» – огромные стадвадцатитонные четырехдвигательные восьмивинтовые «Ту-95» – базировались далеко от азиатских границ и выполняли совсем иные боевые задачи. Аспирантура с диссертацией тоже от меня не ушли. Но теперь со всей трезвостью закатного сознания я понимаю, что те два года в авиации – на заре молодости, во встречном потоке надежд – были лучшими во всей моей жизни. Хотя порой кажется, еще лучше было бы, если б меня определили на простые гробы-штурмовики и отправили в Афганистан. По крайней мере, я мог там погибнуть и избавиться последовавших мучений под названием «жизнь».

1983. Моя первая женщина, которую я познал в армии. Да, так получилось: в чисто техническом ЛИАПе девушек училось мало, а парней имелось хоть отбавляй. Каждый третий, если не второй был и красивее меня и красноречивее. Конечно, к тридцати я стал великолепным, как болгарский осёл, но в институте у меня ни с кем ничего не вышло. К тому же пагубное семейное воспитание держало меня в когтях химеры целомудрия. До определенного возраста я серьезно считал, что раннее познание мира вредно, что начинать его надо уже готовым к реальной семейной жизни и держал в голове еще кучу подобной чепухи: даже не пионерской, а октябрятской. В общем, девственность я потерял лишь в 24 года – страшно поздно и по современным меркам и по биологическим. Сейчас я уверен, что случись событие раньше, я сформировался бы другим человеком и по-другому смотрел на жизнь, которая тоже сложилась бы иначе. Но даже при таких начальных условиях мне сильно повезло. В военторговском буфете – каковые были одинаковыми при любой части, хоть авиационной, хоть строительной – работала женщина, приятная со всех точек зрения, а я по некоторым параметрам превосходил кадровых офицеров, настоящих боевых летчиков, которые ее окружали. И моя первая Тамара, бывшая лет на двадцать старше, ввела меня в мужской мир с максимально возможной аккуратностью и придала ускорение, восхитившись достоинствами, в которые какое-то время верил я даже я сам.

1985. Начало конца той жизни, к которой я стремился. Безмозглый демагог, ничтожный молоканин с печатью дьявола на лысой голове, нанесший Советскому Союзу удар, на какой не хватило сил Гитлеру.

 

1986. Возвращение в родной город – кандидатом технических наук, всего на два года позже против маминых планов. Первый брак. Авиационный институт, который – стоит вспомнить честно – принял меня с распростертыми объятиями.

Дальше все пошло под откос так быстро и стремительно, что я уже не смог бы расставить события по датам.

Развал СССР.

Ухудшение жизни во всех отношениях, потеря интереса к работе и перспектив к продолжению.

Попытки устроиться в различные коммерческие структуры – недостаточно активные и не увенчавшиеся успехом, поскольку я, как дурак, пытался применить свои авиационно-технические знания, которые были никому не нужны.

По ходу дел родились дети. Сейчас я даже не смогу сразу вспомнить годы их рождения. К тому времени моя первая семья разваливалась, как вся страна, и они, запланированные в любви, родились нежеланными. Я не общался ни с ними, ни с первой женой больше десяти лет.

Этот кусок жизни оторвался от меня и он мне полностью чужд.

1991. Иллюзия освобождения. Государственный переворот. Надежда на крепкую власть, себя не оправдавшая. Оперетка под звуки «Лебединого озера», после которого кубанский полудурок ушел в тень, но с танка на трибуну запрыгнул негодяй с триколором.

1993. Второй брак. Точнее, встреча с моей нынешней женой, обещавшая поначалу совершенно иную, счастливую и солнечную жизнь.

1994. Кровь, кровь, кровь… Льющаяся по всем телеканалам в прямом и повторном эфирах. Нация, на чьей территории оказался мой родной русский город, объявила себя субъектом Российской Федерации. Отныне и до скончания века мне было назначено ощущать себя здесь почти евреем в III Рейхе. То есть каждый день благодарить бога – в которого не верю – за то, что имею работу и живу на свободе, а не в концлагере…

1995. Я миллионер. В том смысле, что получаемая зарплата исчисляется в миллионах рублей. Инфляция, ежедневно убивающая несколько тысяч пенсионеров по всей бывшей Советской стране. И одновременно приносящая несколько миллионов долларов какому-нибудь олигарху из местных. Впрочем, слова «олигарх» мы тогда еще не знали.

1996. Круговорот лжи и предательства. Окончательная продажа всех нас в рабство главным ворам, прибравшим к рукам все, что было создано мною, поколениями моих родителей и родителями моих родителей – рабство хуже средневекового, разве что без клейма на лбу. Политики сменялись, как тузы в руках шулера. Нас много лет обманывали, и мы тому верили. Верили даже такие зрелые люди, как я. Мы помнили поздние, насквозь гнилые времена застоя, нас умело поманили свежим воздухом. Нам хотелось ринуться в поход против лжи, эгоизма, алчности, душевной косности – против всего, что вынудило нас пройти через бОльшую часть своей жизни. Но что же из всего этого получилось? Все распадалось, пропитывалось фальшью и забывалось. А если ты не умел забывать, то тебе оставались только бессилие, отчаяние, равнодушие и водка. Хотя даже водку у нас пытались отнять. Ушло в прошлое время великих человеческих и даже чисто мужских мечтаний. Эпоха титанов сменилась эрой хорьков. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.

1997. Августовский кризис, обогативший несколько близких к власти негодяев и разоривший 90% простых людей

1999. Третья стадия рака, поставленная маме. Мы с нею жили не очень дружно все годы после моего возвращения домой. Как любой женщине, ей не нравились ни первая, ни тем более вторая мои жены. Но ее болезнь меня подкосила, словно связь между нами носила несуществующий в природе, физический характер. Помню, отвезя ее в онкологический диспансер – при помощи моей второй жены, нашедшей путь к лучшему врачу – я вернулся домой и полночи проплакал, сидя в пустой темной комнате. Жена веселилась на дне рождения молодого сослуживца, который впоследствии – или уже тогда – сделался ее… Неважно чем; важно – кем стал я.

2001. Смерть мамы, освобождение от гнета, от ее неприятия моей жизни. И одновременно ощущение стопроцентного сиротства на этой земле. Своего одиночества, неприкаянности и никому ненужности.

2002. Мой партнер по бизнесу, с которым мы вложились в магазин автозапчастей для иномарок, обманул, отказался от договоренностей, прекратил выплату доли и угрожал меня убить. Я под следствием, куда попал из-за него, переложившего на мои плечи обязательства перед третьими лицами. Только благодаря быстро найденным доказательствам мне удалось возбудить уголовное дело против него, самому избежать суда, статьи и тюрьмы. Затем еще три года я преследовал его, прячущегося под защитой милиции, которую ему долго удавалось покупать. Потом посадил в тюрьму по той же статье, что грозила мне. Он сидит до сих пор; через пару лет должен выйти. Но моих денег, конечно, не вернет.

2004… Хватит, пожалуй. Дальше пошла сплошная свистопляска. Выбитый из колеи оборотом жизни, я бросался то туда, то сюда. Неудача в совместном бизнесе лишила смелости открыть свое дело; впрочем на это прежде всего требовались деньги. А получилось так, что у меня не осталось вообще ничего, как нет и сейчас. Я устраивался в различные фирмы и уходил оттуда, не проработав года, поскольку не получал ожидаемого. Или не мог удовлетворить требованиям начальства. Или… Или просто благодаря своей черной карме. Этого уже не хочется вспоминать.

Свой прошлый день рождения я отмечал…

Нет, слово неверно.

Я давно уже не отмечаю дни рождения.

У меня нет причин; радоваться им – удел успешных людей. А я неуспешен.

Я не могу назвать себя неудачником, ведь я еще жив и даже смог поехать на недешевый курорт.

Но я никогда не был доволен жизнью, потому что знал: я не занимаю того места, какое мог бы занять. И никогда не получу за себя цену, которой достоин.

Так чему радоваться? тут скорее стоит скорбеть о том, что годы идут, а результата нет.

Свой прошлый день рождения я встретил безработным. Нынешний – в общем тоже.

Хотя и в Турции, в официальном отпуске.

Я еще раз посмотрел на часы.

Еще раз удостоверился в сегодняшней дате.

До возвращения в Россия оставалось почти десять дней.

Конец был близок, но это был еще не конец.

По большому счету, я должен был быть не так уж и недоволен жизнью. У меня имелись две руки, две ноги, два глаза и так далее.

Но думать о будущем наедине с собой не оставалось сил. А так получилось, что в последнее время я остался наедине, хоть внешне казалось иначе.

Будущее смотрело на меня своими мертвыми глазами из мрака и пыталось схватить за горло. Но для таких случаев существовала водка.

В России, конечно.

В Турции я пил только бренди.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru