– Ты чего?
– Не скажу, – ответил Марко.
– Скажи!
– Фигушки, секрет!
– А-а-а, – весело заныла Ингрид. – Я так не играю!
Но он решил снова придержать сюжет.
– Я страшно голоден. Пошли в ресторан. Держишь мужика на чашке капучино, совесть-то есть?
Нырял и выходил из пике воздушный змей, и чайка зависла над краем моря прямо перед ними, мерно маша крыльями и не двигаясь с места. Море бушевало уже по-настоящему, поднимая валы. Оно с размаху швыряло их в берег – и, как фокусник, превращало темную массу в легкую пену и брызги света.
Они добрались до ресторана, стоявшего прямо на пляже, и, когда она садилась, он наклонился к ее губам – и Ингрид вся подалась к нему, мгновенно закрыв глаза. Нет, он не потерял свою власть над ней, но и эта доверчивая девочка приобрела какую-то странную власть над его душой…
Они заказали мясо и вино. Шторм утих, а солнце все сияло; какой-то олух со скрипкой терзал слух «Розамундой», но ничто не могло испортить этого вечера. Рядом ужинала семья – поляки, кажется. Их смешной мальчишка отказывался идти за стол, сидел на песке букой…
Марко вдруг увидел все это в виде холста: ресторан на берегу, последнее солнце, двое за столиком, она – вполоборота, тонкая шея и челка, и официант на заднем плане, а на переднем – мальчишка, сидящий на песке… И чтобы пятно рубашки рифмовалось с золотистым куском неба… Пожалуй, это мог быть Ренуар.
Не начать ли малевать снова, подумал он.
– Слушай, – сказала она вдруг, – ты очень хочешь это мясо?
Он глянул в ее темнеющие глаза – и судорожно замахал официанту.
Они бросились в ближайший отель – там не было мест. Черт возьми, кричал он, волоча ее, смеющуюся, сквозь сито отдыхающих, к другому отелю, – черт возьми, понаехали тут…
В номере они, задыхаясь, бросились друг к другу. Солнце уже сползало с крыши на стену, когда протяжный крик Ингрид сдетонировал за окном сиреной «скорой помощи». Понижая тон двузвучия, сирена затихла где-то вдалеке, у мола, и они отвалились друг от друга, изнеможенные, в приступе смеха.
– Это ты…. вызвала? – хрипел он. – На помощь… ветеранам секса?
Она вздрагивала рядом от смеха и счастья, на смятых простынях, уткнувшись головой в родное плечо.
– Это лучший день в моей жизни, – сказала она через несколько минут. – Правда. О господи, какой счастливый день! Так не бывает.
– Бывает, – сказал он.
Она курила, стоя вполоборота у окна, и от изгиба ее спины у него снова перехватило дыхание.
– Иди сюда, – сказал он.
Стесанный жернов луны висел над краем неподвижного моря. Оно отзывалось из темноты внезапным плеском и снова пропадало. У ресторанов, над тусовочным пятачком напротив казино, небо было подсвечено лампионами, оттуда пульсировала попса, и Олег поморщился от мысли, что это на полночи.
На него снова накатило раздражение. Он затянулся напоследок и, нащупав пепельницу на балконном столике, задавил окурок. Надо бросать курить. Надо бросать курить, начать делать зарядку, перестать нервничать по пустякам… Он переставил пепельницу с окурками подальше от приоткрытой балконной двери.
В темноте комнаты, склонившись над постелью, Оля шепталась с Милькой. Он знал, о чем они шепчутся, и не хотел мешать.
Какой-то человек внизу стоял у перил и смотрел в черноту моря. Фонарь освещал толстую спину и загривок. Человек стоял так уже давно.
А ведь у него был отец, вдруг подумал Олег про утонувшего мальчика. И он, может быть, еще ничего не знает. Эта женщина – она должна была вернуться одна в гостиницу, снять трубку и решиться набрать номер…
– Алло.
Перехват дыхания, и губы не могут выговорить свинцовые слова… Такая тоска. Не надо пускать это внутрь, подумал Олег. Нельзя пускать все это внутрь. Но не было такой стражи, чтобы не пускать.
…Когда, разрывая сиреной сизый воздух сумерек, в сторону мола проехала «скорая помощь», он оборвавшимся сердцем понял: это к ней. К женщине с помутившимся взглядом, сидевшей на линии прибоя.
Угасал роскошный день, и темнел последний сантиметр вина в бокале, и остывал непосильный кусок мяса на доске. Они помирились, и Олина ладонь легла поверх его руки, и в ящик вчерашнего дня был заколочен дурацкий отель со всеми их ссорами – и все было бы хорошо, если бы не память об этих раненых женских глазах.
И не Милька, зверенышем сидевший на песке поодаль.
Теперь сын тихонько всхлипывал в темной комнате, и Оля, склонившись над диванчиком, что-то шептала ему в самое ушко. Она знала слова утешения.
У Олега их не было.
«Бедный ты, бедный, – жалела его, еще студента, тетка Сима на поминках деда, – тебе нас всех хоронить…» И Олег хоронил и хоронил, а два года назад похоронил и Симу, но эта печаль держала мир в равновесии: те уходят, другие рождаются…
Такое, как сегодня, парализовывало душу. Ни логики, ни правил не было в этом, а только ужас букашки под сапогом, телеграмма Бога Иову: будет так, а почему – Мое дело! И облепленная деловитыми мухами мертвая рыба на песке смотрела костяным глазом, приглашая поучаствовать в лотерее…
Смерть была законной жиличкой под равнодушным небом, у нее были десятки лиц, и нельзя было угадать, как и когда рухнет мир от какой-нибудь ерунды: пьяного идиота в джипе, свинца или свинчатки, цифры в анализе…
Олег вспомнил, как ходили навещать однокурсницу – в больницу, откуда она уже не вышла, и знала, что не выйдет. Как она смотрела на них из-за невидимой, но уже всеми ощутимой черты, и в глазах темной тяжелой водой стоял вопрос: почему я?
Олег вспомнил другое и потянулся за новой сигаретой.
Девочка училась в параллельном классе, и он даже не знал ее имени, только в районе сплетения становилось сладко-тоскливо, когда со звонком она пересекала школьную рекреацию – вот же вылезет слово из прошлого!
В пустой летний день они случайно встретились в метро – и через час, примагниченные, тыкались друг в друга губами в запущенном саду на Басманной. Прилежные ученики, они быстро прошли эту начальную школу и стояли на лестнице в подъезде, на два этажа выше ее квартиры, замирая при каждом звуке, и ее прохладные пальцы путешествовали по его телу…
Олег все-таки закурил.
Тучный человек все стоял у перил, глядя в темноту моря. От казино неслись тяжелые удары синтезатора. По дорожке променада с грохотом проехала пара на мотоцикле, совсем молодые. Она обхватила его сзади и вжалась всем телом, подняв восхитительные бесстыжие ляжки…
Девочка погибла через день после его отъезда на каникулы, и он ничего не знал. С вокзала, еле дотерпев до дома, бросился к телефону и набрал семизначный, выученный наизусть в балтийских дюнах шифр своего блаженства, и ровный женский голос ответил ему: «Ани нет».
Глухой от счастья, он не расслышал черной бездны в этом «нет» и спросил, когда она будет. Потом мама Олега спросила, что случилось, а он не мог говорить. Невидимая рука держала его за горло; он пытался вдохнуть и не мог.
Он приходил в ее подъезд и стоял у бесполезных перил, приходил в сад на Басманной и пол-осени просидел на парапете, обшаривая глазами опустевшее пространство… Ее нигде не было. Вообще – нигде. Ни голоса, ни пальцев, ни губ, ни шепота – ничего. А на кладбище он не поехал, потому что там ее, он знал, не было точно.
Нигде не было теперь и веснушчатого мальчишки, еще этим утром бежавшего за мячом, смеявшегося, собиравшегося жить… А была только звериная тоска и бесполезность всех человеческих умений, кроме одного: смиряться.
Олег так и не научился этому, и не мог никого научить, и всякий раз спасался бегством. Он курил на балконе, пока Милька всхлипывал в темной комнате, обхватив руками мамину шею.
Человек у перил развернул тучное тело и пошел прочь от моря, широко ставя ноги.
Он не любил свое тело. С детства ощущал его досадным привеском и все время помнил, как выглядит со стороны. И даже теперь, шагая от моря в переменчивом свете окон и фонарей, Курт держал в уме курильщика на гостиничном балконе и видел себя его сторонними глазами: толстого, неуклюжего, сопящего при ходьбе…
И, по давней привычке разговаривать с собой, пробурчал:
– Ну и с-смотри. Идет жи-ывой жи-ы-ырт-трест. Прошу п-полюбоваться.
Проклятое тело! Он хотел избавиться от него насовсем, вместе с предательским заиканием. Дыра заросла бы мигом; через месяц никто бы и не вспомнил – был г-н Кальварт, не было г-на Кальварта…
Его никто не любил.
Он знал это так же твердо, как когда-то знал порядок папок в служебном ящике с документацией, и давно свыкся с людским отторжением. Помнил кожей вечное раздражение, исходившее от матери: она хотела им гордиться, а он не оправдывал ожиданий, и к десяти годам стало ясно, что не оправдает.
Отец вел с ним педагогические беседы, объявляя темы, как на уроке: сегодня мы поговорим о долге, Курт. И у Курта все съеживалось внутри, ибо о чем бы ни говорил с ним отец, все приходило к обсуждению его, Курта, дефекта в этой области.
Еще отец заставлял делать зарядку – и он возненавидел зарядку.
Возненавидел ребят в классе – они с самого начала поставили его крайним в своей крысиной иерархии и не брали в игры: жиртрест, отойди. И он отходил.
Почтовые марки были его друзьями – тонкими щипчиками складывать их в блоки было наслаждением. Не реже двух раз в день он открывал пахнущий кожей альбом и, страница за страницей, проходился по зазубренным прямоугольничкам, проверяя, чтобы зубцы шли ровно. «Идиот!» – всплескивала руками мать, застукав его с щипчиками. «Ну идиот», – бурчал он, нюхая альбомную кожу. Так было даже легче.
Только сестра любила его, но сестра умерла этой зимой, и Курт остался один на свете – с матерью, давно уже сенильной старушкой, почти не выходившей из комнаты. Она смотрела телевизор и комментировала вслух. Курт приезжал к ней иногда, ища в душе следы сыновней любви, но находил там только немного жалости.
Ему было сорок шесть, и жизнь его состояла из борьбы с расползавшимся телом, бессмысленной службы и бесконечных вечеров в компании с собственным отражением в трюмо. Он брал с полки историю наполеоновских войн или том великих биографий – и погружался в грезы, пока не слипались глаза, а если был футбол, то смотрел футбол. Курт любил футбол и даже вел табличку чемпионата. Иногда он играл по маленькой в тото и пару раз выиграл.
А еще была – Вера.
Вера брала у сестры уроки фортепиано по вторникам и субботам, и Курт, случайно увидев ее, начал приходить в эти дни.
Он сидел в отцовском кабинете, перекладывая бумаги, и слушал робкие звуки разбора, и мягкий голос сестры, и снова пассажи – то прихрамывающие на трудных местах, то словно пробивающие невидимую пробку заикания и легко несущиеся к коде. Тогда сердце его наполнялось радостью.
Потом он выходил к чаю и молчал за столом – когда он волновался, стена в горле становилась непреодолимой, и никакие упражнения не помогали.
Вере было теперь двадцать с небольшим, а впервые он увидел ее шестнадцатилетней. Высокая мягкая грудь под сарафаном изменила его жизнь. В этой жизни появилась мечта. Он хотел погладить ее грудь. Нежно сжать в руке и что-то сделать дальше. Что – Курт представлял, ворочаясь в постели в стыдном поту. Это стало почти обязательным условием засыпания, и иногда ему казалось, что он прожил с Верой много лет.
В жизни Курта были реальные женщины. Две. Если подходить к вопросу формально, то – три. Он где-то читал, что половой акт засчитывается, даже если ничего по-настоящему не было, но была разрядка. (Он вообще любил читать.) Так что – три женщины, три!
Но только Вера насмерть завладела его шарообразной головой и бычьим сердцем, уже начинавшим давать перебои при ходьбе.
Когда сестра заболела, к тревоге за нее добавилась тоскливая пустота. Не стало вдруг ни вторников, ни суббот. Курт не видел Веру почти полгода – столько прожила сестра в онкологической больнице.
На похоронах он был как в тумане. Берта лежала в гробу и не могла подсказать ему, что делать, а Курт понимал только, что видит их обеих в последний раз – и сестру, и девушку с высокой мягкой грудью.
Ему было очень жалко себя.
Вера пришла с большим печальным букетом и сама была так печальна и хороша, что Курт совсем онемел.
За столом сидели почти молча – только подруги сестры, помогавшие с поминками, негромко распоряжались блюдами. Мать, давно ничего не понимавшая и только что с большим аппетитом евшая рыбу, вдруг осмотрела собравшихся ясными глазами и завыла. Ее бросились утешать, овал стола распался, и Вера подсела к Курту. Он замер, проклиная кусок, некстати оказавшийся во рту.
Но Вера ничего не говорила, а только гладила его рукав, и у Курта появилось время прожевать.
– Спасибо, – сказал он. – Спасибо в-вам.
– Я ее очень любила, – сказала Вера.
– Он-на вас т-тоже.
– Да. Я знаю. Вы – держитесь…
Курт кивнул, преодолевая желание поцеловать руку, лежавшую на рукаве его черного костюма. Он искал слова, но когда уже почти придумал их, Вера встала и отошла, на прощанье коснувшись его плеча. Остаток поминок, в решимости отчаяния, он исподлобья следил за нею, готовый к действию.
Когда начали расходиться, Курт, улучив момент, оказался возле девушки.
– Вы на…на… поминаете мне о сестре, – сказал он, кося вбок. – Мне очень нр-равилось, ка-а…
Тут звук заклинило насмерть, и он стоял, повторяя на выдохе свое «ка-а…» и в отчаянии глядя, как подходит прощаться какая-то подруга покойной сестры.
– Как я играю? – помогла Вера.
Он хотел переключиться на слово «да», но для экономии времени просто затряс головой.
– Спасибо. Мы обязательно еще увидимся, – сказала Вера и снова погладила его по рукаву. – Вы приходите на мои выступления. Я играю по субботам в еврейской общине.
Он боднул головой воздух и, счастливый, ткнулся губами ей в руку. И отошел, бормоча сказанный ею адрес.
До субботы не было часа, когда бы он не думал о предстоящем. Концерт, непременный Бетховен, возможность проводить Веру; ее рука, ее грудь у самого плеча; разговор о сестре, о музыке, о нем самом… Он ведь хороший. И неплохо зарабатывает в этой конторе, а если что, возьмет еще работу. Разница в возрасте, конечно… Но это не страшно. Вот, например, Гете…
Он предвидел проблемы с ее матерью – она была ровесницей Курта, но почему-то выходило, что и мать не будет против.
В субботу он увидит Веру и договорится о новой встрече!
– Курт и-и… дет на сви… дание! – нараспев повторял он, размеренно шагая к остановке. Машину он не водил – отсоветовал инструктор. У Курта было хорошее зрение и даже немножко реакции, но иногда он как бы задумывался и в эти секунды видел себя совсем со стороны. Руки-ноги в это время жили отдельно от него, и инструктор очень кричал…
Нет, автобус – это гораздо лучше. Главное – не пропустить остановку.
Но в ту субботу он приехал заранее и занял очень хорошее место, у прохода в третьем ряду. Потом начали собираться еврейские старички и старушки – они рассаживались, с подозрением косясь на Курта. Потом вышла какая-то фрау из муниципалитета и что-то говорила, а Курт только сидел и удивлялся тому, что пропускает футбол и ему это не жалко…
Потом появилась она и села за рояль. Свет из окон падал Вере на спину; волосы, собранные в пучок, подчеркивали линию плеч и шеи. Курт почти не слышал, что она играла, но чувствовал, как музыка насыщает его силами для будущего.
Он первым подстерег Веру у выхода и сказал слова, которые подготовил заранее. «Сестра на небесах гордится вами». У него даже получилось произнести это ровно, почти не заикнувшись. Вера покачала головой и сказала с непонятным укором:
– Вы добрый человек, Курт…
– Спасибо, что пришли, – сказала она, чуть помолчав.
– Это ва-ам спасибо…
Тут в плане у Курта стояло предложение проводить Веру, но на него вдруг навалилась эта напасть и он опять впал в ступор, ясно увидев себя со стороны, – толстого, нелепого, мнущегося возле красивой женщины…
Какая-то толстая еврейка уже громко благодарила Веру за чудную игру, рядом дежурил ее пришибленный сынок с букетиком фиалок. Курт похолодел – только тут он сообразил, что забыл купить цветы. И, словно подчеркивая крах его предприятия, полил дождь.
Фиалковый сынок, наущаемый мамашей, сообразил раскрыть зонт над собой и Верой и, сунув ей в руки букетик, залепетал ерунду. Довольная мамаша кивала под своим зонтом. Курт мок возле них, дожидаясь непонятно чего.
– Ну, я поеду… – с полувопросом произнес он, вклинившись в комплименты.
– Спасибо, что пришли, – сказала Вера и покраснела, потому что уже говорила это. И разглядев мокрого и несчастного Курта, вдруг предложила:
– Подождите, я вас подвезу. Да идите же, промокнете!
И махнула рукой в сторону дверей.
Через несколько минут Вера подъехала за ним на своей маленькой «хонде».
Курт сидел рядом, мокрый и взволнованный. Он был наедине с нею. Совсем не так, как думал, но – наедине!
– Ну, – сказала Вера, осторожно выводя из ступора своего нестандартного кавалера. – Расскажите что-нибудь.
– Та-ак глупо, – сказал он наконец. – Я-а да-аже не при-инес цветы.
Она рассмеялась.
– И замечательно. Я рада вас видеть просто так.
– И я. М-может быть, я могу вас пригла-асить куда-ни… будь?
Она посмотрела на него, сколько позволяла дорога, и сказала:
– Милый Курт…
Голос звучал немного печально.
– Ну, хорошо. По чашечке кофе, да?
В кафе он настаивал, чтобы Вера непременно взяла десерт, Вера немного сердилась, но потом сдалась, и Курт был доволен. Он заговорил о себе – Вера слушала рассеянно, потом спросила про маму. Курт подавил в себе приступ дурноты и исполнил печальный речитатив верного сына.
Вера снова погладила его по руке, как тогда, на поминках.
Когда она остановила машину у его дома, Курт в три приема попросил разрешения как-нибудь ей позвонить, и она, помедлив, сказала: конечно, звоните. Его немного резанула эта пауза и это легкое движение плечами, но он решил об этом не думать. Она ведь сама дала свой телефон!
Телефон он сразу переписал в книжечку. У него был хороший почерк.
Он подождал несколько дней, чтобы было именно «как-нибудь», а не назойливо. Вера была занята. Он позвонил назавтра – она не могла. Посоветоваться было не с кем, и на третий день Курт позвонил снова.
– Курт, – сказала Вера, – мне так неловко, но правда же… Я очень занята.
И он спросил:
– Чем?
– Ку-урт, – укоризненно протянула она, и в трубке настала тишина.
– А… лло, – сказал он.
– Да. – И снова тишина.
– И… Извините меня, – сказал он.
Еще подождав и ничего не дождавшись, Курт повесил трубку.
Ему было очень плохо. Он маялся целый вечер – все думал, что же ему теперь делать, и придумал очень хорошо: назавтра (как раз была суббота) Курт купил букет небольших роз с трогательной веточкой гипсофила и снова поехал к евреям.
Оставить для нее, а самому уехать. Без записки, а только с визитной карточкой – изящно и благородно. Она оценит.
Изящно не получилось: Курт пропустил остановку, а пока ждал автобуса и возвращался, все пошло прахом. Он наткнулся на Веру, уже отдав букет, и от неожиданности отпрянул в дверь, и вышло, будто он за ней следит…
Но главное – Вера приехала не одна.
Она вышла из победительного «Мерседеса», а следом пискнул ключами замка высокий шатен с отвратительной телефонной закорючкой в ухе. В глазах у Веры заметалась паника – шатен же, одним взглядом оценив парализованного Курта, одарил его гуттаперчевой растяжкой губ.
– До… брый день, – выговорил Курт.
– Добрый день, – ответила Вера. – Это Курт, – сказала она чуть погодя. – Мартин.
Шатен наклонил голову, доброжелательно рассматривая третий угол ниоткуда взявшегося треугольника. Эта вялая доброжелательность окончательно добила Курта: его существование даже не было помехой.
– Пришли на концерт? – спросила Вера, потому что надо же было что-то сказать. Пока, мучительно выбрасывая из глубины горла звуки, Курт пытался справиться с ответом, они стояли и смотрели на него: она с ужасом, шатен – с живым интересом.
– Не… не… нет! – крикнул наконец Курт.
– А мы пришли на концерт, – сообщил шатен и, приобняв девушку за спину, по-хозяйски провел ее в дверь. Последнее, что видел Курт, – рука с перстнем, мягко скользнувшая к ее ягодицам.
Если бы Курт пил, он бы напился в этот день до забытья, но умения забыться у него не было и он до ночи сидел на диване, щелкая пультом телевизора и разговаривая со стенами.
Мир не принимал в расчет его мычащие возражения. Двое суток Курт жил, как в плохом сне: жернова памяти медленно проворачивали его через позор последней недели, и рука шатена раз за разом скользила по Вериной спине и оглаживала ее попу.
Бог знает когда он вышел бы из этого морока, но кто-то над ним решил, что клин клином вышибают, и во вторник умерла мать. Ему позвонили из попечительской службы, и Курт поехал в дом, который теперь принадлежал ему, – как будто некий куратор озаботился раздвинуть пустоту его жизни до новых пределов.
Он осваивался в этом безвоздушном космосе – в своем окончательном, пожизненном одиночестве. Он привыкал к нему медленно, то и дело застывая посреди улицы памятником неуместности.
Словно назло Курту, крепла весна и вокруг бесстыже обнимались – все, кроме него. Уплывая из реальности, длинно целовались за столиками кафе; схваченные желанием, приникали по двое к стенам домов… Вечером, бродя вдоль канала, он увидел беззвучный танец в желтом квадрате окна. Мужчина и женщина занимались друг другом с привычной нежностью, не удосужившись задернуть занавески…
Курт, не торгуясь, продал родительский дом со всей утварью, перевезя к себе только книги и в приступе внезапного гнева разбив фарфоровую грудастую пастушку, обнаруженную в материнской горке: пастушка, волосы в пучок, целовалась с высоким стройным пастушком. Б-б-блядь!..
Став немножко богатым, Курт повадился играть в тото уже не по маленькой, а по средненькой, а на выходные стал ходить на стадион. На стадионе было весело, и когда «Фейеноорд» выигрывал, даже хотелось жить.
Но матч кончался, хмельная пена оседала, и надо было куда-то идти. Разговаривать с трюмо он больше не мог, а друзей у него не было – никто так и не хотел брать его в свои игры… Несколько раз, когда тоска начинала идти горлом, он собирался с духом, чтобы позвонить Вере. Даже позвонил однажды – уже набрал номер, но на грани гудка задавил трубку, как мышь…
Она позвонила сама – в начале июля.
– Здравствуйте, Курт.
Сердце его бухнуло и отозвалось сладким нытьем в животе. Он задохнулся попыткой ответа, но она его пощадила и продолжила, как ни в чем не бывало:
– Вы не звоните, вот я и решила позвонить сама. Нельзя терять старых друзей, правда?
Она была весела – как-то уж чересчур весела, и он догадался, что никакого шатена больше нет, и снова задохнулся – уже от надежды. Курт предложил встретиться, и Вера легко согласилась.
Как же она была хороша – вся такая летняя, в легком бежевом платье с брошью! И волосы собраны в пучок, как тогда, на концерте, и глаза блестят каким-то незнакомым блеском. Вера говорила обо всем и ни о чем, спрашивала и понимающим кивком угадывала его спотыкучие ответы. Узнав о смерти матери, сказала: «Бедный Курт», – положила руку на рукав, погладила обшлаг…
И он тоже спросил, приступая к главному:
– Как вы?
Вера улыбнулась.
– Я хорошо.
– А-а…
Она торопливо накрыла его вопрос:
– Все хорошо, Курт.
Глаза ее в секунду заполнились слезами, и одна стремительно скатилась по щеке.
– Простите… – Она запрокинула голову и, нащупав в сумочке салфетку, промокнула глаз. И улыбнулась. – Видите, как я раскисла.
– Ве… э-э… ра, – сказал он.
Она снова погладила его по рукаву.
– Я знаю, что вы ко мне хорошо относитесь.
– Д… да.
– Ну вот и славно. Возьмите мне вина.
Курт взял по-гусарски бутылку бордо и сырную тарелку с орехами и виноградом – и через несколько минут уже плыл в потоке нового сюжета.
Шатен оказался полноценным негодяем, и добродетель Курта воссияла в этой нравственной тьме, как алмаз в луче света. Качая головой на Верин рассказ, словно отказываясь верить в глубину людской низости, Курт тонко подчеркивал это отличие – но внутри вместо гнева коброй поднималась зависть.
Соблазнить юную женщину, напользоваться ею и, напоив на корпоративной тусовке, передать в руки собственному шефу… – во всем этом была победительная сила, в которой природа отказала Курту. Мир принадлежал этим шатенам, не ведающим ни стыда, ни поражений, а ему оставались унылая добродетель и вечерний онанизм.
Вера искала плечо друга и нашла его. На последней трети бутылки он пересел к ней и подставил плечо в буквальном смысле. Вера, всхлипывая, сползла немного с сиденья и допивала бордо, уткнув голову в угол диванного валика.
– Я хитрая, – говорила она. – Я не на машине. Можно, я немножко напьюсь?
– П-пейте. То… олько осто… а-а-а… рожно!
Выплакавшись, Вера выбросила из себя напряжение, и через рукав пиджака Курт чувствовал теперь тепло ее податливого тела. В нем росло что-то небывалое. Он был в сантиметре от собственных грез.
Рассказ Веры страшно возбудил его, но, потянувшись допивать бокал, она прервала историю на самом грязном месте, и Курт, жадно ловивший сюжет, так и не понял главного: досталась ли Вера по-настоящему второму негодяю?
Теперь недосказанный эпизод этот крутился в разгоряченной его голове, но – о ужас! – в этом тайном кино он был не спасительным рыцарем, врывающимся, чтобы защитить девичью честь от мерзавца, а самим этим мерзавцем и был.
И в мельчайших подробностях представил вдруг, как, заперев дверь, подступает к теплой, беззащитной Вере и кладет ей руку туда…
Курт зарычал и прокашлялся. Он был весь в поту.
– Я вы… зову та-а-акси, – сказал он.
– Так-си… – повторила Вера. – Спасибо, Курт. Вы славный. И Берта… Бедная Берта…
Она снова заревела.
В такси Вера дремала, уткнувшись головой ему в плечо. Курт боролся с дыханием, вдыхая тонкий аромат ее волос. Как стайер, он выжидал момент для решающего рывка. У двери, задохнувшись от нахлынувшего фрейдизма, Курт помог Вере вставить ключ в замок.
– Спасибо, Курт, – сказала она и извиняющимся образом поскребла пальцами по лацкану пиджака. – Простите меня, я так напилась…
– Бе…дная Ве…ра, – сказал он, открывая дверь за ее спиной и мягко вталкивая ее в квартиру.
Повторяя про бедную Веру и постепенно сокращая дистанцию, Курт гладил ее по голове, и, пристроив у стенки, гладил уже по плечам, и целовал волосы, и, не веря себе, добрался до нежной впадинки под ухом.
– Курт, – ее руки вдруг уперлись ему в живот.
– Ве-э…
– Курт, не надо.
Руки попытались оттолкнуть его, но только страшно распалили желание. Отбросить эти две соломинки было делом секунды. Она что-то кричала, но Курт уже ничего не слышал – сопя, он освобождал ее грудь от ткани и бретелек. Невидимые кулачки молотили его по лицу и плечам, но он не замечал и этого, а только атаковал сладкое упругое тело, чувствуя чудовищный напор плоти, требующий немедленного выхода.
В коридорной полутьме метались хрип и визг. Курт не знал, где тут постель, и просто повалил ее на пол, надежно придавив собой. Он успел высвободить свой набухший инструмент и, вне себя от возбуждения, уже шарил в немыслимом шелке ее трусиков, когда сопротивление вдруг прекратилось и он услышал тонкий звук плача.
Вера выла, покорно лежа под ним.
Полоска фонарного света проникала в коридор, как будто из другой вселенной. Курт начал возвращаться в сознание.
Вера выла, закрыв лицо ладонями и мотая головой по полу. А на ней колодой лежал он – тяжело задыхающийся, полураздетый и ничтожный. На месте неумолимого инструмента валандалась глупая пиписька.
– Ве… ра, – сказал он, неуклюже приподнимая тучное тело.
На его голос она зашлась в новом приступе воя – на одной высокой непрерывной ноте.
– Ве… ра, – сказал несчастный Курт. – Я-а… люб… лю. Вас.
И похолодел, услышав смех.
Когда он нашаривал ручку и справлялся с собачкой замка, и когда потом воровски прикрывал снаружи входную дверь, она продолжала биться в смеховой истерике, закрыв лицо руками и мотаясь по полу тряпичной мальвиной.
Два дня он пролежал, рассматривая с дивана книжный шкаф с куском окна. Окно меняло свет, полоска солнца на шкафу вытягивалась и меркла, а он все лежал.
Когда, странным атавизмом, его потревожил голод, он спустился к китайцам. Взял рис и свинину в пластиковых кюветах и тут же, за столиком, запихнул все это в организм, запив соком манго из баночки. Организм отозвался на еду сильнейшим удовольствием, и Курт с удивлением прислушался к этому.
Глупое тело хотело жить дальше – досадное, тучное, даром никому не нужное тело.
На работу оно не пошло, и рука взяла телефон, а язык в несколько приемов выговорил: я заболел. Тупой скот на том конце провода даже не спросил: чем заболел? не надо ли помочь? Спросил: когда выйдешь? Курт задохнулся приступом ненависти и отжал трубку.
На третий день тело вышло на воздух и остановилось, когда глаза увидели рекламу турагентства – и слово «Схевенинген».
Наутро Курт, удивляясь себе, вышел из дома с полупустым саквояжем и отправился на вокзал. Через пару часов он вдыхал детский запах соленого ветра.
Он был здесь когда-то с папой и мамой, о которых вспомнил вдруг с нежданной нежностью, заполнившей глаза влагой. Вот здесь стояли лотки со свежайшей селедкой, и трамвай точно так же шел вдоль моря… Курт, как по следу, пошел на соленое дыхание ветра и вышел на дорожку променада. Все вокруг было знакомым и незнакомым, как во сне.
И в легком этом сне он был ни в чем не виноват, и его любили…
Чайка летела вдоль кромки волн – просто так, куда-то. И просто так, куда-то, шел Курт, боясь проснуться. Потом он устал и присел за столик на берегу. Чашка кофе, взятая для бодрости, качнула его в обратную сторону, и Курт пошел в ближайший отель.
Через пять минут он засыпал в своем номере.
Пробуждение было ужасным: невесомое счастье исчезло без следа. Открывая глаза, Курт снова все помнил: Веру, свой позор, черное одиночество. За окном сходил на нет жаркий день; вялое тело лежало в кровати, истекая потом. Надо было что-то делать с ним дальше.
И Курт вдруг сообразил – что.
Он лежал, обдумывая эту мысль; он даже не испугался.
Страха не было – была только дверь, которую не видел почему-то, а вот же она! Горсть таблеток, и всем привет. Школьным сволочам, говорившим «жиртрест, отойди», тупому сослуживцу, шатенам в «мерседесах», девушке с нежной грудью, доставшейся всем, кроме него. Никто даже не огорчится. А папы с мамой нет, и Берты нет. Как хорошо – никого, вообще никого! Мир затянет это место ряской в одну минуту.
Вот подлянка будет этому отелю, подумал Курт. Утром стук-стук: уборка! Открывают, а он лежит белый. Или – серый? А вот и посмотрим.
Курт даже выдохнул это вслух:
– Па-а… смотрим!
И рассмеялся, сотрясая постель: смотреть-то будут другие. Смотреть, бежать вниз, звонить в полицию…
Курт поморщился, представив, как его будут кантовать по винтовой лестнице, – небось в одеяле, носилки-то не пройдут. Жопой по ступенькам – бряк, бряк. Глупо, но уже не больно. Да, главное, чтобы наверняка. А то начнут мучить, засовывать в дырку шланг, вскрывать грудную клетку… Он читал где-то, что, когда откачивают, вскрывают грудную клетку. Еще вернут, пожалуй. Курт снова поморщился. Нет, унижения он больше не допустит. Хватит с него.