– Питер, пане! – возгласил с облучка Данила.
Город отгораживала от полей и перелесков блестящая на солнце полоска канала. Обводный канал! – вспомнил прошлые свои приезды Невзорович.
Подковы и колёса прогрохотали по мощённому булыгой мосту, и Данила натянул вожжи, останавливая коней у заставы – два гранёных каменных столба, шлагбаум и небольшой полосатый домик около них. К карете от домика уже подходил, чуть хромая, солдат-инвалид3 в тёмно-зелёном мундире, о чём-то перебрасываясь словами с Данилой. Невзорович не прислушивался – не хватало ещё вникать в пустопорожние разговоры хлопов.
Инвалид, меж тем, подошёл вплотную и сказал, кланяясь:
– Подорожную вашу извольте, барин.
Невзорович молча протянул ему загодя вынутую из бювара бумагу, и солдат заторопился к будке, протянул бумагу в отворённую дверь. Глеб же, разглядев невдали за будкой какое-то движение, пригляделся.
Мальчишки.
Наверняка местные питерские застукали чужака. Кажется, назревала драка. Впрочем, ему до этого дела не было – хотят москальские хлопы драться, так и пусть себе юшку друг другу из носа пускают. Но тут он заметил, что драка кажется, назревала неравная – шестеро обступали одного, а тот, хоть и оглядывал их чуть нервно, но отступать не собирался. Такое поведение Глебу понравилось, и он, протянув в окно руку с резной тросточкой, тронул посеребрённым набалдашником Данилино плечо.
– Данила, голубчик… после заставы прижмись-ка к обочине.
Данила понимал всё без слов – недаром столько лет приглядывал за паничем.
Из двери будки выглянул офицер – Глеб видел только голову в фуражке и одно плечо с эполетом:
– Подвысь! – крикнул офицер инвалиду, шлагбаум заскрипел, подымаясь, и Данила тут же звонко чмокнул губами, подгоняя коней. Карета тронулась, а офицер опять скрылся в будке, напоследок крикнув Глебу. – Добро пожаловать в Петербург, сударь!
4
Одним махом семерых побивахом – такое только в сказках да ста́ринах4 бывает, которые у костра котляны5 ввечеру после долгого дня рассказывают. Другое дело, что один, если хорошо драться учён, может сколько-то продержаться против нескольких.
Влас Смолятин считал, что в драках он человек не последний – доводилось и в стеношных боях на двинском да онежском льду стоять, и один на один на кулачки биться, и в Архангельске одному против троих местных как-то довелось. Да только видимо, эти шестеро тоже были не последними в драке.
Всё вдруг как-то разом сдвинулось с места и завертелось вокруг, кого-то бил он, кто-то бил его, в виски колотило страстное желание дотянуться до атамана, этого щапа с трубкой. Опомнился через пару мгновений, вставая с утоптанной пыльной земли и сплёвывая кровь с разбитой губы. У нападавших тоже было не слава богу – один уже скулил, придерживая руку, корчился, прижимая её к животу, но остальные по-прежнему надвигались на помора, нехорошо усмехаясь. А атаман (как там его – Яшка?!) уже поставил ногу на рундук и любовался им, кривя губы и поглядывая на Власа искоса – что ты теперь будешь делать, трескоед?
А вот что!
На мгновение сжавшись, Влас метнулся к атаману – словно пружина распрямилась, словно из лука выстрелили. Поднырнул под рукой ближнего оборванца, врезался во второго и сшиб его с ног – только пыль взлетела! И оказался прямо перед Яшкой – тот даже несколько оторопел от прыти чужака – видно, не ждал такого.
Сшиблись прямо над рундуком, и Влас почувствовал как его кулаки с треском врезаются во что-то мягкое, кто-то ударил его в спину, кто-то азартно свистел сбоку, но атаман, споткнувшись о рундук, уже валился на землю, и Смолятин грохнулся вместе с ним, почти в обнимку. Ударил головой, не примеряясь, чувствуя, как что-то хрустнуло, что-то потекло по рассечённому лбу. Слышал, как навалились на него сзади, тяжело навалились, должно быть, двое враз. Ударили по голове, в глазах помутилось – о честной драке было забыто в первые же мгновения.
Эх… помешали, – мелькнула глупая мысль.
И почти тут же его отпустили. Раздались дикие вопли, крики, звуки ударов, но Влас, очнувшись, тряхнул головой и снова вцепился в привставшего атамана. Отвесил ему полновесный тумак и только когда понял, что Яшка обеспамятел, оглянулся.
Оборванцы проигрывали.
В драку вмешались, невесть откуда взявшись, ещё двое мальчишек примерно того же возраста, что и сам Смолятин. Один и одет был почти так же, в дорожный грубый сюртук некрашеной шерсти, а второй – изящнее, даже со щегольством каким-то, в тёмно-синий сюртук с серебряными и золотыми галунами, чем-то похожий на мундир мосье Шеброля, мундир императорской гвардии. Дрались оба очень неплохо, видно было, что не впервые. В простом сюртуке – видимо, больше навык на кулачках, в стенке и попросту, а вот щёголь то и дело на какую-то долю мгновения замирал в положениях, по которым было видно, что он знаком с английским боксом, так же как и Влас.
Но уличников всё равно было больше, и Смолятин, оставив в покое атамана (в конце концов, лежачего не бьют!) бросился на помощь к своим нежданным спасителям. Подскочив сбоку, он метко ударил под ложечку ближайшего оборванца и почти тут же вмешалась ещё одна сила – дюжий мужик с увесистой дубинкой в руках. После того, как он вытянул палкой вдоль спины первого попавшегося ему под руку питерского, среди оборванцев возникла суматоха – такого они не ожидали.
– Атас!
– Шухер!
– Валим!
Словно стайка вспугнутых воробьёв, они метнулись к своему вожаку, который вновь очнувшись, начал приподыматься на локте. Не бросают атамана! – восхитился про себя Смолятин, прыжком вновь оказываясь около рундука (с чего началось-то всё!) и властно ставя на него ногу. Впрочем, оборванцы уже и не помышляли о добыче – подхватив атамана под руки, они помогли ему встать и поволокли прочь. Тем более, что от заставы уже слышался переливчатый жестяной свист – инвалид у шлагбаума, завидев драку, звал полицию.
Около рундука в пыли валялась, ещё дымясь, бриаровая трубка – та самая, с которой атаман Яшка вальяжно подходил к Смолятину. Около неё неожиданно оказался тот, в простом сюртуке, подхватил её (должно быть, тёплая ещё!), выпрямился, несколько мгновений глядел оборванцам вслед, словно собираясь окликнуть и вернуть трубку, но потом мотнул головой и сунул трубку в карман (и верно! – боевой трофей!).
И только тут Влас сумел разглядеть своих спасителей. Они стояли рядом, тяжело дыша. Тот, что в простом сюртуке, пачкал лоб тёмно-багровыми разводами, утирая кровь, сочащуюся из рассечённой брови, второй промокал пот на лбу кружевным батистовым платком с монограммой. Весело глядели на Смолятина, так, словно только что увидели.
Подошёл давешний мужик, одетый в наброшенный нараспашку незнакомый потёртый мундир без знаков различия, толчком ладони сбил на затылок войлочный капелюх, воинственно выпятил бритый подбородок. Но почти тут же сказал щёголю с незнакомым Смолятину выговором:
– Ехать бы надо, панич! Неровен час, полиция нагрянет, объясняйся потом!
Только сейчас Влас заметил стоящую у обочины небольшую изящную пароконную карету с гербом, отделанную шелком и красным деревом. Дверца кареты была распахнута настежь, кони фыркали и перебирали ногами, но с места не трогались, хотя никто их не держал, и на облучке не было никого – видно было, что вышколены замечательно. Рядом с ней неторопливо шестернёй проезжал большой дилижанс тёмного смолёного дерева, и с облучка и из окна его мальчишек во все глаза разглядывали кучер и пассажиры.
– Да, прав ты, Данила, – с тем же выговором ответил изящный, – давай-ка на место, мы сейчас.
Мы, – отметил про себя Смолятин. А изящный уже повернулся к нему и второму:
– Господа, – нетерпеливо сказал он. – Данила прав, надо уносить отсюда ноги. У меня совершенно нет никакого желания объясняться с полицией, думаю, что и у вас – тоже. Прошу без стеснения в мою карету!
Ишь, и говорит-то, словно книгу пишет, – подумал Смолятин с внезапно прорезавшейся неприязнью. Но, странное дело, того чувства, которое возникло, когда на него глазели оборванцы, у него сейчас не было – не ощущал он себя воняющей треской деревенщиной.
Но рассуждать и прислушиваться к своим чувствам было некогда – изящный незнакомец и его кучер были правы. Смолятин молча подхватил рундук и все трое бросились к карете. Второй мальчишка в простом сюртуке только на миг задержался, чтобы поднять из травы брошенный в запале ранец (точно такой же был у мосье Шеброля! – опять вспомнил своего учителя Смолятин). Данила на облучке уже разбирал вожжи, а кони нетерпеливо били копытами, хоть и смотрелись уже устало – видимо, изящный был откуда-то очень издалека. На запятках кареты был прочно приторочен здоровенный кофр, заботливо укутанный в рядно, только окованный уголок выглядывал из-под грубой просмолённой ткани. Там же нашлось место и рундуку Смолятина – изящный без лишних разговоров помог помору закинуть рундук на запятки. Потом все трое один за другим нырнули в отворённую дверцу кареты, и почти тут же Данила погнал коней.
Переглянулись, отдышавшись. И рассмеялась все разом: Смолятин – нерешительно и сдержанно, изящный – негромко и едва заметно, а третий – открыто и от души.
Потом изящный потянул руку ладонью вверх:
– Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай Полоцкого повята Виленской губернии, к вашим услугам!
Второй, всё ещё улыбаясь, кинул свою руку поверх, блеснул белыми зубами:
– Григорий Шепелёв, дворянин Бирского уезда Оренбургской губернии! Готов служить!
Смолятин, долго не раздумывая, накрыл их руки своей:
– Влас Смолятин, помор, сын дворянский из Онеги. Можете располагать мной, господа!
Карета, покачиваясь, уносилась прочь по улицам Петербурга, кони постепенно перешли на размеренную рысь, и добрый цокот подков по булыжникам и брусчатке эхом отдавался в карете.
– Кого куда подвезти, господа? – Невзорович покосился в окно и повторил сказанное в запале драки. – Прошу без стеснения.
– Мне надо в Морской корпус, – опередил раздумывавшего Смолятина Шепелёв, и двое других мальчишек вытаращили глаза.
– И мне… надо в Морской корпус, – размеренно уронил Смолятин.
– Господа, по-моему это судьба, – тонко усмехнулся Невзорович. – Потому что я тоже приехал в Петербург, чтобы учиться в Морском корпусе.
Судьба, так судьба.
– На «ты», господа? – предложил Невзорович, приподымая бровь.
– А пожалуй, – согласился Шепелёв, прищурясь. Оба глянули на Смолятина, и помор только согласно склонил голову.
Он сдвинул в сторону книгу, которая мешала ему сидеть, упиралась толстым переплётом, и все трое невольно посмотрели на неё – бросились в глаза непривычные, хотя и знакомые буквы на переплёте.
– Ада́м Мицкевич, «Дзяды», – вслух прочёл Смолятин, чуть запнувшись на незнакомом слове в названии.
– А́дам, – поправил Невзорович.
– Ты поляк? – с любопытством спросил Шепелёв. Он вообще был каким-то живым, постоянно двигался, словно усидеть на месте не мог, глаза всё время бегали, разглядывая карету, словно её обивка была усыпана какими-то рисунками или письменами, хотя на деле ничего подобного не было.
– Литвин, – покачал головой Глеб. Взял книгу из рук Смолятина и убрал в дорожный сундучок около двери.
– А небедно живёшь, – с мальчишеской бесцеремонностью заявил Гришка, оглядев изнутри карету. Бледно-зелёный узорный шелк обивки на стенах и ярко-красная, почти алая кожа диванов, тёмно-зелёные, почти болотного цвета, бархатные занавеси на окнах. Богато. – Прямо скажем, по-княжески. Или ты и есть князь, может?
– Да что ты, – засмеялся Глеб. – Роду знатного, конечно, но не князь же… Да и неважно это.
– Католик? – не унимался Григорий.
– Униат, – усмехнулся Невзорович уже вызывающе. – Это важно?
– Да нет, не особо, – Шепелёв пожал плечами, словно потеряв к литвину интерес. Ну, чтит православный папу римского, подумаешь. Не в средние века живём, в самом-то деле.
– Итак, все едем в корпус? – как ни в чём не бывало спросил Невзорович.
– Ну вообще, мне бы надо к брату заглянуть или к родне, они где-то неподалёку живут. Матушка наказывала, – сказал было Смолятин и почти тут же умолк, чувствуя, как по-ребячески звучат его слова после всего, что с ними произошло. Сделал над собой усилия и договорил. – Да и рекомендательное письмо…
– Плюнь, – веско сказал Шепелёв. – Сдались тебе те рекомендации. Всё равно жить придётся в корпусе, правила такие. На казённом коште. К тому же… – он помедлил, но договорил, – к тому же столичные знакомые провинциальных особо не жалуют, даже родню.
– Верно, Грегуар, – поддержал Невзорович решительно. Смолятин заметил, как дёрнулся Шепелёв, но решил, что это от качки кареты. Невзорович, видимо, подумал так же. – Даже если и примут и в корпусе позволят жить вовне – скучновато будет под надзором.
Опять же и библиотека далековато, – рассудил про себя Смолятин, уже принимая правоту своих новых знакомых.
– Да и чего ты – каждый день будешь на учёбу через весь Питер бегать от Обводного до Васильевского? – добавил Глеб со знанием дела и безжалостно и грубо подытожил. – Ноги до самого афедрона сотрёшь.
– Бывал в Питере раньше? – с любопытством спросил Невзоровича Шепелёв.
– Доводилось, Грегуар, и не раз, – словно о чём-то малозначимом бросил Глеб.
– Ещё раз назовёшь меня Грегуаром, видит бог, так по сопатке и дам тебе, католик недоделанный, – пообещал вдруг Шепелёв с внезапно прорезавшейся злобой. Он сжал зубы, на челюсти его отчётливо выступили острые желваки, взгляд стал необычно злым и колючим, словно вспомнил что-то в край для него неприятное. – Не посмотрю, что ты чуть ли не князь! Лучше Гришкой зови.
– Гришкой у меня холопа в Волколате звали, – холодно ответил Невзорович. – Будешь тогда Грегори.
Шепелёв несколько мгновений помолчал, словно раздумывая или оценивая то, что услышал, потом вдруг просветлел лицом.
– А чего ж, – медленно сказал он, словно ещё раздумывая. – А пусть будет Грегори. Мне нравится.
Его губы шевельнулось ещё, но он не сказал ни звука, словно что-то шёпотом произнёс про себя.
– А Волколата – это что? – спросил Влас. При всей своей стеснительности он никогда не боялся выказать своё незнание чего-нибудь, спросить или уточнить.
– Имение моего опекуна, – коротко, словно о пустяке, ответил Невзорович и повернулся к Григорию, который теперь был Грегори. – А чего ты так французское имя невзлюбил?
– После как-нибудь расскажу, – хмуро ответил Шепелёв, которому уже было неудобно за свою вспышку. – И вообще, спасибо, что по-своему меня не назвал. Как там будет? Грж…
– Гжегож, – улыбнулся Невзорович всё ещё холодно, но видно было, что мир восстановлен. – Но это по-польски. А у нас ты вообще был бы Рыгор.
– Бр, – передёрнул плечами Шепелёв. – Лучше уж я буду Грегори.
– Теперь уж навсегда – словно припечатал Глеб.
Карету чуть качало по брусчатке, звонко цокали копыта коней. За окном гомонили прохожие, ржали кони, стучали подковы, звонили колокола, лаяли собаки.
Гудел большой город.
Проехали мимо большой стройки – рабочие таскали по сходням кирпич на «козах»6, скрипя во́ротами, поднимали бадьи с раствором, звенело железо о камень, стучали топоры. В ажурном плетении лесов смутно угадывалось что-то огромное, величественное.
Смолятин несколько мгновений вглядывался в муравьиное кипение народа на стройке, потом обронил слегка озадаченно и вместе с тем с восхищением:
– Интересно, что это строят…
– Собор, – тут же откликнулся Невзорович, даже не глядя в окно. – Шесть лет строят уже… я четыре года назад с отцом был здесь, уже строилось…
Шепелёв, теперь уже точно Грегори, промолчал – он тоже смотрел в окно, только в другую сторону. Проплыла мимо громада вздыбленного бронзового коня на грубо отёсанной глыбе – Гришка сразу же признал известный памятник Петру Великому. Подковы и колёса кареты застучали по тёсаным мостовинам.
– О! Мы на мосту! – воскликнул Смолятин, выглянув в окно.
– Исаакиевский мост, – кивнул Невзорович, тоже глядя в окно. – А вон тех каменных устоев и лестниц к воде в мой прошлый приезд не было. Видимо, недавно построили…
– А в Москве мосты каменные, – словно между прочим, обронил Грегори. – Постоянные.
– Через Неву постоянных мостов пока нет, – подтвердил Невзорович. – Только вот так – наплавные, с барки на барку.
– В Москве? – Смолятин покосился на Грегори. – Ты вроде не из Москвы же…
– Я пока что только три города видел, – без стеснения простодушно пояснил в ответ Грегори. – Бирск, Уфу и Москву. Питер – четвёртый. Ни в Уфе, ни тем более, в Бирске, постоянных мостов через Белую нет. Тоже наплавные только.
– Белая – это река? – уточнил Невзорович. И, получив в ответ кивок, вдруг сказал. – Странно это.
– Что? – насторожился Влас.
– Все едем в морской корпус, все ровесники, с разных концов страны – и встретились в один день и час на Московской заставе на Обводном, – пояснил Невзорович.
– И все вместе в драку полезли, – поддержал Шепелёв.
– Да, странно, – задумчиво согласился Влас. А Невзорович, подумав мгновение, махнул рукой. – Судьба.
– Случай, – поправил Шепелёв.
1
Далеко на севере, где-то между Маткой и Грумантом, в море властвует Рачий Царь. Он либо медленно плывет по своим царским и рачьим делам в тёмно-синей глубине, шевелит громадными клешнями, либо висит на месте, медленно погружаясь в пучину. И только изредка, встревоженный чем-либо (а чем – кто его знает, царя, а тем более – рачьего царя), всплывает к поверхности, громогласно скрипит клешнями и от скрипа того лопается и осыпается блестящим крупным крошевом паковый лёд, бегут черными змеистыми трещинам скалы и валуны на Матке, Груманте и Колгуеве. Расходятся потревоженные льдины, из дымящейся холодной воды высовывается острая морда, шевеля усами и ворочая круглыми глазами, по блестящему панцирю ручьями стекает густая от холода вода, тяжёлая, словно стекло. И над ледяными полями течёт скрежещущий зов. Кого зовёт царь – неведомо.
Берегись оказаться рядом! Огромны и сильны клешни Рачьего Царя! И пискнуть не успеешь – пополам перекусит чудище, а не то – в воду за собой уволочит, сомкнутся над головой льдины и – всё, кланяйтесь родне, Митькой поминайте…
Влас задумчиво усмехнулся. Сколько он слышал таких рассказов от бывалых рыбаков и промышленников? Несть числа. Сколько в них правды? Да кто ж знает… кое-что, поговаривают, вовсе даже не выдумка… а кое-что он и сам видел, доводилось…
– Бу! – раздался вдруг за спиной резкий выкрик. Влас опоздал напрячься и невольно вздрогнул. Обернулся, ловя взглядом неуловимое в сумерках движение, успел разглядеть длинную косу, пестрядинный, но в сумерках – серый, сарафан, очелье, память подсказала – шитое золочёной канителью.
Акулина.
Акуля.
Акулька.
– Ага, испугался! – девчонка торжествующе рассмеялась, присела рядом с ним, заглянула в лицо. Глаза её казались карими или даже черными, хотя Влас знал – они серо-зелёные. – Здравствуй, на все четыре ветра, Власий!
– И тебе поздорову, Окулина Спиридоновна, – нехотя ответил Влас, почти не шевельнувшись и нарочито окая.
– Тьфу на тебя! – девчонка своенравно топнула по мягкой, едва заметной по весеннему времени, травке кожаным выступком7. Влас едва заметно усмехнулся – ишь, какова, в домашних выступках по морскому берегу… достатком похваляется. А Акулька уже тормошила его за плечо. – Чего молчишь, как сыч?! Про что задумался?!
– Про Рачьего Царя, – ляпнул мальчишка чистую правду.
– Нашёл про что думать, – повела плечиком девчонка. – Чего думать-то про него?
– Поглядеть бы на него, – не сдержал Влас улыбки.
– Что – совсем дурак? – Акулина даже покрутила пальцем у виска. – Кто живой-то остался, из тех, кто видел его?!
– Да уж остался кто-то, – возразил мальчишка, по-прежнему задумчиво-мечтательно глядя куда-то в морскую даль, туда, где Белое море серебряными волнами переливалось под тоненьким серпиком новорожденной луны. – Кто-то ж про него рассказал… если не брешут люди, вестимо…
Помолчали несколько мгновений – спокойно-рассудительное настроение Власа передалось и девчонке, она притихла, тоже глядя куда-то в море, до которого здесь, у берега Поньги, было всего вёрст пять. Потом спросила, словно невзначай:
– Слышала, ты уезжать собрался?
– Да, – помолчав мгновение, коротко ответил Влас. Говорить не хотелось. Да и не о чем было особо. Отъезд его – дело решённое. И не сегодня решённое.
– В Петербург вроде?
– Туда.
– Отец сегодня котляну у себя собирает, – сказала девчонка вроде о другом, а на деле – всё о том же. – Он тоже прослышал… спрашивал, в море пойдёшь ли?
Влас промолчал, по-прежнему глядя в морскую даль. Ответил, когда Акулина уже перестала ждать.
– Пойду, должно быть.
– А пойдёшь, так хоть пришёл бы! – сказала она, вставая. – А то отец какого другого зуйка8 в артель возьмёт.
Прийти, конечно было надо. Обычай такой.
Влас искоса глянул на девчонку – она смотрела как обычно, с лёгкой хитринкой во взгляде. Не поймёшь, то ль и правда отец ей чего наказал, то ль сама выдумала.
Выдумала, не выдумала, а котляну её отец и впрямь собирал. И показаться, конечно, было надо.
– Можно подумать, котляна двух зуйков не прокормит, – пробурчал, подымаясь на ноги, Влас. – Пошли, покажусь отцу твоему.
Акулина легко пробежала по берегу, прыгая с камня на камень над поросшим редкой травой песком («Коза», – усмехнулся про себя Влас), соскочила на мостовины – широкие плахи из расколотых вдоль брёвен, уложенные на поперечные лаги – из щелей между мостовинами пучками торчала трава. Обернулась к Власу – тот не спеша шел следом, топча траву и песок тяжёлыми броднями тюленьей кожи. Обернулась – и мальчишка на мгновение остановился.
Закат отгорел, солнце скрылось за поросшей густым сосняком каменной грядой. Только багровая полоса резко очерчивала корявые скалы и валуны, отделяя их от прозрачно-бледного северного неба, низко нависшего над серебристой водой. А в закате замерла девичья фигурка – плотно облегший сарафан, рубаха с широкими рукавами, коса в руку толщиной – ничего этого не было видно, только точёные обводы в тяжёлом пламени вечерней зари.
– Ты чего там, заснул? – весело окликнула Акулька, но Влас только вздрогнул, словно и впрямь просыпаясь, и прибавил шагу. Полагалось отшучиваться, но он не умел.
И не любил.
Дом Акулины большой, с крытым двором, жи́ло, двор и стая под одной кровлей – ко́шель. В таких домах вокруг жило много народу, в Онежском гнезде – больше половины. Да и Смолятины, семья Власа – тоже, невзирая на своё дворянство. Недавно, впрочем, заслуженное.
В волоковых оконцах летней горницы, отволочённых по весенней поре, виден был тусклый пляшущий свет лучин, метались тени, слышались голоса. И впрямь, похоже, пирует Спиридон Елпидифорыч, – отметил про себя Влас, подходя мимо взвоза к высокому крыльцу. Краем глаза отметил свежие выщербины настила на взвозе – совсем недавно то ли что-то ввозили на поветь9, то ли наоборот, вывозили. Сети вынимали, не иначе, – догадался мальчишка, и тут же эти сети увидел – растянутые с места на шест, они висели вдоль речного берега – в Онеге по-прежнему селились северным побытом, камницей, – ни улиц, ни заплотов, дома стоят как душе любо. Не Архангельск всё же, хоть и велено считаться городом ещё при Екатерине Алексеевне.
Крыльцо под ногой не скрипнуло ни единой ступенькой – плотно пригнанные плахи не шелохнулись ни под шагами Власа, ни, тем паче, под лёгонькими выступками Акулины. На крыльце, привалясь косматым боком к резному баляснику10, лежал здоровый пёс. Заслышав незнакомые шаги, он заворчал, приоткрыл глаза, но тут же признал Власа и ворчание стихло. Пёс несколько раз лениво ударил толстым косматым хвостом по половицам и вновь закрыл глаза.
– Ну, пошли, чего стал? – нетерпеливо позвала Акуля. – Молчана боишься, что ли?
Нет, Молчана он не боялся. За два лета, которые Влас отработал у Акулининого отца зуйком, они с псом привыкли друг к другу, и, захоти Смолятин обокрасть купца, Молчан бы, пожалуй даже не гавкнул, пока мальчишка лазил бы в сусеки и рыбные лабазы.
В просторных сенях было почти темно, только слабый сумеречный свет сочился в прорубленное в стене окошко, затянутое бычьим пузырём. Угадывалось в полутьме что-то огромное, словно из жердей сопряжённое.
– Осторожнее, – негромко предупредила в темноте Акуля. Она была где-то рядом, шуршал сарафан, и от этого шуршания и от её близости Власа вдруг обдало жаром, стало не по себе. Вдруг представилось… такое представилось, что и ни в какие ворота не лезло. – Не споткнись, тут кросна стоят, их сегодня только из дому выставили, да не разобрали. Да столы красильные.
Спиридон старался не упустить никакой возможности разбогатеть. Летом ходил в море, водил артель из родни, вербовал покрутчиков, гарпунил зверя, ловил и солил рыбу, возил в норвеги архангельский хлеб… многим находилось дело в широком хозяйстве онежского купца. Зимой весь огромный дом Спиридона заполняли прялки, кросна и красильные столы – девки и бабы пряли, ткали и красили ткани, наводя резными досками печатный узор на льнах.
Налететь в темноте на громоздкие кросна и впрямь было невеликой удачей. Чувствуя, что щёки его начинают пылать, Влас ощупью пробирался через сени, а в голове стучало – а ну как под эту ощупь сейчас Акулька попадётся…
Дверь распахнулась, из жила сладко пахнуло в сени запахом горячего хлеба, браги, жареной и варёной баранины, солёной и печёной рыбы – треска, камбала, палтус. Вместе с запахами пролился в сени и тусклый свет. Смолятин облегчённо вздохнул – Акулина стояла уже около самой двери, почти на пороге. Но от взгляда, который девчонка на него метнула, кровь опять ещё сильнее прилила к щекам.
– Батюшка, он пришёл! – крикнула Акулина через плечо в горницу, всё ещё призывно глядя на мальчишку, потом крутанулась так, что сарафан взвился парусом, и скрылась где-то в глубине избы.
В горнице было душно. От печи, топленной с утра, всё ещё тянуло жаром. За длинным столом – пятеро мужиков, уже изрядно выпивших, на столе – бутылки и крынки, резные деревянные блюда. В красном углу, под тяблом с потемнелыми от времени ликами старого письма – хозяин. Широкоплечий, стриженный в кружок, мужик в красной рубахе, в жилетке серого сукна наопашь, с широкой, опрятной бородой. В распахнутом вороте рубахи мечется серебряный крестик на посконном гайтане.
– Аааа, – протянул Спиридон, увидев Смолятина. Влас остановился, настигнутый внезапной робостью, за которую немедля на себя разозлился. – Власий! Проходи, проходи!
– Здорово ль ваше здоровье на все четыре ветра? – выговорил Влас, подходя ближе к столу и стараясь держать голову выше. Не холоп ты! И не простой покрутчик!
– Здорово, здорово, Власе, – хмель со Спиридона сползал клочьями, словно обмороженная или ошпаренная кожа, глаза уже глядели трезво и умно. – Ну что, пойдёшь нынче с нами в море? Или мне другого зуйка искать?
– А это уж твоё дело, Спиридоне Елпидифорыч, искать или нет, – недрогнувшим голосом сказал Смолятин. – В море пойду, коль возьмёшь… на прежних условиях. Почти прежних…
– Почти? – непонимающе переспросил купец, вцепляясь в него взглядом. – Почему – почти?
– Не на всё лето, – сглотнув, ответил Влас, стараясь изо всех сил глядеть прямо. – На пару месяцев. До Иванова дня.
– А потом?
– А потом… потом мне в Питер надо, – твёрдо ответил Смолятин, выпрямляясь.
– Мы на Матку пойдём, – напомнил Спиридон, насмешливо улыбаясь самыми уголками губ. Улыбка терялась в его густой тёмно-русой бороде, густо побитой сединой. – Не воротимся до осени, никак до Покрова даже. Ты как воротиться собрался?
– Ну так за рыбой да ворванью же шхуна придёт! – возразил Влас. – Как раз на Ивана! С ними и ворочусь!
– Орёл, – одобрительно сказал Спиридон, довольно косясь на сидящих за столом мужиков. Они притихли, и Влас вдруг понял – это старшие котлян Спиридоновой а́рабы11.
Спиридон вдруг довольно выпятил голову и покосился на старших. Выхваляется, сука, – понял вдруг Смолятин, гневно раздувая ноздри. – Гляди, мол, мужики, как дворянин ко мне зуйком крутится!
Впрочем, купец, глядя на Смолятина, почти тут же понял, что слегка пересолил и сменил тон.
– А отец твой что на то скажет? – озабоченно спросил он. – Я слышал, он нынче вовсе не хотел, чтобы ты в море ходил. Успеешь ли в Питер-то, с Иванова дня?
На короткое мгновение Влас засомневался – а ну, как и впрямь опоздает? Но почти тут же отбросил сомнения.
– Успею, – решительно сказал он. – А отец нынче в Архангельске. Не запретит.
2
Логгин Смолятин служил на Беломорской флотилии, мичманом на шестнадцатипушечном бриге «Новая земля». Быть в мичманах на середине пятого десятка – невелика заслуга. И сколь велика, если знать, что до того, как стать мичманом, много лет прослужил онежанин Логгин Смолятин сначала матросом на Балтике, потом боцманом… ходил во Вторую Архипелагскую экспедицию, бился и с турками, и с французами на Ионических островах. И только в битве у Святого Афона, когда адмирал Сенявин в пух и прах разнёс в полтора раза сильнейшую по орудиям турецкую эскадру капудан-паши Сейид-Али, Логгин стал офицером.
«За храбрость при абордировании турецкого флагмана», – любил повторять, подвыпив, отец.
Впрочем, скоро оказалось, что быть храбрым в бою – мало для того, чтобы стать на равной ноге с офицерами. Про то, как его встретили в Питере, отец предпочитал молчать. Равно как и про то, почему и как он попал служить на Беломорье. Должно быть, кто-то наверху, какой-нибудь слизняк в золотых позументах, задвинул офицера-простолюдина подальше от Балтики, чтоб не мозолил глаза адмиралам, привыкшим плавать по Маркизовой луже. На Белое море его, благо он сам оттуда. И поехал мичман Смолятин служить в Архангельск, ближе к родным местам, к родине своей и жены.
Влас тоже родился здесь, на Онеге.
Отца видел только зимами – каждое лето отец пропадал в Архангельске, но по большей части, на береговой службе. А после того, как пять лет назад Андрей Курочкин на Соломбале построил для Беломорья новый бриг, отца, наконец, взяли и в экипаж.
Мичманом.
В сорок лет.
Отец не обижался.
Служба важнее личных обид, – сказал он однажды сыновьям. Влас согласился – он готов был глядеть отцу-герою в рот и слушать любого его слова. Старшему брату, Аникею, видно было, что эти отцовы слова не очень нравились, но он смолчал, не желая спорить. Отцу вместе со званием даровали и дворянство, с того старший Смолятин смог пробиться в Морской корпус. И не только пробиться, но и выучиться.
Влас в прошлом году, глядя, как при отцовых словах лицо Аникея вдруг враз замкнулось, резко очертились скулы, сузились глаза, дал себе обещание – выспросить у брата, что не так. Но за короткое время братнего отпуска поговорить с Аникеем так и не удалось. А потом брат уехал обратно в Кронштадт.
Но ведь отец прав!