Егор Васильевич Донцов всю ночь ворочался, думал о детях. Не спала и жена его, Настасья Корнеевна. Раза два пыталась заговорить с мужем, но Егор Васильевич притворился спящим. Что ей скажешь? Сам будто в темном лесу, что к чему – не ведаешь. С дочерьми куда легче. А парни, – словно им шлея под хвост попала, – пули отливают один другого хлеще.
Был Егор Васильевич человеком строгих правил и от детей требовал безоговорочного послушания.
Происходил он из крестьян Тамбовской губернии. В Баку попал еще мальчишкой вместе с родителями, недавними крепостными князя Юсупова.
Жизнь не очень-то баловала Егора Васильевича, но, блюдя родительские заветы, бога помнил и всем, чего достиг, был обязан только себе, своей честности и прилежанию. Четырнадцатилетним мальчонкой привели его на промыслы – помогал катать бочки с нефтью. Призываться на цареву службу ездил в родную деревню Колодную, там под одно уж и женился на сироте.
Довелось Егору Васильевичу бедовать и в промозглых землянках и в гнилых бараках. Выпадали годы, когда, кроме пустой похлебки да пресных лепешек, никакой другой еды на столе не видел.
Из тринадцати детей, которых родила ему Настасья Корнеевна, выжило всего шестеро: два сына да четыре дочери. Михаил был последышем.
К тому времени, когда он родился, Егор Васильевич ходил в буровых мастерах и получал по тогдашним представлениям хорошее жалованье.
Из рабочего поселка Сабунчи перевез семью в город.
На Сураханской улице в доме фабриканта Лаврухина снял квартиру из трех комнат. Квартира была из самых дешевых, одна комната вовсе не имела окон, но Егор Васильевич души не чаял в новом жилье, – слава богу, не барачный закуток. А окон нет, так зачем они при электричестве? Щелкнул выключателем – светлей, чем на улице днем. По случаю купил обстановку: шкаф, комод, венские стулья, зеркало, никелированную кровать… Мебель была хоть и подержанная, но еще годилась. Двух старших дочерей выдал замуж. Анну – за деповского слесаря Ванюшку Завьялова, Марью – за телеграфиста Дрозденку со станции Баладжары. Зятья попались уважительные, в меру пьющие. Кое-какое приданое получили за женами. Не хуже, чем у людей.
Ванюшка Завьялов, любимый зять, с молодой женой устроился в полуподвале другого лаврухинского дома – на Воронцовской. Хлопотами насчет квартиры для молодых опять-таки занимался Егор Васильевич. А то разве бы поселил хозяин под собою невесть кого?
Старший сын, Василий, четыре зимы ходил в начальное городское училище. Потом Егор Васильевич взял его к себе на промысел. Думал «вывести в люди», то есть сделать из него бурового мастера.
Младшему уготована была совсем иная судьба. Егор Васильевич определил Михаила в гимназию, в младший класс. Утром в первый день занятий, увидев сына в полной гимназической форме с начищенными пуговицами, Егор Васильевич сказал, как отрезал: «Быть тебе инженером».
Нравилось старому мастеру, что жизнь его домочадцев заранее определена, поставлена на линию. И главным своим долгом он почитал утвердить их на этой линии, не дать свернуть. В молодости, да и в зрелом возрасте, он довольно натерпелся от всяких превратностей судьбы и теперь старался оградить от них детей.
Жизнь, однако, распорядилась вопреки его воле.
После февральской революции вдруг узнал: старший сын – большевик. О том, чтобы выйти в мастера, Василию и помышлять теперь нечего было. Какой же дурак-хозяин согласится поставить большевика на такую должность? Поставь-ка, он те намитингует!
В апреле двадцатого года, когда рабочие Баку восстали против муссаватистов, любимый зять, тишайший Ванюшка Завьялов, оказался в рабочей дружине, шел чуть ли не в первых рядах, палил почем зря из винтовки, будто и не было у него на руках жены да троих ребят-малолеток. Вот и схлопотал, стервец, пулю. Рукой-то как следует не владеет. А какой ты слесарь без руки? Какой кормилец? Только на паперти сидеть и годишься.
Но более всего обидным Егору Васильевичу казалось то, что ни сына, ни зятя он как следует не знал. Ну, зять – ладно… А сын? С малых лет наставлял сына Егор Васильевич, и было совершенно непонятно, когда, в какой день тот перестал доверять отцу, его здравому смыслу. Уж чего-чего, а здравого-то смысла у Егора Васильевича на десятерых достанет. Кулаками вколачивали. И вколотили. Первое дело: с сильным не дерись, с богатым не судись. Второе: сладкого куска не чурайся, в дом неси, живи не хуже людей. Кажись, простая наука. Ан нет. У детей все получалось наоборот.
Взять младшего, Мишку. Сколько стараний приложил Егор Васильевич, чтобы устроить парня в гимназию! Сколько порогов обил! Не обошлось и без «барашка в бумажке». Устроил. В первую мужскую имени Александра III гимназию. В ту самую, которую кончил сын Милия Ксенофонтовича Лаврухина. В классе выпало сидеть чуть ли не за одной партой с Гасаном, сынком самого господина Нуралиева. И что же? На третий или на четвертый день приходит, стервец, с занятий часа на три позже. И под глазом синяк, словно у галаха с Каменной пристани. Егор Васильевич, натурально, учиняет допрос: «Рассказывай-де про свои художества». – «Был оставлен без обеда». – «То-то славно. За какие поступки?» – «Дрался». – «Очень великолепно. С кем же лупцоваться изволили?» – «С Гасанкой». – «С каким Гасанкой? Уж не господина ли Нуралиева?!» Хоть стой, хоть падай! Какова же картина открывается? На перемене тот Гасанка повалил Мишку, сел на него верхом да и говорит: «Потому как мой папаша над твоим хозяин, то, стало быть, и я над тобой в полном праве. Вези, куда прикажу».
Мишка его сбросил да по уху, да по другому. Горяч, дьявол, весь в деда. Тут надзиратель – цоп раба божия… Гасанка на пролетке домой укатил, а Мишку – без обеда.
Конечно, Гасанка – мальчишка-дрянь, да ведь за ним сила. Что он там отцу наговорил – кто его знает, только приехал господин Нуралиев однажды на буровую и будто ненароком: «Ты, мол, Егор, укороти свого байстрюка, добрым людям прохода не дает». Что тут ответствовать будешь – знай шапку ломай.
Попробовал Егор Васильевич все дело, как оно выписывается, сыну растолковать. Куда там! Волком смотрит: «Еще пуще Гасанке навтыкаю, коли сунется». Хитрости у парня нету, все напролом норовит.
Старший сын, Василий, тоже задал Егору Васильевичу задачку. В восемнадцатом году, когда Баку заняли англичане, ушел с отрядом красногвардейцев. Полтора года не было о нем ни слуху ни духу. Мать каждое утро спозаранку клала по сорок поклонов перед образом богородицы, молила «сохранить и помиловать». Знать, дошли ее молитвы. Прошлой весной заняла город Одиннадцатая Красная армия. Дело было утром, а под вечер заявился домой и Василий. Вид геройский: черная кожанка, перекрещенная ремнями, солдатская фуражка со звездой, на одном боку – наган, на другом – шашка и полевая сумка. А правую щеку от подбородка до уха просекает багровый рубец.
Переполох поднялся – дым коромыслом. Мать плачет, Егор Васильевич сияет, сестры ахают. Мишка, словно дитя малое, скачет вокруг, то за кобуру хватается, то за шашку.
За столом сидели допоздна. Василий амуницию снял, надел синюю сатиновую косоворотку – мать сохранила в укладке. Бутылку николаевки распили – честь по чести. О себе Василий рассказывал скупо. Служил в Царицыне в Чека. Потом попал в конный корпус Буденного. Щеку ему развалил шашкой казачий сотник, как брали Касторную. После взятия Ростова опять стал работать в Чека. Теперь состоит в особом отделе Одиннадцатой армии.
Что такое особый отдел, Егор Васильевич не знал, но смекнул: раз «особый», значит, не тяп-ляп – дело важное, и кое-кого к нему не приставят. Спросил с осторожностью:
– А что, Василь Егорыч (упустить отчество посчитал неудобным), ежели по-старому, в каком ты теперь чине? Вроде генерала, надо полагать.
– Не знаю, не интересовался, – ответил Василий, – может, и так.
– Ну да, ну да, дело военное, – туманно заметил Егор Васильевич. – Оно и то сказать: в двадцать шесть годов на такую должность выйти, тоже не каждому дано. Хорошо вот ты донцовского корня… А другой бы… – Егор Васильевич безнадежно махнул рукой, наполнил рюмки и заговорил с воодушевлением:
– Ты одно знай: нас, Донцовых, по какой части ни пусти, мы свою лихость окажем. Взять меня… Из последней мелюзги, из откатчиков, в буровые мастера шагнул… Когда поженились с твоей матерью, всего добра у нас было – одеяло из лоскуточков. Вон сколь своим горбом нажил. Дети не разуты, не раздеты… – Он огляделся, разыскивая глазами что-то. – Погоди, а где твой багаж? У чужих людей оставил? Ты привези всё, сохранней будет.
– Какой багаж? – не понял Василий.
– Как это «какой»? Вещи.
Василий глазами указал на диван, где лежала амуниция.
– Тут все мои вещи. Других не имею.
Да сказал-то как: спокойно, с полным своим удовольствием, будто так и надо.
– Вот те и енерал, – не без злорадства внушал Егор Васильевич жене, лежа в постели. – При такой должности лишних порток не нажил. А? Людям скажи – не поверят.
– Да вроде у него и штаны крепкие и тужурка, – неуверенно попробовала возразить Настасья Корнеевна.
– «Крепкие»… Разве в том дело? А доведись жениться? Под тужурку жену-то молодую примет? Мы хоть и плохоньким, а все одеялом укрывались. Да и кем я тогда был, вспомни-ка? А этот при большой должности…
Василий утром думал было навестить Ванюшку. Тот лежал в больнице с простреленной рукой. Но чуть свет прискакал нарочный, и Василий быстро облачился в свою амуницию.
– Куда ты в этаку рань? Погоди, поесть соберу, – всполошилась Настасья Корнеевна.
– Не могу, мама, товарищ Киров вызывает.
С тем и убежал.
Две недели прожил Василий в отчем доме. Ночевал не каждую ночь. Стелили ему в «темной», вместе с Мишкой. Перед сном братья подолгу разговаривали. Подойдет Егор Васильевич к двери, только и слышит: бу-бу-бу… О чем они там беседовали – неизвестно. Василий уехал в Грузию, а Мишка вскоре объявил, что вступил в комсомол. Егор Васильевич встревожился – опять фокусы. Спасибо, зять Ванюшка растолковал ему: комсомол – это коммунистический союз молодежи, ничего вредного в нем нет, а совсем напротив. Будто бы даже сам Ленин его и организовал. К Ленину Егор Васильевич относился с уважением и перечить сыну не стал. Верно, с той поры Мишка вроде посмирнел, в училище ходил с охотой. Слова всякие насобачился заворачивать – натощак и не выговоришь: экспроприация, эксплуатация, эмиграция. Про политику возьмется рассуждать что твой министр, отец только зенками хлопай. Дочь Катюша – девке двадцатый год, замуж сбирается – заикнулась было насчет приданого: платье, мол, там с оборками справить, то да се, Мишка ей сейчас: «Это-де мещанство и затхлость быта». Тут уж у Егора Васильевича терпенье лопнуло: «Я т-те покажу тухлость! Ума не нажил, а туда же, паршивец… Что ей, голой прикажешь ходить? Брысь!..»
Дальше-больше – новое дело придумал. «Иконы, – говорит, – надобно снять, потому что бога нет, а вместо него один опиум и дурман». Не догляди, так бы и содрал иконы. Спасибо, зять Ванюшка урезонил, он хоть и недалеко от Мишки ушел, а все поумней.
Ну ладно, пусть бы себе словами тешился, рассуждал про эксплуатацию, покуда отец в силе, да учился как следует. Нет, вовсе от рук отбился. Вон уж до чего дошел – в разбойничьем притоне в драку встрял, новый пиджак дня не проносил, вдрызг разделал. Разве поступают так добрые дети? Теперь к Ванюшке убег. Тот тоже хороша ягода. Явился вечор и пошел: ругать, мол, Мишку не за что, не с кем-нибудь, а с бандитами схватился, значит, парень и телом и духом силен – радоваться надо. Ему что, Ванюшке? Не на его кровные пиджак-то куплен. Вот и радуется: телом да духом… А Егору Васильевичу от духа одна поруха… Ведь ежели бы на Кубинку снести… Нет, каков сахар?! Отец уж и поучить не смей… Ну-у, дела-а…
Светало, когда старый мастер заснул.
Вчера свирепствовал холодный норд, а нынешнее утро обещало день теплый, по-настоящему весенний.
Синеватая полоса тени пересекала двор до самого крыльца и напоминала ковровую дорожку. В тени суетились дикие голуби, торопливо стучали клювами по твердому киру. Зина стояла на крыльце, кидала им хлебные крошки. На ней было короткое светлое пальто, и, озаренная ярким утренним солнцем, она напоминала то ли снегурочку, то ли добрую фею. Михаил увидел ее сразу, как только вышел во двор. Кровь неожиданно и бурно прилила к лицу, усугубив чувство неловкости.
– Здравствуй, – сказал он и оглянулся на вход в полуподвал – появление сестры или Ванюши в эту минуту было бы очень некстати.
Девушка степенно ответила на его приветствие и засмеялась, показав два ряда ровных, как зерна в кукурузном початке, зубов:
– Смотри, вон тот, растрепанный, – прожорлив, как Гаргантюа!
Михаил не знал, кто такой Гаргантюа, однако счел уместным поощрительно улыбнуться белому с серой головкой, растрепанному и верно до последней степени оголодавшему голубю, который, раскидав своих товарищей, хватал самые крупные куски.
– Он каждое утро ко мне прилетает, – продолжала Зина. – Я даже имя ему придумала – Бедуин. Правда, он похож на бедуина?
Михаил согласно кивнул. Возможно, и впрямь эта растрепанная, осатаневшая от жадности птица похожа на бедуина. Важно совсем другое. Вот она, Зина… Он слышал ее голос, видел ее ярко-синие глаза, нежный овал подбородка, полные, четко обрисованные губы – всю ее, легкую, тонкую, воздушную. Он испытывал от этого огромную радость и немного завидовал жалкому уроду, получившему романтическое прозвище – Бедуин. Эта бестолковая птица каждое утро видит ее, вот такую, оживленную, озаренную солнцем… «Я могу сделать ради тебя все, что пожелаешь», – мысленно вдруг обратился Михаил к девушке на крыльце и почувствовал, как от сладкого ужаса похолодели щеки. Показалось: она услышала его тайную мысль, потому что посмотрела на него пристально.
– А почему ты в такую рань пришел к сестре? – спросила она.
– Я ночевал здесь. Поссорился с отцом и ушел из дому.
За секунду перед тем Михаил не знал, что ответит именно так. Ведь это неправда. Ванюша объявил, что все улажено, он может идти домой и ничего не опасаться. Слова вылетели сами собою. Но – странное дело: после того как они были произнесены, он ощутил уверенность в себе и даже некоторое превосходство над собеседницей. Кургузый пиджачок, из рукавов которого едва не по локти высовывались руки, не казался ему теперь столь безобразным – изгою приличествовала именно такая одежда.
– Зинуша! – долетел из недр дома густой мужской голос.
Девушка шагнула к двери, помедлила, сказала негромко.
– Подожди меня, проводишь до училища.
В полной растерянности Михаил остался стоять посередине двора. Проводить ее до училища – такой удачи он не ожидал.
Впервые Михаил увидел ее в мае семнадцатого года. И тоже на крыльце. Только не на этом, а на том, на парадном, что выходит на улицу. И была она не одна. Рядом стоял блестящий поручик с тремя георгиевскими крестами на груди, в белых лайковых перчатках и в щегольски мятой фуражке, как принято у боевых офицеров. В зубах он держал папиросу и опирался на сучковатую полированную палку.
Они фотографировались. Фотограф – кудрявый толстенький человек в клетчатых брюках – установил на тротуаре коричневый ящик на треноге и, приникнув к нему, накинул на голову черное покрывало.
Поручика Михаил знал. О нем говорила вся гимназия. Бывший ее воспитанник Александр Лаврухин, ныне герой войны, приехал после ранения в отпуск. Имя его, окруженное романтическим ореолом, гимназисты произносили с благоговением. В четырнадцатом году Александр Лаврухин со второго курса Киевского университета ушел на фронт вольноопределяющимся. Трижды пролил кровь за святую Русь. И благодарное отечество достойно наградило героя…
Самые горячие почитатели из гимназистов добыли сучковатые палки и чуть прихрамывали, в точности копируя походку своего кумира. Иные, в их числе и Михаил, твердо решили бежать на фронт и подобно Лаврухину стать на стезю славы. Такая перспектива казалась тем более заманчивой, что, по слухам, у поручика имелась сестра Зина – девочка необыкновенной красоты. Естественно, она не сможет остаться равнодушной к герою. Налицо были все условия, питавшие со времен трубадуров и миннезингеров истинно рыцарское воображение.
В тот воскресный день Михаил впервые пришел навестить сестру (она его баловала сластями), недавно вместе с мужем переехавшую в лаврухинский дом. Появление на крыльце двенадцатилетней девочки с нежным лицом и огромными синими глазами и ее брата героя ошеломило Михаила. В этой картине было что-то до неправдоподобия прекрасно. Прекрасное, как в книгах. Как «Всадник без головы», как «Белый вождь», как «Оцеола, вождь сименолов». Не удивительно, что все прохожие замедляли шаги и оборачивались на эту пару. А Михаил, будто пригвожденный, стоял на противоположной стороне и смотрел, смотрел… Зина, одетая в скромное гимназическое платье, по-видимому, гордилась своей родственной близостью с блестящим офицером. Она поминутно заглядывала снизу вверх ему в лицо, что-то щебетала с улыбкой и затем, не желая показать, что ее интересует произведенное ею и братом впечатление, бросала вокруг деланно рассеянные взгляды. Возможно, она заметила неотрывно глазевшего на нее с противоположной стороны гимназиста и ее игра предназначалась именно для него.
– Внимание! – сказал фотограф и поднял руку.
Поручик что-то с улыбкой шепнул девочке, и она перестала вертеть головой.
– Готово!
Фотограф сложил треногу, поклонился поручику.
Зина благодарно кивнула в ответ. Именно это фото и оказалось впоследствии в альбоме, подаренном Анне.
Офицер махнул перчаткой.
Из ворот выехала лакированная коляска, остановилась у крыльца. Серый в яблоках жеребец нетерпеливо мотал головой, позванивая трензелями. Офицер подсадил в коляску сестру, ловко опершись на палку, уселся рядом. Зина мельком оглянулась на гимназиста, и Михаилу почудилась легкая улыбка, предназначенная ему. Кучер тряхнул ременными вожжами, лошадь непринужденной рысцою понесла коляску в сторону центра, мимо Парапета – так назывался круглый сквер, и звонкий цокот копыт затерялся в шуме улиц. Целую неделю после той встречи Михаил ходил как в тумане. Он видел себя на сером в яблоках жеребце во главе мчащейся во весь опор на врага кавалерийской лавы. На голове чудом держалась такая же мятая фуражка, как у поручика Лаврухина, а в зубах такая же папироса. И где-то, скорее всего в его душе, гремел оркестр.
Так громче, музыка-а,
Играй победу…
И в последний момент, когда разбитые германские полчища обращались в позорное бегство, он, раненный пулей навылет (это так геройски звучало – навылет!), медленно и красиво валился с коня. Тотчас же над ним склонялась Зина Лаврухина в косынке сестры милосердия и, прижав руки к груди, как Вера Холодная в кинематографе, окропляя его лицо горючими слезами, произносила: «О, не умирайте, прошу вас! Вы такой герой, что я безумно вас полюбила!» Затем стройность видения нарушалась. Возникали бессвязные отрывки. То он лежит в лазарете и опять над ним склоняется Зина. То приводит в плен германского генерала и Зина же первая встречает его. То стоит с нею на крыльце, опираясь на сучковатую палку; вдруг с винтовками наперевес набегают неизвестно откуда взявшиеся германцы в остроконечных шлемах, и он начинает крушить их палкой, сшибает со шлемов пикообразные набалдашники и всех повергает наземь перед крыльцом.
В течение недели Михаил ежедневно заходил к сестре, однако девочку, поразившую его воображение, встретить не удалось.
Знакомство состоялось лишь осенью, в середине октября. Тогда у Анны родился второй ребенок – девочка, и в полуподвале отмечали крестины. Михаилу надоело слушать, как Ванюша заодно с сестрами величал его «дважды дядей», сожалел, что с этим «дядей» по его малолетству нельзя выпить за новорожденную племянницу, и он убежал во двор. Туда же с улицы зашла и Зина. Ее брат поручик давно уехал на фронт, в гимназии о нем никто не вспоминал, гимназисты успели поголовно увлечься сперва цирковым борцом Заикиным, который всех соперников шутя укладывал на обе лопатки, потом пилотом, прибывшим в город по военной надобности.
Стоило Михаилу увидеть девочку, как прежние мечты всколыхнулись в душе, и пришло странное ощущение легкости, будто он вдруг лишился телесной оболочки. Ни секунды не мешкая, на глазах у нее он ловко вскарабкался на крышу конюшни и без колебаний прыгнул с трехметровой высоты. Удар о твердый в это время года кир отозвался острой болью в ступнях. Однако прыгуну удалось скрыть свои истинные ощущения. Девочка посмотрела на него с интересом.
– А с дома можете?
Михаил небрежно взглянул вверх.
– А чего ж? Могу.
Девочка засмеялась.
– Вы просто хвастун.
Михаил решительно шагнул к крыльцу.
– Покажите, где у вас вход на крышу.
И вдруг понял весь ужас своего положения. Сейчас она проводит его на крышу, он вынужден будет прыгнуть (не отступать же с позором!) и, конечно, разобьется вдребезги. Мысль эта отозвалась мурашками в ногах, как бывает, когда стоишь на краю пропасти.
– Не надо, не надо, я верю!
Девочка удержала его за рукав. То ли она вошла в его положение, то ли действительно поверила. Во всяком случае он был признателен ей за благоразумие.
– Где вы научились так прыгать? – полюбопытствовала девочка.
– А я тренируюсь, – обретая прежнюю уверенность, сказал Михаил. – Я хочу стать пилотом. У меня есть один знакомый пилот. Он обещал научить меня летать на аэроплане…
Михаил врал беспардонно и вдохновенно, врал напропалую, думая лишь о том, как бы заинтересовать девочку своей особой, удержать ее внимание. Его искренняя горячность, возбужденный, взъерошенный вид, должно быть, загипнотизировали Зину. Устремив затуманенный взгляд куда-то поверх его плеча, она спросила:
– Как ты думаешь, люди смогут когда-нибудь летать? Не в аэроплане, а просто, как птицы.
Незаметно для себя она перешла на «ты», и Михаил, еще не смея поверить в это окончательно, понял: он признан если не другом, то кандидатом в друзья.
– Конечно, смогут. Ясное дело – смогут, – сказал он, и девочка улыбнулась так радостно, будто только его согласия и недоставало для того, чтобы люди смогли обрести крылья.
– Ты кто? Как твое имя? – спросила она, с беспокойством оглянувшись на крыльцо черного хода.
– Я Мишка Донцов. У меня сестра Анна здесь проживает, внизу.
– А я Зина Лаврухина.
– Знаю.
– Откуда? – в голосе ее послышалось лукавство.
– Да так… знаю…
Михаил покраснел и отвернулся.
На крыльцо вышла полная краснолицая женщина в фартуке, с засученными по локоть рукавами, Василиса, кухарка Лаврухиных.
– Зинушка-а, барышня-я, – приторно-ласково пропела кухарка, – во-он вы где… А там папенька сердятся: аглицка учительница пришла, а вас нету…
– До свидания. Я буду рада вас видеть, – неожиданно по-взрослому сухо и важно кивнула девочка и, взойдя на крыльцо, скрылась за дверью.
Это было три с половиной года назад. Многое переменилось с той поры. Россия взорвалась Октябрьской революцией. Жизнь в Баку, точно горная лавина, сдвинутая раскатами далекого грома, неудержимо хлынула, сметая старое, привычное.
Создание Бакинской коммуны. Драки в гимназии между ее сторонниками и противниками. Михаил оказался в числе сторонников. Возможно потому, что его брат был большевиком. Скорее же всего по той причине, что Гасанка Нуралиев выступал против коммуны. Досталось тогда Гасанке крепко. Впрочем, и Михаил не уберегся от синяков и шишек.
Брат Василий почернел, осунулся от бессонных ночей. Советская Россия задыхалась от мятежей, голода, тифа. Москва просила нефти. Василий руководил погрузкой нефти на суда. Метался между портом и промыслами. Владельцы нефтепромыслов саботировали, требовали платить золотом. Домой Василий приходил злой, тяжелый от неизвергнутой ярости. Ругал Манташева, Лианозова, Нагиева, Нуралиева, говорил, что, будь его воля, предал бы их революционному суду, а промыслы национализировал.
– Умен, да только бодливой корове бог рогов не дал, – ядовито возражал отец. – А рабочим бы кто платил? Ты, что ли? Так у тебя в кармане одна вошь на аркане… А их, – свирепо тыкал коричневым пальцем в сестер, в Михаила, – чем прикажешь кормить? Али в гроб укладывать?..
Василий угрюмо молчал – денег у Совета Народных Комиссаров не было.
Голод. Нашествие англичан, турок. Бои под городом. Все это вместе, а главное – голод и турецкая угроза – сломили коммуну. Большинство депутатов Бакинского Совета поддержали требование эсеров пригласить для защиты города английский отряд. Незадолго до этого по поручению Шаумяна Василий с небольшим отрядом красногвардейцев увел в Астрахань последний караван нефтеналивных судов.
Англичане. Турки. Муссаватисты. Мусульманские проповедники в зеленых чалмах, призывающие правоверных признавать одну власть – власть ислама.
Восстание. Отряды вооруженных рабочих на улицах. И, наконец, приход Одиннадцатой Красной армии.
Время заставляло быстро взрослеть. Давно поблек и забылся образ поручика Лаврухина. По словам Зины, отец считал его погибшим, потому что с ноября семнадцатого года о нем не было никаких вестей. Смешными выглядели теперь прекраснодушные мальчишеские мечты, навеянные благородными героями старых книг.
Изменилась и Зина. Девчонка превратилась в статную девушку. Красота ее утеряла кукольность. Что-то вызывающее, дразнящее угадывалось в четком рисунке пухлых губ, в огромных синих глазах. Это что-то было проснувшееся сознание своей власти.
С некоторых пор Михаил начал понимать, что любит ее. Он рано созрел, обладал воображением, и к его детскому преклонению перед красотой ее лица, ее хрупкостью начало примешиваться томящее чувство восторга.
Встречались они редко. И только во дворе. В комнаты Зина его не приглашала, и он понимал причину: Милий Ксенофонтович не одобрил бы выбора дочери. Разговоры их касались главным образом книг. Зина жила в мире, далеком от повседневности, мечтала об экзотических странах и океанских рассветах. В ее словах, жестах, повадках было что-то от джеклондоновских женщин – мягкое и смелое. Она аккуратно посещала училище и больше никуда не ходила. Заветным желанием Михаила было пригласить ее на танцы в Дом красной молодежи. Впрочем, он понимал, что это вряд ли осуществимо. Она слишком отличалась от тех девушек комсомолок, что посещали Дом молодежи. Те не обращали внимания на поношенную одежду парней. В их глазах такая экипировка выглядела естественной, они, дочери рабочих, сами не блистали туалетами. Они были грубоваты, громко и свободно смеялись, в их речах часто проскакивали жаргонные словечки, с детства вошедшие в язык где-нибудь в родных Сабунчах или Романах. Зина среди них выглядела бы белой вороной. Да и он стеснялся бы перед нею своей одежды. И подвергся бы всеобщему осмеянию.
В разговорах с Зиной он избегал касаться политики. Опасался, вдруг она отзовется неодобрительно о Советской власти, о комсомоле, о Красной Армии. Ведь тогда придется немедленно порвать с ней дружбу, забыть и думать… о буржуйской дочке. Да, именно так оскорбительно он и вынужден будет ее назвать. Пока же слова «буржуйская дочка» совершенно не ассоциировались с образом Зины.
Михаил ждал недолго. В вязаной шапочке, в легком пальто, размахивая желтым портфельчиком, она обежала с крыльца, кивнула:
– Пошли.
Две длинные – до пояса – косы разметались, и она небрежным движением закинула их за спину.
– Рассказывай, – попросила она, как только вышли за калитку.
С великолепной, почти гусарской беспечностью Михаил поведал о драке в караван-сарае, о порванном пиджаке, о ссоре с отцом и своем бегстве. При этом он поглядывал по сторонам, всей душой желая, чтобы навстречу попался кто-нибудь из знакомых ребят. То-то бы вылупил гляделки, увидев его с такою красавицей. Потом на него посыпались бы вопросы: «кто такая?» да «что у тебя с ней?», а он бы в ответ таинственно улыбался.
Тщеславные его помыслы были прерваны вопросом:
– Зачем ты дерешься? Ведь такие, как Рза-Кули, могут убить.
– Большевики перед контрой не отступают, – сурово молвил он.
Она украдкой взглянула на него. Лицо его выражало непреклонность. Большой шишковатый лоб грозно навис над глазами, губы сжались в нитку и четко выявился крутой изгиб подбородка.
– Ты большевик?
– Конечно. Всякий комсомолец – большевик.
Сердце его тоскливо сжалось. Вот сейчас скажет: «Ну и уходи. Большевики отобрали у нас все богатство, и я не желаю иметь с тобою ничего общего».
Они вышли к Парапету и свернули налево. Под деревьями сквера прохаживались и стояли, группируясь по двое, по трое, люди в цивильных «господских» одеждах довоенного вида. Мелькали папахи, картузы, не редкостью был и котелок. «Черная биржа» спозаранку приступала к «операциям».
Зина улыбнулась какой-то своей мысли и тронула его за рукав.
– Слушайте, господин большевик, а я что придумала-а…
– Что?
– У папы четыре или пять пиджаков. Висят без дела. Куда ему столько? Ведь теперь либерте, эголите, фратэрните, верно? Свобода, равенство и братство. Как ты посмотришь, если я, будучи свободным человеком, по-братски и во имя идеи равенства подарю тебе один пиджак?
«Ты что же, за буржуйского холуя меня считаешь?» – готово было сорваться с его языка. Но улыбка ее светилась такой простодушной радостью (видно, ей очень понравился замысел с пиджаком), что ни о каких задних мыслях и речи быть не могло. Михаил весело рассмеялся, представив себя в лаврухинском пиджаке.
– Нет, правда, – серьезно заговорила Зина, практичная, как всякая женщина, – пиджак пропадает без пользы. А ты явишься в нем домой, и твой папа перестанет сердиться. И тогда незачем уходить из дому.
Нежность теплой волной прошла через сердце Михаила. Он старался не смотреть на девушку, чтобы не выдать своего чувства.
– Ты не беспокойся. Из дому я и так не уйду…
Зина потупила взгляд, потому что в голосе его уловила то особенное волнение, особенную зыбкость, за которыми угадывалось все, чего она втайне желала.
– Ванюша ходил к отцу еще вчера, все уладил… – продолжал Михаил, – а сказал я так, для красного словца…
– Наврал?
– Ага.
– Зачем?
– Так. Думал, тебе будет со мной интересней.
Зина замедлила шаги, не поднимая глаз, тихо заметила:
– Что же тут интересного?..
– Не знаю… Мне казалось…
Они остановились около закрытых наглухо ворот рядом с Армянской церковью.
– Я… мне и так… интересно, – едва слышно проговорила она. Губы ее вздрагивали.
Они не заметили, когда и как оказались в нише калитки под прикрытием акации. Калитка была заперта.
Мимо спешили к заутрене черные старушки. Никто не обращал внимания на юную пару.
– Зина…
– Что?
– Да я хотел…
– Что?
– …Я, понимаешь…
– Что?
– …ты не сердись…
– Не сержусь.
– …люблю тебя.