И все же, говоря про русскую книгу и ее пространство, нельзя обойти большой слой людей, что в прошлые века были фанатично преданы книге (правда, только своей). Это – старообрядцы. Их книга – это религиозные тексты по образцам дониконианским. С тиснением на кожаных крышках из дерева, медными застежками и замысловатыми заставками, чудными узорами (травными) и часто большим форматом. Ручная работа! Произведение искусства! Такую книгу нельзя класть на пол. Это – к ней явное неуважение. А старообрядцы свою книгу любили и обожали. Для них эта книга – объект культа и почитания в XVIII–XX веках, явление, одухотворенное всей жизнью русского старообрядчества. Без молитвы приступать к чтению нельзя!
Живое ремесло древней Руси дошло до нас в этих книгах, изданных в XVIII – начале XX века. И душа русского человека внутри этой книги не потерялась, она развернулась меж страниц, заполненных слишком большим для наших глаз шрифтом с церковнославянской старой вязью с киноварного цвета заглавными буквами в начале глав и вязью мастеров-травников. А рукописная книга старообрядцев! Это – поэма невероятной внутренней силы. Строчки рвутся в душу и сердце! Духовная мощь рукописных строк потрясает.
В отличие от основной массы русского крестьянства старообрядцы поголовно были грамотны. Не просто читали, но чтили книгу и не мыслили себе жизни без общения с ней – интимного, в ночные часы. У себя дома в подполе или соборного – на общем молении в своей часовне, где чужих нет и быть не может. Все – свои, и поэтому душа ликует, легко и радостно рвется ввысь от знакомых до боли строк. И закапанные воском со свечи листы стали родными.
Книга даже по-другому читалась старообрядцами. Сам процесс чтения был иной. Книга читалась медленно, торжественно, иногда вслух для вразумления окружающих. Чтение книги приближалось к священнодействию, к богослужению – тем более что в книге речь шла о вещах божественных и священных. Так полагал и Андрей Синявский – известный знаток этой книжности. Прежде чем раскрыть книгу, читающий мыл руки и молился (очищался душой, чтобы быть достойным книги). Произносимые им слова (полушепотом, если он читал один и для себя) звучали особенно веско и непререкаемо. Чтение превращалось в некое действо, в церемониал книгочтения.
В старообрядческой среде сформировалось настоящее искусство прочтения и запоминания книжного текста (начетчики), ныне напрочь утраченное. Дело в том, что книги не просто перечитывались и переписывались десятилетиями – они передавались по родству из века в век. С книгой жили всю жизнь от рождения до смерти. Это – настоящий апофеоз русской книги, увы, напрочь изолированной от общего хода русской жизни. Пометы читателя и владельца («зри» – с указающей кистью руки) касались не только особых мест, но жизни и смерти своих родных – обычно в конце на чистых последних листах).
Глубокая мысль, кою читатель вперял в свою книгу, видна нам и в церемониале ее ремонта: подклеивали листы, наращивали кожу с тиснением, чинили застежки, переписывали истлевшие листы. Закладки и ленточки в книге возвращают нас в то давнее время, когда к отдельным местам книги читатель возвращался несколько раз для повторного обдумывания сложных и непонятных мест, споров о тонкостях веры и учения.
А посему эти книги в эпоху гонений на старообрядцев (а так было до 1906 года) тщательно прятались, нередко в подполье или скрытне под домом, где их могли и переписывать, обсуждать, спорить – долгими часами. Воистину с ней искали смысл жизни. И находили!
Именно старообрядцы совершили великий подвиг для русской культуры – они пронесли с собой живое ремесло-искусство Древней Руси из XVII века – в XX. Сохранили!
Читателями становятся с раннего детства. Дети (понятно, не все, а лишь запойные читатели) во времена моего детства вначале читали сказки Пушкина, затем стихи Лермонтова и вообще все, что под руку подвернется. Например, учебники по истории и литературе своих старших братьев и сестер. Они росли и развивались вместе с литературой XIX века. Затем шла проза полегче, наших реалистов-писателей про детство, отрочество, юность…
Наконец, переходили к огромным пластам советской детской литературы про школу и прочие детские радости жизни. Наивная, слащавая, морализаторская – советская детская литература все равно давала некую начальную культуру чувств в книжном варианте, отталкиваясь от коей можно было плыть в книжном море детских библиотек дальше. Даже явно плохие книги были как-то полезны. Вспоминается афоризм одного великого библиотекаря (Н. Федорова): «За свою жизнь я встречал много плохих книг, но ни одной ненужной».
Любопытны были и просветительские книжки (возьмите серию «Эврика», допустим), даже если они сильно грузили чем-то непонятным детей. Это же все равно был диалог, и какие-то точки опоры юный читатель для себя в них находил. Формировался начальный индивидуальный вкус (как одежда по росту), приходило понимание хорошего и плохого, того – что нравится и что не нравится. Шло ускорение к запойному чтению, и набранная затем скорость помогала преодолевать разные препятствия и рвы – поверху, не разбивая носы в канавах и не останавливаясь в своем развитии.
Впрочем, число таких читателей среди детей никогда не превышало процентов пяти. А основная масса благонравно полегоньку и от скуки или под давлением школы – что-то почитывали изредка, остановившись в своем книжном развитии классе на седьмом-восьмом и совершенно искренне считали вершиной мировой литературы «Песнь о соколе» Максима Горького.
Очень важно было во все эпохи прочесть вовремя нужную книгу. Не прочитанная в прошлом книга в другое время будет тебе, в сущности, бесполезна. Условно говоря, какой-нибудь «Робинзон Крузо» должен быть прочитан именно в 12 лет или раньше. Но ни в коем случае не позже! На какие-то важные болевые точки роста по всей судьбе человека – лет эдак до 25 – должны прийтись именно эти веховые, значимые книги.
Помню свои острые ощущения от «Руслана и Людмилы» Пушкина (лет в 7). Эти страхи от ужасного Черномора. Невероятно яркое, ни с чем несравнимое впечатление осталось от сборника немецких сказок Т. Габбе «По дорогам сказки». Она составила (и пересказала) идеальный вариант книги сказочной фантастики для тех лет.
А бум в 1960‐е годы «Волшебника Изумрудного города» в пересказе А. Волкова? Рядом с привычным обычным миром жизни ребенок видит вход в параллельный мир чудес, тайн и открытий. Где нет детских обид и страхов и все всегда кончается счастливо. Волшебный радужный пузырь параллельного мира, куда всегда можно спастись от своих бед и трагедий, окунувшись с головой и напрочь забывая реальность. И этим ее отменяя вместе со всеми страхами.
Потом для нас, поколения детей 1950‐х – 1 960‐х годов, приходили «Таинственный остров» Жюля Верна и «Старик Хоттабыч» Лазаря Лагина, да много чего еще. Чтение и должно быть беспорядочным. Подсознание само выберет что надо. Душа питалась книжными мечтами и чудесами, возрастала в борениях с самой собой и враждебным любому читателю миром.
Как же у нас тогда – в эпоху великого советского читателя – любили и обожали книгу! Это был какой-то морок, фантасмагория, наркозависимость! Любили как мать, жену, боевую подругу… С чувством, нежно и почти истерично, вдыхая в нее свою жизнь, любовь и ненависть. Даже самые мертвые листы убогой писанины самых бесталанных авторов слегка оживали, когда читатели находили в них свои жемчужные зерна (кои автор и не вкладывал). Эзопов язык, странные аллюзии, модные слухи о том и сем – все это волновало кровь и ум искушенного советского читателя, готового ночами стоять в очереди на подписку какого-нибудь Станюковича. Авторы на встречах с писателями ошалевали от моря читательской любви и того, что, оказывается, они вложили в свои книги. Чаще всего они ни сном ни духом об этом и не думали и даже не подозревали. Волна читательской любви поднялась настолько высоко в 1970‐е – 1980‐е годы, что казалось, этот Эверест будет стоять вечно. Ан нет!
Но алгоритм читательской жизни советских детей и подростков (той поздней советской эпохи) был иным, чем у предыдущих и последующих поколений. Знаковыми и питательными стали совершенно другие книги. Скорость изменений в развитии поколения чудовищно нарастает. Сами типы книг быстро меняются. Стоит только понимать, что если вокруг ребенка нет живой яркой насыщенной жизни с природой, людьми, своей семьей – то никакие книги душу его питать не смогут. Развитие будет ущербным. Для жизни нужна хорошая почва.
Ну и этническая составляющая важна. «На редьке ананас не вырастет». Сказки «Тысячи и одной ночи», не адаптированные для европейцев, нам невероятно скучны и однообразны. Вряд ли их активно читают сейчас и на Востоке… Значительная часть мировой литературной классики просто умерла для нас. Да и то, что осталось, мы воспринимаем совсем не так, как в эпоху ее появления на свет божий или в эпоху ее бурного расцвета. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха жизни – засушенный цветок между книжных листов!
Но вся история мировой литературы XVIII–XX веков – это история взросления читателя. Неважно, что многие из этих веховых книг во время своего появления были книгами для взрослых, а не для детей и подростков. Значит, читательское восприятие книги тогда было именно таким – остронаивным и впечатлительно-доверчивым. Стало быть, эмоций и чувств у взрослого человека тогда (веке в XVIII) было столько же, сколько сейчас у 12‐летнего подростка.
Взрослые писатели XIX века стали в XX веке иногда писателями для детей. Условно говоря, чтобы войти в современную литературу, читателю XX века надо было пройти школу чтения сперва Пушкина и Лермонтова, затем Гоголя и Тургенева, Льва Толстого и Чехова…; и наконец – прорваться в молодости в XX век с его хитами модерна: А. Белым и М. Прустом, М. Булгаковым и Э. Хемингуэем. Увлечься детективами любого разряда и фантастикой Стругацких.
А потом, благополучно старея, читать фэнтези Толкиена и даже чисто развлекательную литературу, которая просто чистит мозги от накопившегося напряжения и мусора. Таков наикратчайший список веховой литературы для чтения человека моего поколения!
Все это очень текуче, зыбко и неверно. Авторы, пытаясь пленить читателя, меняются друг с другом местами, некоторые вовсе тонут и забываются; другие – выныривают невесть откуда, толкают друг друга локтями и исподтишка пинаются. Толкотня и суета невероятная. Натуральный русский базар в провинции базарной эпохи. Будущее бросает тень не только на наше настоящее, но и на наше прошедшее. Поэтому нет единых рецептов нужных классических книг. И быть не может! Всегда выныривает что-то новое из этого живого хаоса возможного будущего.
Вовсе не похоже на детское чтение – чтение взрослых людей в нашей интеллигенции, лет с 30 до 50 (пока еще развитие возможно). Это – профессиональная работа, стремление выудить из моря литературы что-то качественно свежее, остро нужное и важное для своей жизни и карьеры. Хочется на чем-то взлететь, подняться выше… Необязательно в карьере, семье, душевной организации, собственных глазах… Даже релаксируясь от чистой развлекухи, человек все равно невольно работает головой над этими дневными проблемами и нередко неожиданно находит решение многих из них.
Совсем другое дело – чтение стариков и пенсионеров. Это тихий застойный пруд с квакающими лягушками, зеленой тиной и прелестными кувшинками на воде. Тишина и покой превыше всего! Мечтательное спокойное умиротворение души. Эстетика созерцания в таком чтении превалирует. Это не хорошо и не плохо. Это – реальность. Весь накал шекспировских страстей погас, все бури жизни – позади. Чтение эпохи медленного угасания жизни. Тогда можно читать что угодно – даже «Поваренную книгу», все равно будет приятно. Мысль скользит по верху, не цепляясь за детали. Есть о чем вспомнить. Все это, конечно, сильно утрированная картина и ужасно субъективная (личностная). Другому читателю ход жизни покажется иным. В реалиях, а не схемах жизнь всегда сложнее и многообразнее. Но ведь какие-то векторы существуют…
То есть современная человеческая жизнь простого читателя включает в себя и литературу формования детской души и литературу взросления, познавания мира, отдыха и развлечения, отрицания этого мира, и литературу расцвета всех человеческих сил, чувств, страстей, интеллекта, и литературу невероятного усложнения жизни (античеловечную, где человек перестал быть мерилом всех вещей), а также литературу умирания и деградации, профанации и примитива… Все это легко меняется друг с другом местами в разное время. Поймать закон и схему – невозможно!
Но главное! Высокий интеллект и высокая культура чувств, как и культура вообще, – без книги немыслимы и невозможны. Именно книга – гигантский ускоритель скорости развития человечества и каждого отдельного человека! Неважно, в каком виде она существует: папирус, глиняная табличка, русский столбец или пергамен, печатная бумажная книга или электронная читалка… И эта книга может жить и сохраняться только в диалоге с самим человеком.
Высокий штиль, но здесь без него не обойтись. Михаил Светлов в стихотворении «Книга» хорошо об этом сказал:
Безмолвствует черный обхват переплета,
Страницы тесней обнялись в корешке,
И книга недвижна. Но книге охота
Прильнуть к человеческой теплой руке.
Россия до XX века – страна крестьянская и сословная. Для каждого из шести сословий: дворян, купцов, духовенства, горожан – ремесленников, казаков, крестьян – время текло по своему, то есть по-разному. Крестьянское время в основном шло по кругу аграрного цикла работ: от посева к жатве, от заготовки дров к сенокосу, от Масленицы к Пасхе… Каждый год одно и то же. Это очень греющая душу полоса жизни. А поскольку все остальные сословия были количественно очень малы по сравнению с крестьянством, то крестьянское время превалировало на огромной части империи. Вырывались из этого круга времени лишь столицы (Москва и СПб).
Слабые импульсы развития шли из столиц в губернские города, еще более слабые – из последних в уездные городишки, а оттуда в села и деревни уже мало что доходило. Власть дергала за все ниточки, пытаясь ускорить течение времени, создавая вольно и невольно историческое время. Последнее и откладывалось в русской литературе: романах и повестях, рассказах и ученых трудах XIX–XX веков, остраняя эпоху, события текущей жизни и самих людей в России.
Проницательные русские интеллигенты это поняли уже давно. Известный затем археолог Александр Спицын (1858–1931), работая в молодости учителем женской гимназии в захолустной Вятке, писал своему задушевному студенческому другу Сергею Платонову (известному историку) 20 февраля 1891 года: «Я разочаровался в том, чтобы можно было написать областническую историю прежде центральной, московской. Суть не в Хлынове (провинции – В. Б.), а в Москве. Провинциальная жизнь XVII века – слабая, уменьшенная копия московских порядков… Москва всему дает гон и все дозирает в своих личных интересах».
Но Спицын все же против списывания провинции со счетов вообще, насаждения упрощенных схем жизни (чудовищных конструкций), кои не отражают реалии России. Одни нити и механизмы исторического процесса. Людей вообще нет. Поэтому, громя в своем письме централизованную историю Руси в «Курсе русской истории» В. Ключевского, он пишет про последнего: «Это не историк правды, трепещущий за каждый факт и ищущий в нем с боязнью, ожиданием, трепетом – истины, это лишь хладнокровный математик, систематик-резонер, все понимающий и ничем не дорожащий… Его ясный курс истории представляется мне какою-то огромною чудовищною сплетней, кто в прошлом видит только каких-то марионеток, которых тасует то так, то иначе и воображает, что такова жизнь. Ключевский играет в историю, а не живет ею…» Сейчас эти игры продвинулись далеко вперед. Но в таком ракурсе зрения на прошлое теряется конкретика жизни, ее вкус и цвет.
Впрочем, в XIX – начале XX века основную часть гона русской жизни взял на себя Петербург, хотя и Москва, как «порфироносная вдова», значила немало. Столица в России последних веков – источник силы, власти и богатства. А также в некоторые эпохи – новой знати. Например, «люди в случае» при Екатерине II или «новые русские» в эпоху Ельцина. Как пелось в одной популярной песне середины 1990‐х годов:
Вот господа хорошие,
Крестьянского обличия,
Зато в Версаче с ног до головы;
С раскормленными девками,
Икрою и креветками
Веревки вьют из города Москвы.
Воздух улицы тут очень заметен, точнее – завистливый взгляд городской окраины на центр. А разве не так смотрел нередко в своих песнях В. Высоцкий? И это тоже культура. Культура городского романса, основанная на просторечии говора улицы, а не книжном знании писательской техники. Настоящая книга все же основана не на книге, а на крови реальной жизни нации. Подпитка культуры снизу (из низов общества) шла всегда. Столицы как гигантский пылесос (с разной мощностью в разные века) высасывали все яркое, необычное и мощное из провинции и на этом жировали и матерели.
И все же скорость течения времени в провинции всегда была меньше, чем в столицах. В провинции время малоподвижно, а местами почти неподвижно в течение столетий. Цари, герои, вожди и их присные сменяли друг друга на верхушке властной пирамиды, но русский крестьянин все так же пахал землю, изолируясь от всяких изменений. Мало того что историческое время в столице, провинциальном городе и селе течет по-разному (и дело не только в его скорости); но оно в нашем патриархальном укладе жизни еще и замкнутое, круговое, привязанное к аграрному циклу одних и тех же работ в течение года. Такое время предпочтительнее не только для крестьян, но и для купцов, сапожников, дьячков – чем время линейное.
Но уже в XIX веке, а тем более в XX русские книги полны сюжетов про «нового» человека, разрывающего кольцо старого времени, кующего для себя новое время. Этот герой – то «лишний» человек, как Онегин, Печорин или Григорий Мелихов; то нигилист, как Базаров, то рыцарь без страха и упрека, как Павка Корчагин или Алексей Маресьев. В любом случае – это выскочка, изгой, человек, бегущий впереди паровоза жизни, ускоритель времени, «теин в чаю», «букет цветов в благородном вине».
И в целом вся русская книга стала гигантским и очень мощным ускорителем русской жизни, исторического времени. В XX же веке скорость исторического времени, вырвавшегося из-под контроля человека, настолько увеличилась, что все книги сильно отстали от него, и художественную литературу отнесло на обочину жизни общества – в маргинальную нишу развлечений после трудного дня.
Анна Ахматова справедливо писала в «Беге времени»:
Что войны, что чума? Конец им виден скорый;
Их приговор почти произнесен.
Но как нам быть с тем ужасом, который
Был бегом времени когда-то наречен?
То есть скорость времени не есть хорошо для жизни отдельного человека в России, да и во всем мире, хотя этого джинна из бутылки – назад в нее не затолкаешь. Россия раскрестьянилась… И все же традиции выключенности из городской культуры (один выступает – другие смотрят), политической жизни общества, консерватизма населения в быту и менталитете; одновременно неприязненного и подобострастного отношения к аппарату любой власти – сохранились в российской провинции по сей день. И слава богу! Это и есть традиция чтения настоящей живой бумажной книги прошлых веков.
Сейчас основные читатели книги – женщины. Прорыв произошел в XX веке, когда советская власть выдернула женщину из семьи, поставив ее к станку или усадив в контору. Нехотя патриархальное общество, разрушенное великими войнами и стройками, сдавало свои позиции. Но деваться ему было некуда. А ведь совсем недавно дело обстояло так. Вот любопытная статистика владельческих записей на книгах первой четверти XIX века Вятской губернской библиотеки. По сословиям и полу: чиновники и учителя – 65; священнослужители – 31; купцы – 26; мещане – 8; крестьяне и военные – по 2 человека; женщины – 7. Эпоха разночинцев – главных читателей России второй половины XIX века, еще впереди.
Действительно, чтение делает человека, обрабатывает его изнутри; но оно же отрывает его от земли, и он ступает уже по облакам, устремляясь в свои мысленные эмпиреи. Это совсем неплохо, если не заканчивается катастрофой. Нужен разумный баланс и сочетание прагматической жизни с жизнью идеальной – книжной. Для каждого человека он, видимо, свой.
Замечательный русский этнограф Дмитрий Константинович Зеленин (1878–1954), сын дьячка из глухого вятского села, в юности учился в Вятской духовной семинарии. В своем дневнике той поры он делал прелюбопытные записи о самом процессе чтения и его последствиях для себя. Великолепный самоанализ! 2 декабря 1896 года вполне зрелый (в ту пору) 18‐летний юноша писал: «Вон что я, оказывается. Что бы я ни читал, беллетристику ли, научные ли вещи, один результат. Я воспринимаю (…) читаемое в свою плоть и кровь и наслаждаюсь этим восприятием и работою, самим процессом, мне приятно это движение в мозгах; которое, к слову сказать, я иногда даже и сознаю, ощущаю, я смакую это удовольствие, тем более что в будущем оно грезится мне еще новыми наслаждениями (…) Меня поражает, ошеломляет эта красивая нить мысли (…) Мне так жалко тревожить это прекрасное здание».
В природе и атмосфере чтения молодой семинарист видел прочный якорь своей жизни, несмотря на бурную толчею событий и сумятицу текущих дней. В тот же день он продолжает в дневнике: «Раньше я мечтал быть ученым, жрецом чистой науки, вроде Менделеева или даже Геккеля, и на этом, очевидно, придется остановиться. Здесь ведь приходится работать, а это для меня наслаждение; наблюдать жизнь, которая ускользает как-то от моих близоруких глаз, – не это вечное и беспрестанно движущееся и изменяющееся; а нечто прочное, стойкое, что можно забрать в свои лапы, подвергнуть неумолимому анализу. Итак, да здравствует наука!» И эту линию жизни он честно протянул в XX веке. Несмотря ни на что.
С какой невероятной силой русские разночинцы XIX века втягивали, всасывали в себя книжное знание! Это их ставка на новую жизнь! Мощь этого поглощения книги потрясает по сей день. Вся русская наука XIX–XX веков стоит на этих семинаристах-книгочеях. Для них наука – божество и главная ценность жизни. Для личной жизни человека – это не только плюсы. Тот же Зеленин, фанатично преданный черновой научной работе, которая в советские годы в основном была не востребована, прожил всю жизнь одиноким холостяком-професором Ленинградского ун-та, в окружении своей громадной библиотеки, каждый день занимаясь любимым научным трудом, который в условиях государственной политики той эпохи (раскрестьянивание России) считался вредным и ненужным.
И все же! Книга рождает книгу. Нет ли здесь ухода от реалий малосимпатичной жизни в скорлупу своих внутренних чувств и переживаний, наслаждения своей способностью мыслить? В такой жизни немало своих фобий и комплексов, гордыни и самоуничижения. 28 декабря 1897 г. выпускник семинарии и будущий ученый записал в своем дневнике: «Когда Н. И. высказал мне вчера, что он боится жизни, в которую приходится скоро вступить … (как в тину), то я похвастался (и чистосердечно), что совсем не боюсь, что это слишком мелко и что я выше этого. И это, пожалуй, правда. Я живу в “атмосфере мысли”, которую сам же и создал для себя, и вот это дает мне такую самоуверенность, такую силу относиться с высокомерием и даже с презрением к этим “мелочам”, к этой “серой массе”, дает мне и спокойствие… (…) Даже со своими товарищами, с которыми я так долго живу, я чужд, я не умею говорить задушевно. Ведь не таков же я дома. Совсем не такой!»
Метания растущей души. Книжник-изгой. Но вызревшая твердость духа, прочная природная основа п озволили Зеленину четко тянуть свою линию жизни до конца в людоедском XX веке. Этнография с 1930‐х годов была в стране в основном разгромлена. Раскрестьянивание России – главная трагедия нации. А ученый неутомимо как часы делал то, что считал нужным – писал в «стол» научные труды. Не все из них дошли до наших дней.
Умер Зеленин 31 августа 1954 года у себя дома в Ленинграде. Вятский краевед В. Пленков, с ним переписывавшийся, обеспокоился долгим молчанием ученого и попросил свою приятельницу О. Галеркину сходить к нему домой. Свой визит и беседу с соседями она описала краеведу так: «Оказалось, что Д.К. жил один, занимая две комнаты. Комнаты были тесно заставлены книгами, оставался только узкий проход к письменному столу, за которым Д.К. работал до последнего дня. Он никуда не выходил, за исключением бани, и, как говорит дворница, всегда брал веник – очень любил париться, хотя врачи ему и не разрешали.
Так в последний раз сходил он в баню, а потом сел работать у себя в комнате. На следующий день пришла к нему племянница – она приходила два раза в неделю делать уборку, видит – дверь закрыта изнутри. Она подождала немного, думала, Д. К. вышел и забыл навесить наружный замок. Потом позвали управляющего домом, замок взломали и обнаружили, что Д. К. так и сидит за письменным столом, с очками на носу и вечным пером в руке. Рядом на электрической плитке стояла кружечка с водой. К счастью, плитка перегорела, а то мог бы случиться пожар – кругом лежали стопки бумаги. Должно быть, смерть застала Д. К. мгновенно, и остается утешаться только, что конец его был легким».
Жизнь и смерть человека Книги. Поразительный тип русского разночинца – подвижника науки и Читателя с большой буквы, выкованный XIX веком России.
Есть ли люди, в коих многочтение приглушает природные способности? Наверное, есть. Полный отрыв от реалий жизни, социума, семьи… Парение в воздухе. Но у большинства людей уход в мир книжных фантазий протекает более робко и кратко. В рассказе Чехова «Мальчики» двое совсем маленьких гимназистиков, начитавшись Майн Рида и Фенимора Купера, задумали бежать в Америку. Вот их план: «Сначала в Пермь… – тихо говорил Чечевицын, – потом в Тюмень… потом Томск… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка… Тут много пушных зверей.
– А Калифорния? – спросил Володя.
– А Калифорния ниже… Лишь бы в Америку попасть. Калифорния не за горами. Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом. (…)
– Знаете, кто я? – Господин Чечевицын. – Нет. Я Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых. (…)
И Чечевицын, чтобы уговорить Володю, хвалил Америку, рычал как тигр, изображал пароход, бранился, обещал отдать Володе всю слоновую кость и все львиные и тигровые шкуры.
И этот худенький смуглый мальчик с щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенным, замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек, и рычал он так, что, стоя за дверями, в самом деле можно было подумать, что это тигр или лев. (…)
Мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и спрашивали, где продается порох)».
Столкновение книжных грез с реалиями жизни бывает ужасно жестоким и для детей и для взрослых. Момент отрезвления может полностью перевернуть жизнь человека. Но некоторым людям проще и легче не выходить из этого мира, отмахиваясь от практик жизни, как от надоедливых мух.
Один мой знакомый молодой инженер в Петербурге 1990‐е годы читал ночами фэнтези (их тогда много наиздавали). Днем ходил на работу. Прибить гардину к стене ему было непосильно. Это делала жена. И подруга жены, в ужасе глядя на хилую фигуру мужа, спрашивала свою бывшую одноклассницу: «Ну зачем тебе такой муж?» Любовь к книгам становилась все горячее, нити, связывающие с людьми, все тоньше…
На моей памяти многих способных ребят (девочкам, как ни странно, это не грозит) погубило многочтение. «Объевшись» интересными, увлекательными книгами, они теряли свою оригинальность, уникальность стиля мысли, невольно подстраиваясь под других. Теряли тот единственный камень внутри себя, на коем могли выстроить что-то свое, на чем выращивается талант, судьба, карьера.
Обращение сразу ко всему, а значит, ни к чему конкретно вело к потере воли для движения вперед, разрыва стереотипов современной жизни. В плену банальностей, стереотипов, общих мест и трюизмов жить легче. Можно возразить, что полным-полно людей, у которых никаких особых талантов вообще нет. Середнячки! Но ведь надо же отделять зерно от плевел.
Детство многих подростков раньше было отмечено таким «запойным» дурманящим голову чтением. «Зачитался», – укоризненно говорили старухи, глядя на этих детей. Обломовщина – на лежаке из книг. Это, естественно, было характерно только для 1960‐х – 1980‐х годов – эпохи массового советского книголюбства и многочтения всего и вся. Другие формы культурного массового досуга почти отсутствовали.
Но все же и сейчас для многих людей беспорядочно широкий хаотичный спектр чтения способен заглушать природные творческие способности. Все здесь, впрочем, разнообразно и индивидуально. Что одному здорово – то другому смерть! Но какую-то странную мысль о вреде книги поэт Николай Гумилев уловил все же верно.
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
Мне продавший их букинист,
Помню, был и горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.