bannerbannerbanner
Аполлон и Дионис

Викентий Вересаев
Аполлон и Дионис

Полная версия

Ломаного гроша не стоит для Ницше самая глубокомысленная истина, если к ней пришел человек с обложенным языком и дурным запахом изо рта, сиднем сидящий за своим письменным столом. Пусть мускулы быстрее погонят по телу оживившуюся кровь, пусть научится глубоко дышать грудь, пусть много кислорода прихлынет к мозгу, пусть «веселым» станет кишечник – вот тогда с этим человеком можно будет и побеседовать. «Сидячая жизнь есть истинный грех против духа святого», – говорит Ницше. И Заратустра учит: «Поистине, друзья мои, дух есть желудок!»

Дух есть желудок… Так вот оно что! Вот к чему сводятся все великие томления и искания духа, таинственные бездны жизни и ее потрясающие ужасы! Да ведь это, пожалуй, совсем то же самое, что у Мечникова: человеку нужно вырезать толстую и слепую кишку, кормить его простоквашею с болгарскими бациллами, – и он станет «оптимистом». Какая пошлость! Декадент презрительно кривит губы и ополчается на защиту великих запросов и переживаний человеческого духа.

 
Смотрим в горящие бездны,
Что-то хотим разгадать,
Но усилья ума бесполезны, –
Нам ничего не узнать.
Съевший в науках собаку
Нам говорит свысока,
Что философии всякой
Ценнее слепая кишка,
Что благоденствие наше
И ума плодотворный полет –
Только одна простокваша
Нам несомненно дает…
Разве же можно поверить
В эту слепую кишку?
Разве же можно измерить
Кишкою всю нашу тоску?
 

Именно с таким остроумием в шестидесятых и семидесятых годах папаши высмеивали своих сыновей-гимназистов, поклонников Бюхнера и Фейербаха. Но пусть читатель не смущается убогостью этого остроумия: стихотворение принадлежит одному из талантливейших наших декадентов. Характерно в нем это глубочайшее презрение к телу в его таинственном и могучем влиянии на дух человека. По этому презрению Ницше сразу и безошибочно узнавал декадента. «Когда отклоняют серьезность самосохранения и увеличения силы тела, т. е. жизни, когда из бледной немочи конструируют идеал, то что же это, как не рецепт декаданса?» – спрашивает он.

Кто презирает тело, с теми Ницше не желает иметь ничего общего, с теми ему совсем не по дороге.

«В самой вашей глупости и презрении вы, презиратели тела, служите вашему «Сам». Я говорю вам: ваше «Сам» хочет умереть и отвращается от жизни».

«Погибнуть хочет ваше «Сам», и поэтому стали вы презирателями тела! Ибо вы больше ничего не способны творить выше себя».

«Поэтому-то полны вы гнева на жизнь и на землю. Несознанная зависть – в косом взгляде вашего презрения».

«Я не пойду вашею дорогою, вы, презиратели тела!»

Ницше твердит и не устает повторять: «Вера в тело фундаментальнее веры в душу», «на первом месте нужно ставить вопрос о здоровье тела, а не о здоровье души», «исходная точка: тело и физиология».

А раз это так, то насколько же важнее серьезное и внимательное изучение той физиологической почвы, на которой вырастает жизнеотношение людей, чем изучение их мыслей и чувств самих по себе. В своей автобиографии Ницше оглядывается назад на свои искания и не может простить себе тех путей, которыми шел. «Невежество в физиологии, – пишет он, – проклятый «идеализм», – вот истинный рок в моей жизни, лишнее и глупое в ней, нечто, из чего не выросло ничего доброго, с чем нет примирения, чему нет возмещения. Последствиями этого идеализма объясняю я себе все ошибки, все большие инстинкты-заблуждения и «скромность» в отношении задачи моей жизни, например, что я стал филологом, – почему, по меньшей мере, не врачом или вообще чем-нибудь, раскрывающим глаза?.. Не было никакой охраны повелительного инстинкта, было забвение своих границ, нечто, чего я себе никогда не прощу. Когда я пришел почти к концу, именно потому, что я пришел почти к концу, я стал размышлять об этой основной неразумности своей жизни – об «идеализме». Только болезнь привела меня к разуму… Сразу сделалось мне ясно до ужаса, как много времени было потрачено, как бесполезно, как произвольно было для моей задачи все мое существование филолога. Медленно, с больными глазами, пробираться среди античных стихотворцев – вот до чего я дошел!.. Реальностей вовсе не было внутри моего знания, а «идеальности» не годились ни к черту! Поистине, жгучая жажда охватила меня: с этих пор я, действительно, не занимался ничем другим, кроме физиологии, медицины и естественных наук».

В великой своей убогости и нищете стоит перед Ницше наличный человек, лишенный всякого чувства жизни, всякой цельности, с устремлениями, противоречащими инстинктам, – воплощенная «биологическая фальшивость» и «физиологическое самопротиворечие». «Общее отклонение человечества от своих коренных инстинктов, – говорит Ницше, – общий декаданс в деле установления ценностей есть вопрос par excellence, основная загадка, которую задает философу животное-«человек»

Само по себе это «животное» достаточно неудачно. «Человечество, несомненно, скорее средство, чем цель. Дело идет о типе: человечество – просто материал для опыта, колоссальный излишек неудавшегося, – поле обломков». Но великая надежда в том, что внимание человечества направлено в надлежащую сторону. «Наша жадность в деле познания природы, – говорит Ницше, – есть средство, с помощью которого наше тело стремится к самоусовершенствованию. Или скорее: предпринимаются сотни тысяч экспериментов, чтобы изменить способы питания, обстановку, образ жизни нашего тела: сознание и оценки в нем, все виды удовольствия и неудовольствия – показатели этих изменений и экспериментов. В конечном выводе, дело идет вовсе не о человеке: он должен быть преодолен».

И так говорит Заратустра:

«Создайте себе высшее тело!»

«Человек есть нечто, что должно преодолеть. Что совершили вы, чтобы преодолеть его?»

«Все существа до сих пор стремились создавать нечто выше себя: и вы хотите быть отливом этого великого прилива и предпочитаете возвратиться к зверю, чем преодолеть человека?»

«Что велико в человеке, это – то, что он мост, а не цель; что можно любить в человеке, это то, что он – переход и гибель».

Человек погибнет. И придет на его место сверхчеловек.

Но здесь мы можем расстаться с Ницше. Пусть останутся при нем те «открытия», которые Ницше – полнейший профан в биологии – делает относительно основного направления всеобщего биологического процесса и относительно условий для создания высшего человеческого типа.

«Весь животный и растительный мир не развивается от низшего к высшему, – утверждает Ницше. – Человек, как вид, не прогрессирует. Правда, достигаются более высокие типы, но они не сохраняются. Уровень вида не поднимается… Я познал неосуществимость стремления борьбы против упадка. Тогда я пошел дальше по пути разложения – в этом нашел я для немногих новые источники силы. Я познал, что состояние разложения, в котором единичные личности могут достигать небывалой степени совершенства, является отображением и частным случаем всеобщего бытия».

Сверхчеловек и есть эта единичная совершенная личность, которая вырастет на почве человеческого разложения, как пышный цветок на плодородном перегное. Высшее счастье и высшее призвание человека – стремиться стать таким перегноем, чтоб сделать возможным грядущего сверхчеловека. В этом – новая мораль, к которой зовет людей разрушитель морали Ницше.

Но не будем все это подвергать критике. Не будем также спорить с Ницше, когда инстинкт жизни, волю к жизни он вдруг начинает подменять в своих построениях волею к «могуществу». Это завело бы нас слишком далеко. Простимся с Ницше. И, как драгоценную жемчужину-талисман, возьмем с собою его мысль о существе жизненной истины:

«Истина не есть нечто такое, что нужно найти, но нечто такое, что нужно создать».

XII
«Ты еси»

Один из современных представителей так называемого «нового религиозного сознания» пишет:

«Для неверующего сознания, ограничивающего жизнь только теперешним эмпирическим существованием, в представлениях о будущем мыслимы только две возможности: или пошлость, или бунт. Достойно ли жить пошлостью, и возможно ли жить бунтом?.. Позитивизм проводит линию от борющегося и страждущего человечества к самодовольному филистерству… Отметим еще, что пока еще ни одна теория прогресса не включала в свою схему победу над смертью. Таким образом, и победа над злом здесь мыслится неполная, ибо крайний и последний враг остается – смерть».

И другой представитель того же «нового» религиозного сознания рассуждает:

«Люди будут в тысячу раз несчастнее, когда сознание их не будет отвлечено внешним гнетом и неустройством от самых страшных вопросов бытия. Тогда жизнь их станет нестерпимо трагичной, и безмерная свобода их возжаждет бога, затоскует по любви в боге. В этом, и только в этом метафизический и религиозный смысл социального освобождения человечества. Пусть социальные реформаторы накормят и оденут человека, чтоб загорелось в нем последнее сознание его нищенской бедности и рабской беспомощности, невозможности дольше жить без бога, ужаса окончательного небытия после момента сытости и устроенности».

Вот уж поистине: «Жить так, что больше нет смысла жить, – это они называют смыслом жизни!» Страшно это. До чего же увял в людях инстинкт жизни, до чего угасло всякое непосредственное чувство жизни! Ясно, что дело тут не в том или ином понимании жизни и божества, а в чем-то гораздо более существенном и изначальном, – в невероятном обнищании человеческой природы и, что еще страшнее, в спокойном примирении человека со своим убожеством. «Нищенскую бедность» свою и «рабскую беспомощность» он провозглашает основным свойством человеческой природы; он не тяготится ими, не пытается с ними бороться. Напротив: в полном банкротстве живой жизни, в победительном и окончательном выявлении человеческой неспособности жить, – «в этом и только в этом» он способен видеть «религиозный и метафизический смысл» даже борьбы человечества за улучшение жизни.

 

А вот что на ту же тему пишет, например, Лев Толстой:

«Смотрел на прелестный солнечный закат. В нагроможденных облаках просвет, а там – красный неправильный уголь-солнце. Все это под лесом. Рожь. Радостно».

«Нет, этот мир не шутка, не юдоль испытаний только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для всех, которые после нас будут жить в нем».

Ночь и день, угрюмый калека с перешибленными ногами и радостно улыбающийся ребенок меньше отличаются друг от друга, чем эти два «религиозных сознания». И как объяснить, как дать почувствовать угрюмым отрицателям жизни ту вечную радостность ее и красоту, о которой говорит Толстой? Можно ли говорить о свете жизни с слепорожденным, никогда не видавшим света? Он будет пытаться ощупать свет пальцами, будет отрицательно мотать головою и твердить: «Нет никакого света. Все, на что вы мне указываете, – мрак и всюду мрак… Сытость, устроенность, самодовольное филистерство – больше я ничего не вижу!» Одно только можно сказать этим людям – повторить слова Ницше: «Вы должны не переучиваться, не переучивать, а сказать «прости» своему собственному телу – и замолчать. Это – тело, которое отчаялось в теле, это – тело, которое отчаялось в земле».

Сказать «прости» собственному телу и создать высшее тело, пересоздать великий разум, творящий наше жизнеощущение и наше «я»… И нельзя закрывать глаз. Перед трудною задачею этою стоят не единичные упадочники, отвергнутые жизнью. Только исключительно «удачные» люди, исключительно счастливые эпохи стоят выше этой задачи. Непосредственное чувство жизни утеряно большинством человечества. Тяжелые биологические и исторические условия сбили человека с солнечного пути живой жизни, и он блуждает без дороги, растерянно бросаясь на каждый болотный огонек.

В добывании силы жизни, в выведении человека на тот путь живой жизни, которым идет в природе все живущее, – в этом прежде всего «метафизический и религиозный смысл» также и социального освобождения человечества.

Фукье-Тенвиль, знаменитый прокурор революционного трибунала в эпоху террора, предлагал пускать перед казнью осужденным кровь, дабы, таким образом, ослаблять мужество, с которым они шли на смерть. Эту дьявольскую операцию, которой не удалось осуществить французскому Малюте Скуратову, давно уже с успехом осуществляет над человеком жизнь. Общественное неустройство ужасно не только своею несправедливостью, не только страданиями и лишениями, на которые оно обрекает большинство людей; всего ужаснее, что оно обескровливает людей, лишает их самого нужного и ценного, силы жизни.

Над Москвой-рекою, близ Вражского перевоза, видел я однажды весною мальчика-сапожника. Он стоял на откосе, заглядевшись на солнечный закат над разлившеюся рекою. Пыльные вихры давно немытых волос, вдавленная грудь, белое лицо с серою линией губ. Никогда в жизни я не видал такого бледного лица; как будто его ни разу не касался ни единый солнечный луч. Известна жизнь этих ребят-учеников. С утра до ночи гнутся они в вонючем подвале над сапожною колодкою, лупит их хозяин ременным шпандырем, а в праздники запирает на ключ в мастерской, «чтоб не баловались».

Мальчик в упоении смотрел на закат. Может быть, пришел он к реке, чтоб утопиться, – и вдруг маленькую душу его потрясли восторгом золотые небесные равнины, раскинувшиеся над разливом. С смутным чувством стыда и боли смотрел я на это серое детское лицо, скорбные губы и экстатически сиявшие глаза. Что ждет мальчика в будущем? Вернее всего, проживет он жизнь, угрюмо кипя непрерывным, беспричинным раздражением, которое накапливают в душе вялая кровь и голодающие по воздуху легкие; будет он в свой черед лупить учеников, смертным боем бить жену, сам не зная, за что; и в одном только будет для него жизнь, радость, свет – в водке; для нее он и заказ спустит, и взломает женин сундук…

А может быть, столкнет его судьба с хорошим человеком, – есть они на Руси и в рясах, и в пиджаках, и в посконных рубахах; прожжет его этот человек огненным словом, ужасом наполнит за его скотскую жизнь и раскроет перед ним новый мир, где легки земные скорби, где молитвенный восторг, свет и бог. И покорно понесет просветленный человек темную свою жизнь. Что она теперь для него? Чуждое бремя, на короткий только срок возложенное на плечи. Наступит час – и спадет бремя, и придет светлое освобождение.

Но насмешкою было бы призывать мальчика к радости жизни, говорить ему о великой, священной самоценности жизни, даже если бы теперь же вырвать его из подвала и вывести на воздух и солнце. Безвозвратно выпита из него живая кровь, выедена сила жизни. В какой угодно обновленный строй он вошел бы бессильным на счастье, и в лучшем случае жизнь открылась бы ему только как веселая пирушка.

Нет, конечно! Если смысл всей борьбы человечества за улучшение жизни – в том, чтобы превратить жизнь в пирушку, сделать ее «сытою» и «благоустроенною», то не стоит она этой борьбы. Но смысл не в этом. Обновление внешнего строя – только первый, необходимый шаг к обновлению самого человека, к обновлению его крови, нервов, всего тела, к возрождению отмирающего инстинкта жизни.

Nos jours d'esprit charnel et de la chaire triste, –

Наши дни плотского духа и печальной плоти…

Превращение этих дней в дни просветленного духа и ясно-радостной плоти. Жизнь, не как веселая пирушка, а как неизмеримо-глубокое, серьезное таинство.

Тогда осуществится то, о чем говорит один из прекраснейших сынов Аполлона, Гёте:

«Когда здоровая природа человека действует, как целое, когда он чувствует себя в мире, как в одном великом, прекрасном, достойном и ценном целом, когда гармоническое чувство благоденствия наполняет его чистым, свободным восхищением, – тогда мировое Целое, если бы оно могло ощущать само себя, возликовало бы, как достигшее своей цели, и изумилось бы вершине собственного становления и существа».

И тогда не мягкотелый Дионис в припадке «священной болезни», а лучезарный, мускулистый Аполлон из здорово-ясных глубин души скажет жизни:

– Да, это правда!

А Дионис займет подобающее ему место: вступит в свиту бога жизни и будет делать свое частное дело, как другие боги, – мудрость-Афина, любовь-Афродита и пр. Потому что дионисово «вино» само по себе – хотя бы, например, в виде творческого или религиозного экстаза – входит также существенным элементом в живую жизнь. Незаконны только притязания Диониса на верховенство, его облыгание жизни как вечного страдания и растерзания, его утверждение, что в подносимом им человеку «вине» – единственный смысл и оправдание жизни, единственное средство к преодолению ее бедствий, что

 
Иного средства от страданий нет.
 

На фронтоне аполлонова храма в Дельфах было начертано:

ТЫ ЕСИ

Смысл загадочный этой надписи был непонятен уже самим эллинам. Плутарх посвятил целое исследование вопросу о том, что могла бы обозначать надпись (De Elapud Delphos). Много гадали об этом и позднейшие ученые, предлагая каждый свое объяснение.

Полною глубокого и волнующего смысла представляется нам эта надпись, вырезанная на храме бога жизни и счастья. В ней как будто вылились сокровеннейшие чаяния человека, заветнейшая его вера. Тяжки были ему муки существования, пропадала вера в жизнь, величайшим счастьем начинало казаться небытие; с подбитыми крыльями, душа бессильно погружалась в угрюмый туман отчаяния. Но и сквозь мрачный туман лучезарным, ободряющим призывом светились человеку вещие слова. Они говорили ему, что есть жизнь, есть радость и сила, что жизнь и счастье на земле – не ложь, не обманчивый призрак.

Эти светлые слова, – зажжем их на нашем знамени, и да светят они нам в наших исканиях и борьбе, никогда не тускнея.

1914
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru