© ООО «ТД Алгоритм», 2017
В издание вошли наиболее известные и интересные воспоминания об одной из самых легендарных женщин в истории, писательнице и религиозном философе – Елене Блаватской. В первой части книги вы узнаете о подробностях детства Елены Петровны Блаватской. Расскажет о ее юных годаах знаменитая писательница, сестра Елены Петровны Вера Желиховская.
Вторая часть книги представляет собой самые известные и противоречивые воспоминания о Елене Петровне. Писатель и лучший друг, а затем и злейший враг Елены Петровны, Всеволод Соловьев расскажет о своем опыте общения с этой женщиной. Воспоминания Всеволода Соловьева были опубликованы спустя несколько месяцев после смерти Елены Петровны Блаватской, поэтому сама писательница никак не могла ответить на весьма острую критику в свой адрес.
Книга «Жрица современной Изиды» до крайности возмутила родную сестру Елены. В ответ на публикацию Всеволода Соловьева из-под пера Веры Петровны Желиховской вышла знаменитая книга «Радда-Бай. Правда о Блаватской», в которой Елена Петровна Блаватская предстала во всем великолепии ее многогранной и сложной личности.
Знаете ли вы, дети, как я помню себя в первый раз в жизни?.. Помню я жаркий день. Солнце слепит мне глаза. Я двигаюсь, – только не хожу, а сижу, завернутая в деревянной повозочке, и покачиваюсь от толчков.
Кто-то везет меня куда-то…
Кругом пыль, жар, поблекшая зелень и тишина, только повозочка моя постукивает колесами. Мне жарко. Я жмурюсь от солнца и, лишь въехав в тенистую аллею, открываю глаза и осматриваюсь. Предо мной большой дом с длинной галереей. Какой-то старый солдат, завидев меня, издали улыбается и, взяв под козырек, кричит:
– Здравия желаем кривоногой капитанше!..
Кривоногой капитанше? – ведь это обидно, не правда ли? Я сообразила это позже; но в то время я еще не умела обижаться. Няня вынула меня из повозочки и понесла… купать.
Много времени спустя я узнала, что это было в Пятигорске, куда мама привезла меня лечить и жила вместе с бабушкой и тетями, которые сюда приехали из другого города для свидания с нами.
Мне был всего третий год…
Не диво, что это первое мое воспоминание.
Всякий день моя няня, старая хохлушка Орина, возила меня на воды купать в серной воде; а потом меня еще на целый час сажали в горячий песок, кучей насыпанный на маленькой галерее нашей квартиры. Хотя мне был третий год, и я все понимала и говорила, но не могла ходить. Впрочем, ноги у меня были только слабые, а не кривые, несмотря на прозвание «кривоногой капитанши», данное мне сторожем при купальне. А капитаншей он потому называл меня, что отец мой был тогда артиллерийский капитан.
Воды помогли мне: после Пятигорска я начала ходить.
Пятигорск в XIX веке. Здесь прошло детство сестер Елены и Веры Ган
Не помню, как мы расстались с бабушкой и как ехали домой. Я опомнилась совсем в другом месте, где уже не было родных моих, а все приходили какие-то офицеры, и один из них высокий, с рыжими, колючими усами, называл себя моим папой… Я никак не хотела этого признать: толкала его от себя и говорила, что он совсем не мой папа, а чужой. Что мой родной, – большой папа (мы, дети, так называли дедушку) остался там, – с маминой мамой и тетями, и что я скоро к нему уеду…
Помню, что мама часто болела, а когда была здорова, то подолгу сидела за своей зеленой коленкоровой перегородкой и все что-то писала.
Место за зеленой перегородкой называлось «маминым кабинетом», и ни я, ни старшая сестра, Леля, никогда ничего не смели трогать в этом уголке, отделенном от детской одною занавеской. Мы не знали тогда, что именно делает там по целым дням мама? Знали только, что она что-то пишет, но никак не подозревали, что тем, что она пишет, мама зарабатывает деньги, чтоб платить нашим гувернанткам и учителям.
В хорошие дни мы уходили в сад и там играли с няней Ориной или с Лелей[1], когда она была свободна. В дурную же погоду я очень любила садиться на окно и смотреть на площадь, где папа со своими офицерами часто учили солдат. Я очень забавлялась, глядя, как они разъезжали под музыку и барабанный бой; как гремя переезжали тяжелые пушки, а мой папа на красивой лошади скакал, отдавая приказания, горячась и размахивая руками.
К нам часто приходило много офицеров обедать и пить чай. Мама не очень любила, когда они, бывало, начнут громко разговаривать и накурят целые облака дыма. Она почти всегда сейчас после обеда уходила и запиралась с нами в детской.
Зимою мама стала болеть чаще. Ей запретили долго писать, и потому она проводила вечера с нами. Она играла на фортепьяно, а Антония, молодая институтка, только что у нас поселившаяся, вздумала, шутя, учить сестру танцам. Мне это очень понравилось, и я тоже захотела учиться у нее; но так как я была очень толстая, а ноги все еще были у меня слабы, то я беспрестанно падала, желая сделать какое-нибудь па, и до слез смешила маму и Антонию. Но я не унывала и еще вздумала учить танцевать свою старую няню Орину. Бедная хохлушка никак не могла так повернуть ноги, как я ей приказывала; а я еще была такая глупая девочка, что из себя за это выходила, щипала ее за ноги и жаловалась, что у «гадкой Орины ноги кривые!»
Вдруг, сама не помню как, мы очутились в большом, красивом городе…
Я себя вижу в большой, высокой комнате. Я стою у окна, с апельсином в руке, и смотрю на море. Ух! Сколько воды!.. И не видно, где это море кончается?.. Точно уходит туда, – далеко-далеко, до самого неба. И какое оно шумливое, неспокойное! Все бурлит сердитыми волнами, покрытыми белой пеной. У самого берега много качается кораблей, лодок, а вдали белеются паруса. «И как это им не страшно уходить так далеко от берега? – думаю я, глядя на них. – Как-то они вернутся?.. Верно утонут!?» И мне так и казалось, что на этих кораблях бедные люди должны уходить «туда», далеко в сердитое море, и навсегда там пропадать.
Мы жили в этом городе целую весну. Я много гуляла с Антонией и с новой гувернанткой-англичанкой. Особенно любила я сходить по широкой лестнице на морской берег и собирать там раковины и пестрые камешки.
После я узнала, что этот город – Одесса, и что мама приезжала сюда лечиться.
После этого мы еще прожили все лето в очень скучном и грязном польском местечке (где стояла папина батарея), о котором я ничего не помню, кроме того, что раз мне подарили куклу, объявив, что я теперь большая, должна учиться читать и писать. Мне пошел пятый год. Учение, однако, было отложено, и я продолжала только играть, расти, шалить и толстеть. Сестра, на четыре года старше меня, уже училась серьезно с обеими гувернантками и музыке с мамою. Но бедная наша мама все становилась слабее и больнее, хотя трудилась по-прежнему. Ради ее здоровья, требовавшего правильного лечения, маме необходимо было согласиться на просьбы бабушки, и мы собрались ехать к ним в Саратов, чему Леля и я ужасно были рады.
С этого времени я уж лучше помню и начну вам рассказывать по порядку все свое счастливое детство.
Было темно. Наша закрытая кибитка мягко переваливалась со стороны на сторону. Устав от дороги и долгого напрасного ожидания увидать город, куда всем нам ужасно хотелось скорей доехать, мы все дремали, прислонясь, кто к подушке, кто к плечу соседа. Меня с сестрой совсем убаюкали медленная езда по сугробам, тихое завывание ветра да однообразные возгласы ямщика на усталых лошадей. Одна мама не спала. Она держала меня, меньшую, любимую дочку свою, на коленях; одной рукой придерживала на груди своей мою голову, оберегая ее от толчков, другою проделала себе маленькую щель в полости кибитки и, пригнувшись к ней, все высматривала дорогу.
Мне снилось лето. Большой сад с развесистыми деревьями. Какие большие, желтые сливы!.. И как больно глазам от солнца, светящего сквозь ветви!..
Вдруг я проснулась, пробужденная толчком, и в самом деле зажмурилась от яркой полоски света, пробежавшей по моему лицу.
– Это что? – спросила я, вскочив и протирая глаза. – Что это такое, мамочка?.. Фонарь?
– Фонарь, моя милая, – сказала мама, улыбаясь. – И посмотри, какой еще большой фонарь!
Она отодвинула полость кибитки, и я увидела много огоньков, а впереди что-то такое большое, светлое, в два ряда унизанное светящимися окнами…
– Это дом, мама! Какой хороший!.. Кто там живет?
– А вот посмотрим, – отвечала мама. – Разве ты не видишь, что мы к нему едем?
– К нему? Разве это такая станция?!
– Нет, дитя мое, станций больше уж не будет. Разве ты забыла, к кому мы едем? Это город; а это дом папы большого. Мы приехали к бабушке и дедушке.
«Это дом папы большого!» – подумала я в изумлении. И все мои понятия о дедушке и бабушке разом перевернулись. Мне вдруг представилось, что они верно очень богатые, важные люди; а что этот блестящий фонарь, в котором они жили, должен быть очень похож на дворец царевны Прекрасной, о которой рассказывала мне Антония.
– Леля! Леля!.. – начала я теребить свою сестру. – Проснись! Посмотри, куда мы приехали… К дедушке и бабушке!.. Вставай! Да вставай же!..
– М…м… – промычала Леля. – Убирайся!..
– Не сердись, – сказала ей мама, – Верочка правду говорит: мы приехали. Посмотри-ка: вот дедушкин дом.
Все встрепенулось и зашевелилось в нашей темной кибитке. Да она уж и не казалась нам темной теперь; полость откинули с одного боку, и свет, и шум городских улиц казались нам чем-то волшебным после сумрака, снежной мглы, тишины и нашей долгой скуки.
Мы въехали в каменные ворота большого дома, который я издали приняла за фонарь, и остановились у ярко освещенного подъезда.
Что тут произошло, – я не могу никак описать! Все и все перемешалось, перепуталось…
С маминых колен я попала кому-то на руки. На крыльце другие руки какой-то молоденькой барышни, оказавшейся меньшой теткой нашей, Надей, – перехватили меня и потащили на высокую, светлую лестницу. В передней было ужасно тесно. Все мы, моя мама, Антония, сестра, горничная Маша, мисс Джефферс, наша англичанка, – все перемешались с чужими, казалось, мне незнакомыми людьми, и все смеялись и плакали, ужасно меня этим удивляя.
Высокая, очень полная барыня, с добрым и ласковым лицом, в которой я не сразу признала свою дорогую бабушку, крепко обняла мою маму. Другая наша тетя, постарше Нади, тетя Катя, стала на колени перед Лелей и крепко ее целовала. Высокий, седой господин с другой стороны держал маму за руку, обнимая ее тоже. Вся эта суета совершенно сбила меня с толку. Я ничего не понимала, обернулась ко всем спиной и пристально рассматривала какого-то огромного, синего человека, с длинными усами, белыми эполетами и белыми шнурками на груди. Он меня очень занял, этот голубой человек!.. Я боялась его немножко, но больше удивлялась, отчего это он один не смеется и не радуется, а стоит смирно, вытянувшись у дверей, и смотрит на все неподвижно, даже не сморгнув глазом?..
– А где же Вера? Где маленькая Верочка?.. – вдруг спросила бабушка, оглядываясь.
– Здесь она! – отвечал кто-то.
Все расступились предо мной, и высокий, худой господин в сером сюртуке поднял меня с полу и, поцеловав несколько раз, передал на руки бабушке.
Тут только узнала я в нем своего милого папу большого.
– Дорогая моя Верочка! – говорила, обнимая меня, бабочка. – Вот она, какая большая стала, моя крошка!.. Подросла, поправилась после пятигорских вод. Да посмотри же ты на меня!.. На кого это она так смотрит? – с удивлением обратилась бабушка к моей матери.
– Верочка! О чем ты думаешь?.. – спросила мама.
Я откинулась на руках бабушки и все продолжала пристально глядеть на голубого человека…
– Кто это такой? – шепотом спросила я, указав на него пальцем.
Все обратились в ту сторону, и все громко расхохотались.
– Жандарм Игнатий! – закричала, смеясь, тетя Надя.
– Вот смешная девочка! – переговаривались все, в беспорядке входя в большой, светлый зал. – Жандарма испугалась!
– Я совсем его не пугалась! – обиделась я, не понимая, чему смеются?
Но мой гнев еще больше насмешил всех, и я стала переходить с рук на руки. Меня обнимали и целовали без конца до того, что я готова была расплакаться и очень обрадовалась, когда очутилась под крылышком бабочки. Она усадила меня возле себя на высокий стульчик, и все принялись за чай, весело разговаривая.
Разумеется, я равно ничего из этих разговоров не понимала да и не слушала их.
Сестра все убегала куда-то с Надей; что-то рассказывала мне, возвращаясь, весело перешептываясь с нашей тетушкой, которая была немногим старше ее самой, но я ровно ничего не понимала и в их рассказах. Я с наслаждением пила свой теплый чай и рассматривала очень внимательно большие портреты дам и мужчин, которые висели против меня на стене.
У одного из этих господ был тоже голубой сюртук как у жандарма в передней; у него только не было усов, а вместо белых эполет и шнурков у него были белые волосы, белое кружево на груди и большая белая звезда. Что за странность! Вот и у дамы с розой на плече тоже высокие белые волосы!.. «Отчего это у них у всех розовые щеки и седые волосы?..» – думала я.
Мне было так хорошо, тепло!..
Лицо мое горело. Перед глазами, смутно глядевшими на портреты моих прабабушек и прадедушек, носились разноцветные круги, искорки, узоры… Наконец, они окончательно слиплись, и голова моя упала на стол.
– А Верочка-то заснула! – услышала я над собою и вдруг почувствовала, что кто-то меня осторожно приподнял и понес…
Мне так трудно было открыть глаза и так сладко дремалось, что уж я и не посмотрела, кто и куда несет меня, и совершенно не помню, как уложили меня спать.
Много-много счастья и детских радостей помню я в этом милом, старом доме! Хотя в тот приезд наш в Саратов я была так мала, что многое слилось в моей памяти и, быть может, совсем бы из нее изгладилось, если б мне не привелось и впоследствии долго жить в этих местах, с этими самыми дорогими людьми.
Я уже говорила, что мы называли дедушку папой большим, в отличие от родного отца нашего, который, конечно, был гораздо моложе. Теперь надо еще сказать, что бабушку мы всегда называли бабочкой. Почему – сама не знаю! Но так как я пишу не выдумку, а всю правду о своем детстве, то не могу называть ее иначе. Вероятно, объяснение этому прозванию находилось в том, что бабушка моя, очень умная, ученая женщина, между прочими многими своими занятиями любила собирать коллекции бабочек, знала все их названия и нас учила ловить их.
Оба они, и дедушка, и бабушка, ничего не жалели, чтобы тешить и забавлять нас. У нас всегда было множество игрушек и кукол; нас беспрестанно возили кататься, водили гулять, дарили нам книжки с картинками. Было у нас также много знакомых девочек. Некоторые из них даже учились с нами вместе.
Одну из этих девочек, любимую мою подругу, звали Клавдией Гречинской. К ней в гости я любила ездить, потому что у нее было много сестер, которые всегда надаривали мне пропасть куколок, сшитых из тряпочек. Этих тряпичных куколок я любила гораздо больше настоящих, купленных в лавках кукол; может быть потому, что сама могла раздевать и одевать их опять в разные платьица, которых у них бывало по несколько.
Вот послушайте, какая смешная история случилась раз со мною из-за такой именно куколки.
Надо вам знать, что дом дедушки, который я ночью приняла за фонарь, был в самом деле большой дом, с высокими лестницами и длинными коридорами. На нижнем этаже жил сам дедушка, и помещалась его канцелярия. На самом верхнем были две спальни: и бабушки, и тетины, и наши. На среднем же почти никто не спал: там все были приемные комнаты, – зал, гостиная, диванная, фортепьянная. Ночью все эти комнаты были совсем темны и пусты. Другая девочка, пожалуй, побоялась бы и пойти туда вечером одна; но я была очень храбрая, и мне не приходило и в голову бояться.
Ну, вот раз я вернулась от Клавдии довольно поздно и привезла с собой в маленькой, качавшейся колыбельке крошечную куколку, спеленатую в простынки и закрытую красным атласным одеяльцем. Возле колыбели, в стеклянном ящике, в котором она помещалась, лежало белье и платье куколки; все такое крошечное, что можно было надеть на мизинец. Ужас, как я была рада и как полюбила свою новую куколку! Всем я ее показывала и даже, ложась спать, положила ее с собою. Но, прежде этого, когда я прощалась с бабушкой, она меня спросила:
– А как же зовут твою куклу?
Я сильно задумалась и, наконец, отвечала:
– Не знаю!
– Как же это ты позабыла ее окрестить? – улыбаясь продолжала бабочка. – Без имени нельзя. Надо ее завтра окрестить. Ты меня позови в крестные матери.
– Хорошо!.. А как же: ведь надо купель.
– Нет, купели не нужно. Ты знаешь, что водой нехорошо обливаться. Мы без купели окрестим ее Кунигундой…
– Фу! Кунигунда – гадкое имя! – сказала я. – Лучше Людмилой или Розой.
– Ну, как хочешь. А теперь иди спать…
Я ушла наверх и легла, уложив с собой куклу, но долго не могла заснуть, все думая о будущих крестинах без воды и о том, какое выбрать имя?..
Вдруг, среди ночи я проснулась.
Все было тихо; все давно спали. Возле меня сестра, Леля, мерно дышала во сне; на другом конце нашей длинной и низкой детской спала няня, Настасья. По всему полу, по стенам лежали длинные, серые ткани и, казалось мне, таинственно дрожали и шевелились…
Я привстала на кровати и осмотрелась.
Тени шевелились, то вырастая, то уменьшаясь, потому что ночник, поставленный на пол очень нагорел, и пламя его колебалось со стороны на сторону.
Я уж хотела лечь, как вдруг вспомнила о кукле, взяла ее и начала рассматривать, раздумывая над нею.
«Как тихо!.. Вот бы теперь хорошо окрестить ее! Никто бы не помешал. А то днем и воды не дадут… Не встать ли, да в уголку, около ночника и справить крестины?..»
Я тихонько спустила ноги с кровати.
«Нет! Здесь нельзя. Няня или Леля проснутся… да и воды нет!.. А внизу ведь, в гостиной, и теперь стоит, – вспомнила я, – графин, полный воды: бабочке подавали, когда я прощалась, и верно его не убрали… Пойти разве вниз?.. А как услышат?.. Страшно!.. А зато, как там теперь можно хорошо поиграть, одной, в этих больших комнатах! Можно делать все, что захочется… Пойду!»
Я тихонько спрыгнула на холодный пол, надела башмачки, накинула блузу и платочек и взяла куклу.
«А темнота? – вдруг вспомнила я. – Как же играть в темноте?.. Внизу ведь теперь нигде нет света».
Я огляделась и увидала на столе огарочек свечи. На цыпочках прокралась я к нему, взяла и, также неслышно, осторожно ступая, перешла комнату и наклонилась, с замиранием сердца, зажечь его к ночнику.
Уф! Как крепко билось мое сердце! С каким ужасом косилась я на спящую няню. Как боялась, чтоб она не проснулась, и как я вздрогнула, перепугавшись не на шутку, когда черная шапка нагара, тронутая моим огарком, свалилась с фитиля в ночник и затрещала, потухая…
Насилу я успокоилась и собралась с силой двинуться с места. Сколько раз останавливалась я, со страхом прислушиваясь: не проснулся ли кто, не зовут ли меня? – я и счет потеряла! При каждом скрипе ступенек на лестнице, не смея идти далее, я вслушивалась в какой-то странный шум: то был шум и стук моей собственной крови в ушах; а я, слыша, как крепко колотилось у меня сердце, в ужасе останавливалась, думая, что это стучит что-нибудь постороннее!.. Наконец, лестница кончилась. Вот я внизу, в длинном, темном коридоре. Я сделалась смелей: здесь уж никто меня не услышит! Я быстро пошла к дверям зала и взялась за тяжелую медную ручку.
Двери медленно отворились, и я очутилась в огромном, черном зале…
Мне что-то стало холодно, и мой огарок, при свете которого этот страшный зал казался еще черней и больше, крепко дрожал в моей руке, пока я старалась как можно скорее пройти его, к широко отворенным дверям гостиной.
«Ах! Что это?» – я чуть не упала от испуга на пороге гостиной: из глубины ее ко мне шла точно такая же как и я маленькая, бледная девочка, со свечкой в руках и вся освещенная дрожащим пламенем, большими, испуганными глазами смотрела мне в лицо!.. Я схватилась за дверь и уронила свой огарок…
И девочка тоже выронила свой огарок!..
«Ах! Это я себя увидала, в большом зеркале, против дверей зала… Господи, какая же я глупая!»
Едва придя в себя от страха, еще вся дрожа, я подняла свой огарочек, – хорошо, что, повалившись на бок, он не потух.
Ну, вот я и пришла.
Вот и вода, и стакан на столе. Теперь только выбрать местечко и играть себе хоть до рассвета!.. Я сейчас же устроилась в углу, между диваном и печкой, под большим креслом, между ножками которого был мой крестильный зал. Я поставила туда люльку, стакан с водою; вынула куклу и, раздев ее, приготовилась помочить ее в этой купели. Я видела раз крестины настоящего ребенка и помнила, что крестная мать его носит кругом купели три раза. Поэтому я взяла куколку, запела как священник «Господи помилуй!» и начала двумя пальцами обносить ее вокруг стакана…
Вдруг мне послышалось за стеной какое-то движение и вслед затем: «Хр-р-р!..» – захрапел кто-то в передней или в зале, – я не разобрала!
Я съежилась и притаилась, забыв о крестинах и о пении и крепко сжав в кулак несчастную куколку. «Вдруг это зверь, – думалось мне, и у меня снова заколотилось сердце. – Тот самый страшный зверь, который хотел съесть красавицу в лесу и потом на ней женился!.. И… вдруг он захочет на мне жениться?!. Фи! Глупости какие! – тотчас остановила я себя. – Ведь я маленькая. На мне нельзя жениться!.. А если это разбойники?..»
«Хр-р-рр!..» – крепче прежнего раздалось за дверьми. Тут уж я думать перестала и, не помня себя от страха, бросилась на пол, подлезла под диван и забилась к стене лицом.
«Господи! Кто-то идет!.. Пол заскрипел… Ай-ай! Кто-то дышит!.. Разбойники!.. Нет… Зверь!!. Да какой черный!..»
В ушах у меня звенело от ужаса, и в глазах стало темно, но я все-таки одним глазком следила за всеми движениями черного зверя. Вот он подошел к стакану, в который я бросила мою бедную куклу… Ай! Он съест ее!.. Нет. Он только понюхал стакан, засопел, страшно фыркнул – и задул мой огарок!
Вот тут-то был страх! Я лежала под диваном, ни жива, ни мертва, съежившись в темноте и все ожидая, что вот-вот облапит меня страшный, черный зверь и съест совсем – с головою. Я хотела закричать, но от страху не могла. Да и кто меня услышит? Все спят наверху, далеко. О! Как я раскаивалась в своей глупости, в том, что ушла сверху сюда ночью, одна…
– Ах!.. – закричала я вдруг, почувствовав на лице своем крепкое дыхание зверя, уж подобравшегося ко мне. – Не ешь меня, милый черный зверь! Я отдам тебе все, все, что ты хочешь, только не ешь меня!..
Но зверь, не слушая моих просьб, лизнул мне лицо длинным, горячим языком…
Если б у него, вместо языка, показался изо рта огонь как из печки, – я бы не могла больше испугаться. Я прислонилась беспомощно к стене и готовилась сейчас умереть.
Но… что за чудо? Страшный зверь вместо того, чтобы кусать меня и рвать на части, обнюхал меня всю кругом, еще раз лизнул мою щеку, зевнул и лег рядом со мною на пол.
Я немножко опомнилась.
«Что же это за зверь такой?.. – размышляла я, приходя в себя, словно оттаивая от своего страха. – Эге!.. Уж не Жучка ли это, наша добрая черная собака, что всегда ласкалась ко мне во дворе?..»
Мне вдруг стало страх как весело, даже смешно, но вместе с тем и как будто немножко стыдно.
– Жучка! – шепнула я, приподнявшись.
Черный зверь поднял голову, послушно подполз ко мне и лизнул мою руку.
– Жучка! – закричала я, ужасно обрадовавшись. – Уж как же ты меня напугала, негодная!..
И я от радости начала обнимать и целовать Жучку в самую морду!.. В это время немножко рассвело. Окна гостиной серыми пятнами вырезались на черной стене и чуть-чуть освещали комнату. Я выползла из-под дивана, мимоходом захватив из стакана свою вымокшую насквозь куколку, так и оставшуюся все-таки без имени, некрещеной, и, не оглядываясь, бегом пустилась из гостиной в зал, оттуда в коридор, на лестницу и перевела дух только в своей кроватке.
Тут я закрылась с головою одеялом, потому что вся дрожала, не знаю только, от холода или от страху?.. Свою бедную, чуть не утонувшую, холодную куколку я положила поближе к себе, стараясь отогреть ее, и, засыпая, крепко-накрепко обещала самой себе никогда больше не вставать по ночам и не делать таких глупостей.
Сладко, крепко я заснула в теплой постельке, но утром вставать мне было очень стыдно. Жандарм Игнатий, которого голубым мундиром я любовалась в первый вечер нашего приезда, услышав на рассвете шум в гостиной, вышел из передней, где он спал вместе с Жучкой, и увидал, как я бежала по коридору. Он сказал об этом людям, а те передали нашей няне, Настасье. Старушка нашла в гостиной люльку и ящик с платьицами моей куколки, замоченные опрокинутым стаканом воды, и, подобрав их, вместе со стеариновым огарком, пошла все рассказать Антонии и маме.
Вера Петровна Желиховская (1835–1896) – русская писательница; пропагандистка теософии. Сестра Елены Блаватской, дочь Елены Ган, двоюродная сестра Сергея Юльевича Витте
Мама очень испугалась и рассердилась, и крепко бы мне досталось, если б не добрая моя бабочка: она за меня заступилась и взяла с этих пор спать в свою комнату.
Все, однако, узнали о ночных моих похождениях и долго подсмеивались надо мною, а я краснела, когда меня называли «полуночницей».