bannerbannerbanner
Чувство Магдалины

Вера Колочкова
Чувство Магдалины

Полная версия

 
Да, люди неразумны, непоследовательны и эгоистичны.
И все же люби их!
 
 
Если делаешь добро, люди обвинят тебя в затаенной корысти и себялюбии.
И все же твори добро!
 
 
Искренность и открытость сделают тебя уязвимым.
И все же будь искренен и открыт!
 
 
То, что ты строил годами, может разрушиться в одно мгновение.
И все же строй!
 
 
Люди нуждаются в помощи, но они же станут упрекать тебя за нее.
И все же помогай людям!
 
Советы Матери Терезы

Глава 1

Июльский полдень таился за окнами домов и под навесами, отгораживался обманом от палящего зноя. Иногда притворялся, что умер. Клонил к земле вялые обморочные травы, выставлял на обозрение, как жертву, потрескавшийся участок дорожной обочины. Умирать или притворяться мертвым ему было не впервой – в этих-то жарких краях… А когда в окрестностях славного города Феодосии не бывало жары в июле, чтобы полуденное солнце не жарило бы курортника почище адовой сковородки?

И в Ближних Камышах, то есть в этих самых окрестностях, случился в этом году солнечный катаклизм. В самый что ни на есть пик сезона. Все как положено. И народу понаехало – тьма. По сравнению с предыдущим летом, конечно. А что делать? Время такое. Не от погоды зависит, а от геополитики.

Под одним из таких навесов сидели трое мужчин, пили пиво, лениво заедали чищеной воблой, аккуратно разложенной кусочками на газете. По виду – типичные отдыхающие. По манерам – перепутавшие Ближние Камыши с отелем где-нибудь на Гавайских островах. Слишком движения были замедленные, слишком небрежные, а выражения лиц – насмешливо снисходительные. Старший из мужчин был лет сорока, сухой, высокий, со впалой грудью, обожженной до болезненной красноты солнцем. На лице его было написано если не страдание, то большое недоумение – вот незадача случилась в это захолустье попасть, еще и ожог получил… И в то же время казалось, что это страдальческое недоумение было размыто выражением смиренной покорности – ничего, можно и ожог перетерпеть, если надо. Перетерплю, никуда не денусь.

Он даже пиво пил, будто одолжение делал. С недоумением и покорностью. А к вобле вообще не прикасался, смотрел с брезгливостью на мятую газету, на которой она была разложена. Потом огладил узкой ладонью обожженную грудь, промычал что-то и болезненно прикрыл глаза.

– Чего, Антоха, сильно припекло? – спросил его второй мужчина, поднося к глазам кусок воблы и внимательно его рассматривая. Потом проговорил тихо, будто для самого себя: – Надо бы спросить у деда, он сам воблу чистил или уже разделанную купил… Черт его знает, какие ручонки ее разделывали, еще и заразы какой-нибудь нахватаешься, не приведи господь…

– Платош… Если сомневаешься – не ешь, – посоветовал тот, который Антоха, и снова поморщился брезгливо. – И не поминай господа всуе, тем более рядом с чертом! Слух режет, честное слово!

– Да ты у нас эстет, Антоха! Глаза не хотят видеть, уши не хотят слышать! А у меня все наоборот… Глаза видят и уже хотят… Знаю, что нельзя, но ручонка сама тянется!

– Не понимаю, хоть убей… – дернул плечом Антон. – Зачем есть эту рыбу, если нельзя?

– Так хочется ведь, я ж тебе говорю! – живо отозвался Платоша. – Как не хотеть-то? Ты посмотри – все так, как мы планировали, живая картинка! Вот тебе крымское пиво, а вот вобла. И мы все вместе под навесом сидим, в доме у деда. Я всю весну видел этот навязчивый сон, во всех деталях… Как сижу под этим навесом, пиво пью и воблу грызу!

– Ну, так и будь счастлив…

– А я и счастлив! По-моему, мы все сделали правильно, что собрались наконец и к деду приехали! Вон, раньше каждый год все втроем ездили, а потом все дела, дела… Сто лет собирались.

– Почему сто лет? Всего четыре года.

– Ну да… А договаривались – каждый год, помнишь? Или забыл?

Платон решительно сунул в рот кусок воблы, разжевал, запил щедрой порцией пива, крякнул от удовольствия. Впрочем, удовольствие было скорее показным, а кряканье слишком театральным. И глаза мужчины пивному удовольствию не соответствовали – не было в них присущей процессу туманной расслабленности, вместо нее плавала в глазах живая и острая смешинка, опять же дающая право сомневаться в искренности получаемого удовольствия. Да и весь облик Платона подтверждал собою это право сомнения – и его холеные белые руки, и гладкая кожа лица, и матово загорелая ухоженная лысина, которая с полным достоинством заявляет о значимом социальном статусе хозяина. А еще Платон был приземист, широк в кости и слегка полноват – округлое брюшко угадывалось под свободной майкой. Но и брюшко его не портило, а наоборот, служило неким дополнением к тому самому явно предполагаемому социальному статусу.

– А откуда это пошло, не помните? – спросил третий присутствующий за столом мужчина.

– Что пошло, Лео? – переспросил Антон, будто удивившись вопросу.

– Ну… Чтобы непременно к деду Ивану – всем вместе… Мы что, когда-то клятву давали?

– Да. Именно так. Мы давали клятву, – тихо ответил Антон, не замечая насмешливости в голосе того, кого только что назвал странным именем Лео.

– Да? А я не помню…

– Конечно, ты еще салагой был, потому и не помнишь.

– А кому мы клялись? Деду Ивану? Или матери?

– Да самим себе клялись.

– Ой, как романтично… Три брата дают торжественную клятву – каждое лето всем вместе приезжать в дом деда… А как это было, а? Расскажите! При свете луны, да? Или под барабанную дробь? А кровью мы нигде не расписывались, не?

– Слушай, Лео… Заткнись, а? – тихо проговорил Платон, отхлебывая из кружки пиво. – Будь человеком – хотя бы здесь. Не посягай на святое.

– Хм… Святое, как я понял, это когда каждый год приезжаешь. А не раз в пятилетку, да и то с трудом…

– А раньше и ездили каждый год, – вздохнув, заглянул в свою кружку Антон. Но пить не стал, отодвинул от себя брезгливо. И добавил тихо: – Да, Лео, так и было. Как бы ни были заняты, собирались вместе и ехали. Неужели не помнишь?

– Да помню, помню…

– А чего тогда задаешь свои дурацкие вопросы? Или у тебя других не бывает?

Лео улыбнулся светло, необидчиво, слегка пожал плечами. Потом положил голову на спинку скамьи, прикрыл веками глаза и будто отстранился от братьев. Провел границу водораздела – вы там, а я здесь, я сам по себе…

Он и впрямь не был похож ни на Антона, ни на Платона, что было довольно странно – как ни крути, а все же родные братья. Во всем его облике присутствовала некоторая расхлябанность, или расслабленность, счастливое ко всему равнодушие и свобода. Длинные выгоревшие на солнце волосы были собраны на затылке в пучок, линялая черная майка ловко облегала худое мускулистое тело, длинные поджарые ноги были свободно вытянуты под столом, руки спокойно лежали на спинке скамьи – со стороны казалось, будто Лео стремится обнять братьев, поделиться с ними своей расслабленностью. Или расхлябанностью, свободной и равнодушной.

Молчали долго, слушали, как резвится жаркий ветер в камышах. Их буйные заросли начинались в десяти шагах от каменной невысокой ограды, и в такой ветреный зной камышовое царство особенно напоминало о своем близком присутствии – казалось, это не просто шорохи, а чье-то тихое, совсем незлобное, но очень усталое ворчание.

Вышел из дома дед Иван, потер ладонями заспанное лицо. Вздохнул, потом долго смотрел на внуков, устроившихся под навесом.

– Дед, иди сюда, не стой на солнцепеке! Голова заболит! – позвал Платон и даже подвинулся слегка на скамье, хотя места за большим столом было с избытком.

– Так она и без того болит. Хоть на солнце, хоть без солнца… – вяло проговорил дед, медленно шагая к навесу.

Сел на скамью, сложил на столе в узел коричневые сухие ладони, поднял вверх подернутые влагой глаза:

– Должно, гроза к вечеру будет. Ишь, как ветер в камышах гуляет! Даже спать не дает… Я только-только вздремнул, даже сон хороший увидел, но эти разбойники разве дадут поспать!

– Кто разбойники? Камыши? – без тени улыбки спросил Лео.

– Ну так… Я ж говорю. Так разрослись, скоро к дому вплотную подойдут.

– И что? – насмешливо спросил Антон. – Силой захватят, экспроприируют твою частную собственность, дед?

– Да не эско… не эспро… Фу-ты, леший, Антоха! Нет, чтобы нормальным словом сказать!

– Каким, например? Отожмут? Стырят? Сожрут?

– Да не… Не отожмут, не стырят и не сожрут. Не боись, Антоха. Мы с ними в дружбе живем, с камышами-то. И вообще, это место такое… Особенное. Здесь и впрямь камыши хозяева, это мы у них на постое, а не они у нас. Так и живем в постоянном согласии – люди да камыши. Я сколько себя помню, столько эти камышовые заросли помню. А может, я родился в камышах, кто знает.

– Хм! Да ты у нас поэт, дед Иван! – с интересом глянул на деда Лео.

– Да ладно, скажешь тоже… – отмахнулся недовольно дед. – Куда мне такое баловство, на хлеб его не намажешь. Это ты у нас из этих обормотов, Леонка, а я так, лепечу иногда, что в старую башку взбредет. Как, бишь, эта стая бездельников да обормотов называется, я забыл?

– Эта стая зовется богемой, дед… – с тихим удовольствием подсказал Антон, ухмыльнувшись.

– Во-во. И Леонка у нас богема, стало быть. Ага.

– Да какая я богема, дед… Может, и богема, конечно, только несостоявшаяся. Что может быть хуже несостоявшихся богемных притязаний, правда?

Дед моргнул, не зная, что ответить. Да и вопрос от Лео вовсе не деду предназначался. И вообще – что за дурацкий вопрос? Повис в воздухе и словно вживую наслаждался напряженной неловкостью на лицах братьев. Вот Платон задумчиво поднес к губам полную кружку пива, вот Антон поморщился, отмахнувшись ладонью от навязчивого запаха воблы. Но ни пиво, ни запах воблы не могли перебить этого незадачливого напряжения, потому что вопрос прозвучал вполне конкретно – правда или неправда, и что может быть хуже… Но как на него ответишь? Вроде люди интеллигентные за столом собрались… Да, лучше промолчать, и тогда неловкость сама собой рассосется…

 

И деду эта пауза нелегко далась. Он явно почувствовал, что стоит за этим неловким молчанием, и тяжело вздохнул.

Нет, а чего еще он мог сделать? Только вздыхать. Глядеть на внуков, думать свою думу и утешать себя – мол, что получилось из них, то получилось. Хотя, чего бога гневить? Не абы какие мужики образовались, каждый при своем ремесле. Антоха – бизнесмен, дома строит, контора у него большая, людей в подчинении много. Нервишками, правда, слабоват, психованный стал в последнее время… Ну, да это ничего, отдохнет, поправится. Платон тоже в своем адвокатском ремесле далеко рванул и тоже контору свою держит, деньжищи, говорят, лопатой гребет. И жёны у Антона с Платоном какие-никакие есть… Правда, гордые шибко, сюда, в Камыши, их калачом не заманишь. Отпускают иногда своих мужиков деда навестить – и на том спасибо. А вот Леонка… Леонка подкачал, конечно. Не ту профессию выбрал. Да и что это за профессия – художник? И ведь столько денег в него вбухано, столько материных и его, деда, нервов… То ему мастерская нужна, то поездки черт знает куда, по разным странам… Все вдохновение ищет, бедолага. Кто бы знал, где это вдохновение обитает… Его же за деньги не купишь, нахрапом не возьмешь, вот и мается парень в поисках. И ладно бы хоть семья была, а то ведь и семью создать не удосужился! Живет один, девок меняет как перчатки. А эти девки его! Это ж отдельная песня! То в одну сторону его качнет, то в другую! То одна рядом живет, через месяц, глядишь, следующая появилась, и со счета сбиться можно! Наверное, Татьяна его в детстве больше других баловала. Леонка и лицом, и фактурой на Татьяну больше всех похож…

Подумав о Татьяне, дед Иван еще горше вздохнул, и мысли покатились в другую сторону, давно, надо сказать, поднадоевшую. Вроде смириться пора, что дочь в далеких далях живет, в заокеанской Америке, а душа смирения не принимает, хоть на части ее режь, душу-то. Родное дитя все-таки. Кому ж охота, чтобы меж тобой и родным дитем океаны бездонные пролегали?

Хотя тогда, когда засветила на горизонте эта Америка, и не думалось о Татьянином отъезде с такой печалью. Она к тому времени уже вдовая была, мужа своего, трагически погибшего, схоронила и одна с тремя пацанами на руках осталась. Антохе было пятнадцать, Платону десять, а Леонке едва пять исполнилось. Он родного отца и не помнит… И жила бы себе дальше, пусть и вдовая осталась, подумаешь… И откуда этот американец взялся, а? Видать, судьба его Татьяне подсунула. А от судьбы, как известно, не уйдешь.

А может, и не судьба, а красота Танюхина такую службу ей сослужила. И впрямь – кто ж мимо такой бабы пройдет? Охотники-то всякого рода кругами крутились, да только тройного довеска к Танькиной красоте побаивались. И американец тот, стало быть, испугался… Виду не подал, но Танюха и сама обо всем догадалась, баба не глупая. И рассчитала все по своему разумению – пусть дети без мамки растут, зато будущее она им обеспечит, деньгами американского мужа на ноги поставит. А он и рад-радехонек был такому раскладу… Откупиться ведь всегда легче, чем показной любовью себя насиловать. А любить пацанов по Танькиным планам полагалось ему, деду…

Да, трудненько ему тогда пришлось. Ладно бы, жена Маруся за пять лет до того богу душу не отдала… Вдвоем бы легче было, конечно. А так… Пришлось все бросать да переезжать в Москву, внукам себя отдавать без остатка. Как нынче модно говорить, менять формат жизни. Уж такой был этот формат, такой… Все с ног на голову перевернуто. Придут пацаны домой, а там вместо мамки дед на кухне кашеварит. А мамка, стало быть, по телефону из Америки каждый день командует, установки дает – Антоше самого хорошего репетитора найди, самого дорогого, да не забудь в гимназию позвонить, узнать, как у него дела… Он поначалу и звонить боялся в эту гимназию – а ну как пошлют куда подальше. Потом понял, что никуда не пошлют, а наоборот, во все места оближут и все подробненько и обстоятельно расскажут. Еще бы, за такие-то деньги, которые в платное обучение вбуханы. И Платон в этой же гимназии учился, потом и Леонка… Танькин американский муж Билл на деньги не скупился.

Поначалу голова кружилась от тех денег, которые им с пацанами полагались на безбедную жизнь. А потом ничего, привык. Научился хорошие продукты на рынке покупать, и в магазинах дорогих осмотрелся, и в ту самую диковинную гимназию стал ходить, с учителями беседовать. Татьяна даже настояла на том, чтобы он домработницу подыскал. Не хотелось в дом чужого человека пускать, но разве ее переубедишь? Сама позвонила соседке со второго этажа, бодрой пенсионерке Валентине Петровне, и та с дорогой душой согласилась у них в квартире убирать два раза в неделю. А что делать, деньги всем нужны… Валентина Петровна и на кухню рвалась, да дед Иван не пустил, потому что пацаны привыкли к его готовке, уплетали за милую душу и борщи, и пельмени. А чего из хороших продуктов не приготовить? Тем более для внуков… Это ж не кашу из топора придумывать!

Зато летом они всем табором ехали в Камыши, на воздух, на море, на солнце. Даже когда Антоха студентом стал, дед Иван его от себя летом не отпускал. А что? Все вместе, так все месте! Братья должны едины быть, как твердый кулак!

А потом как-то незаметно внуки выросли, в мужиков образовались. На материнских деньгах в жизнь въехали, как Чапай на парад на белом коне. А как бы Антоха свое дело открыл, без денег-то? Или Платон – свою адвокатскую контору? В этой жизни одним умом не пробьешься, все равно надо, чтобы впереди тебя соломка любящей рукой была подброшена. Тогда и скакать можно, и шашкой размахивать, и не бояться, что упадешь с коня да шею себе свернешь.

Внуки выросли, а ему, старому деду, вдруг захотелось в родные Камыши вернуться. Чтоб насовсем. Как говорится, на покой. Так и объявил им в одночасье – уезжаю, мол, и без меня теперь проживете. Так и живут… Сначала каждое лето в Камышах появлялись, вроде как жизненное правило себе такое взяли – чтобы в одно время и все втроем. Он и дом на две части поделил, чтобы им комфортнее было, чтобы ему не маячить у внуков перед глазами. Им большую часть отдал, себе небольшую комнатку на задах выделил. Каждое лето ждал, готовился… Потом они все реже приезжать стали… А в это лето, ишь, опять все вместе нагрянули! Да только глянул на них – не узнал… Антоха какой-то нервный стал, у Платона злая желчь в глазах плавает, а Леонка и вовсе поник, смотрит затравленно, хоть и через улыбку. Да разве его, старого деда, этой улыбкой обманешь? Плохо, плохо все у парня… Так себя и не нашел, видать. Не далось в руки вдохновение, к другому художнику убежало. Не состоялся парень в профессии. Да и какая это профессия – художник? Сплошное баловство. Э-эх, Леонка, Леонка…

Прилетел ветер, дохнул в лицо зноем и прелым запахом камышей, свернул газету, на которой были разложены куски воблы, потащил ее по столу. Все встрепенулись, потянули за газетой руки, Платон локтем задел пивную кружку, и она опрокинулась на столешницу, брызгая остатками пива. Дед тихо, но смачно ругнулся, неизвестно, на кого больше досадуя – на Платона или на знойный ветер. Или, может, досада его взяла, что пришлось вынырнуть из своих не очень веселых дум…

– Мать-то пишет чего, пацаны? Как у нее там дела? – спросил тихо, подняв на «пацанов» глаза.

– Нынче писем не пишут, дед… – так же тихо ответил Антон, усмехнувшись, – нынче по телефону общаются и по другим средствам связи, которых доступное множество образовалось. А тебе мама что, письма пишет?

– Раньше писала, да. Редко, правда, больше и впрямь по телефону звонила. А теперь совсем не пишет. Последнее письмо года два назад приходило.

– Ну, так она тебе часто звонит, наверное?

– Да разве в наши края дозвонишься? Я вон в Севастополь другу Сашке позвонить не могу, все время связь барахлит. А тут Америка! Соображать надо! Только и узнаю о дочери, что жива-здорова, когда перевод на почту приходит. А что? Если деньги выслала, значит, жива… И на том спасибо…

Дед вздохнул, помолчал немного, потом продолжил с досадой:

– Хотя лучше бы письма вместо денег присылала, ей-богу! А то хожу за этими деньгами на почту, как прокаженный…

– Это почему же как прокаженный, дед? – удивленно спросил Платон. – Вот бы все себя чувствовали прокаженными, когда им денег присылают! Смешно!

– Тебе смешно, а мне нет, – отрезал дед. – Бывало, придешь на почту, а бабы-кассирши зверьми смотрят, будто я какой уголовник. Считают чужие деньги, завидуют… А чему, чему завидовать-то? Небось их родные детушки никуда с родной стороны не уезжали… И вы тоже с некоторых пор… Вместо того чтобы приехать, все деньги шлете… Ну зачем, зачем мне ваши деньги? В бочке их солить? Я их и не трогаю… Все целые на сберкнижке лежат. Как помру – обратно себе возьмете. Вам, молодым, они больше сгодятся.

– Да не надо на книжку складывать, дед… – вяло возразил Платон. – Лучше в дело какое употреби.

– Да какое у меня, у старика, дело! Скажешь тоже!

– Ну, я не знаю… – задумчиво протянул Платон, подняв глаза. – Крышу на доме новую сделай, к примеру.

– Так эта еще не прохудилась, на мой век хватит.

Антон ухмыльнулся и, подмигнув Платону, проговорил вкрадчиво, через улыбку:

– А я бы на твоем месте, дед, благотворительный фонд открыл… Фонд имени трех братьев – Антона, Платона и Леона… И матери их Татьяны из славного города Хьюстона, что в штате Техас… А что? Здорово же! Будешь помогать местным кассиршам на почте, а также другим обделенным судьбой женщинам, разведенкам и многодетным… Глядишь, они тебя и полюбят, и зверьми в твою сторону смотреть не будут, а совсем даже наоборот! И все население Камышей к тебе потянется, и по телику местному покажут…

– Антоха, сейчас по уху получишь! Понял? – даже не улыбнувшись, тихо ответил дед.

– Да за что? – в показном ужасе распахнул глаза Антон.

– За что? – переспросил дед и, подумав, махнул рукой: – Сам знаешь, за что… Яду ты в себе много накопил, Антоха, вот что я тебе скажу… Вроде и складно говоришь, а такое чувство, будто ядом плюешься. И суетишься все время, нервничаешь ни к месту… Вот ей-богу, так руки и чешутся – врезать тебе по уху!

– Да, дед… Если бы сейчас Антохины подчиненные тебя слышали… – тихо рассмеялся Лео, с грустью глядя на деда. – Много бы дали, наверное, чтобы увидеть, как зверю-начальничку родной дед мозги вправляет…

– И ты, Леонка, сейчас по уху получишь! – развернулся к нему дед.

– А мне-то за что? – удивленно отстранился Леон.

– А за злорадство! Ей-богу, совсем вы какие-то стали… Как неродные. Вроде и через шутку разговариваете, а все шутки со злобной гнильцой. Раньше такими не были…

Братья переглянулись, замолчали неловко. Дед и сам понял, что перегнул палку, спросил уже более миролюбиво:

– И все-таки… Как там мать-то? Расскажите толком.

– Да все у нее хорошо, дед, – медленно проговорил Платон. – Живет себе и живет, жизнью наслаждается. Недавно третью пластику себе сделала, выглядит для своих шестидесяти вполне себе презентабельно. Звонит нам часто. В гости зовет, про тебя спрашивает. Может, рванешь к дочери в гости через океан? Она рада будет. И с зятем познакомишься, наконец. Если не понравится – по уху ему дашь.

Дед Иван поднял на Платона глаза, и тот отгородился шутливо, подавшись назад корпусом и выставив перед лицом ладони. Антон и Лео тихо засмеялись, ожидая реакции деда, но он даже бровью не повел, помолчал немного и проговорил грустно:

– Не, стар я для таких путешествий… Лучше бы сама приехала… А то даже не пишет… Трудно ей, что ли, сесть да письмо написать?

– Так она, наверное, разучилась писать письма. Да все давно разучились, не она одна…

– Ну и зря! Я вашей бабке по молодости много писем написал, она их до самой смерти хранила. В письме ж многое можно рассказать, и тоску свою описать можно, и чувства всякие. Это ж не по телефону дежурные слова тарабанить, потому что надо торопиться все время! А бумага – она что… Бумага времени не забирает, пиши да пиши сколько надобно.

– Слушай, дед! Мне гениальная мысль в голову пришла! – вдруг перебил его Платон, хлопнув ладонями по столешнице. – А может, тебе компьютер купить, а? Вот она и будет тебе в электронку писать…

Дед хмыкнул, помотал головой, потом проговорил с тихой грустью:

– Чудные вы нынче, ей-богу! Чтобы обыкновенное письмо написать да по почте отправить – уже и толку нету. Компьютер для этого дела подавай…

– Да ты не обижайся, дед, – тихо протянул Платон, – если бы связь нормальная была, она бы каждый день тебе звонила.

– Да уж, со связью у нас проблема, – подтвердил дед. – Это надо признать, никуда не денешься.

 

– Ну… Я думаю, скоро все изменится, вот увидишь. И связь будет, как везде.

– Да когда еще… Не доживу я.

– Доживешь, куда денешься.

Разговор иссяк. Платон налил себе пива, со вкусом сделал несколько глотков, и дед, глядя на него, дернул кадыком на прокопченной солнцем жилистой шее, скомандовал весело:

– А ну, Антоха, налей мне тоже пивка… Хоть и нельзя мне, боюсь, давление поднимется, но разманили вы меня, страсть как пивка хлебнуть захотелось.

Антон с готовностью налил деду пива, подвинул по столу кружку, и все стали смотреть с улыбкой, как он медленно пьет, как слегка подрагивают его сухие, но крепкие пальцы, сжимающие ручку кружки.

Осушив кружку до дна, дед крякнул, со стуком поставил ее на стол, скомандовал весело:

– Еще!

В эту секунду дверь дома распахнулась и во двор вышла девушка, придерживая у бедра большой таз с постиранным бельем. Не обращая внимания на компанию под навесом и деловито утерев лицо тыльной стороной ладони, принялась развешивать белье на веревке, протянутой меж двумя старыми шелковицами, что росли в разных концах двора. Движения ее были четкими, лицо для такого простого занятия – слишком сосредоточенным. Наклонялась, брала в руки очередную постирушку, потом распрямлялась, встряхивала ее с шумом и грациозно тянулась вверх, чтобы пристроить ее на веревку.

Все завороженно глядели из-под навеса на это действо. Наверное, не само по себе действо рождало такое пристальное внимание, а то, что девушка была в купальнике. По большому счету эти маленькие тряпицы на груди и на бедрах и купальником назвать было нельзя, тем более они были настолько вылинявшими на буйном солнце, что потеряли былые краски, и выглядели на стройном девичьем теле скорее недоразумением, чем купальником. Полоска сверху едва прикрывала грудь, узкие трусики даже и не пытались прятать округлые загорелые ягодицы. Когда девушка привставала на цыпочки и тянулась к веревке, они едва заметно подрагивали, но в этой притягивающей мужские взгляды детали не было и намека на хитрый женский соблазн. Казалось, она вообще не замечала за спиной никаких взглядов, так была увлечена своим нехитрым занятием. Наконец Лео проговорил с неловкостью:

– Маш, ну зачем ты… Мы бы и сами все постирали…

– Да мне нетрудно! – полуобернувшись, весело проговорила девушка, сверкнув белозубой улыбкой. – Белья много накопилось, вот я и взялась простирнуть!

Убрав ладонью со лба светлую русую прядь, она наклонилась вниз, взяла в руки очередную постирушку, сильно взмахнула руками, пытаясь ее расправить, и отвернула лицо в сторону от летящих в него брызг.

– Надо же, какая хорошая девочка… – усмехнувшись, проговорил Антон, – она и мою рубашечку простирнула…

– И мою футболку, смотри-ка… – тихо протянул Платон, оглаживая плотными пальцами пивную кружку.

– Ты бы оделась, Машутка, чего голышом выскочила! – сердито пробурчал дед Иван, глянув на братьев. – Да и зря ты белье развешивать затеялась, все равно скоро дождь будет! Иди в дом, накинь на себя что-нибудь!

– Так жарко же, дядь Вань… – удивленно развернулась от таза девушка, расставив руки в стороны, – тем более я в купальнике!

– Иди, говорю! Не рассуждай!

– Хорошо, пойду шорты надену…

Маша весело хмыкнула, будто просьба деда Ивана показалась ей смешной причудой, пожала плечами и быстро умчалась в дом. Все проводили ее глазами, и Антон тут же спросил, повернув голову в сторону Лео:

– А скажи-ка, братец, каково это – быть капитаном Грэем, а? Поделись, не жадничай ощущениями!

Платон хмыкнул, подхватил насмешливую интонацию брата:

– Ну да, ну да… В этих местах, куда ни плюнь, сразу в очередную Ассоль попадешь. И чего старику Грину в голову взбрело именно в Феодосии поселиться? Вот и посеял кругом свой дух романтики пополам с бедностью…

– Да уж… Каждой местной Ассоли – по своему капитану Грэю! Вон, для Машеньки уже наш Лео нашелся, пусть и ненадолго, но все же… Какой-никакой, а Грэй… Она хоть в курсе, что мы здесь ненадолго задержимся, а?

– Она в курсе, – вяло подтвердил Лео. По всему было видно, что ядовитый допрос братьев ему неприятен.

– А как ты ее называешь, а, Лео?

– Машей и называю, – сердито глянул на братьев Лео. – А вы как думали? Ассоль? У нее очень красивое имя – Маша…

– Ну да. А главное – редкое, – серьезно произнес Платон, высматривая на газете очередной кусок воблы, и Антон затрясся в тихом смехе.

Лео снова глянул на братьев – на этот раз понимающе и чуть снисходительно, и продолжил, будто не замечая их насмешливых улыбок:

– Да, очень красивое имя. Маша… Машка… Будто ветер к камышах шумит, или волна о берег плещется. Или будто песок сыплется сквозь пальцы, шуршит. Маша, Маш-ш-ш-ка…

Платон подмигнул Антону, проговорил с ухмылкой, подняв бровь:

– А-а-а… Я понял, Антоха, почему она таки его выбрала. Не потому, что он из нас самый молодой да резвый, а потому, что он ее аллегориями обаял. Ветер в камышах, волна о берег, песок сквозь пальцы… Молодец, однако! Мы ж с тобой так не умеем!

– Ну, это ему было нетрудно, – согласно кивнул Антон, – он же у нас натура творческая, гипертрофированному романтизму подверженная. Тем более и Машенька наша – чистая Ассоль, ни дать ни взять. Доверчивое создание. Такая уж если наслушается аллегорий, если полюбит… Уж хвостом не вильнет, как некоторые. Слышь, Лео? Это тебе подарок судьбы, маленькая компенсация за пережитые страдания! Много из тебя твоя пиявка Камея сил вытянула, так что радуйся пока свежей кровушке!

– Да ну вас, хватит болтать всякую ерунду, – отмахнулся Лео, вставая из-за стола.

Он шагнул из-под навеса в солнечное пекло, потянулся, быстро зашагал по тропинке в сторону расположившегося на задах подворья туалета. Братья глядели ему вслед, потом Антон произнес деловито, с настойчивой просительной интонацией в голосе:

– Дед! Давай мы тебе наконец удобства человеческие в доме сделаем! Ну что это за безобразие, а?

– Это ты опять про нужник, что ли? – вяло переспросил дед.

– Ну…

– Да отстань, Антоха.

– Но почему ты сопротивляешься, не пойму?!

– Почему, почему… Потому. Мне на свежем воздухе веселее нужду справлять, вот почему.

– А зимой?

– А зимой воздух еще свежее, чем летом. Отстань. Скажи лучше – чего это Леонка такой смурной? Никак не пойму, и вы все загадками говорите.

– Никаких загадок, дед. Его Камея бросила.

– Кто?!

– Камея. Девушка его, стало быть. Подруга жизни. Три года вместе прожили.

– Три года, говоришь? А та, которая до этого была, куда делась?

– Ну, дед… Если мы всех подруг жизни считать начнем, у нас пальцев не хватит. Если даже все пальцы взять, и мои, и твои, и Платона. Он у нас такой, донжуан…

– Что же, ни в кого по-настоящему не влюбился?

– Почему? Вот Камею, к примеру, очень даже любил… И вкладывался в нее прилично.

– Как это – вкладывался? – фыркнул с неприязнью дед Иван. – Она что, сберкнижка, чтобы в нее вкладываться?

– Нет. Она начинающая певица. Да ты слышал, наверное? Она часто в телевизоре мурлычет… Еще песенки у нее такие веселенькие, разуха- бистые.

– А я что, слушаю ваши басурманские песенки? Сейчас и песен-то не поют, а, как ты говоришь, мурлычут… Даже имя какое-то басурманское – Камея…

– Да в миру она просто Катька, дед. Катька Плюшкина. Но иногда и Катькам очень уж в телевизор хочется. Даже не иногда, а очень часто. Как раньше Дунькам хотелось в Европу, помнишь?

– М-м-м… – пробурчал Платон, улыбаясь. – Это точно… Чем больше Катька, тем больше хочется в телевизор… А уж если Плюшкина, так и вдвойне…

– Опять злобствуете, да? – сурово спросил дед.

– Нет, на сей раз не злобствуем, – грустно ответил Платон, – на сей раз все именно так и получилось – грустно и печально.

– А что, Леонка не может себе нормальную девку найти? Ну, или хотя бы эта… Зачем ей Камеей-то обзываться? Так и называлась бы – Катя Плюшкина! Хорошее имя, хорошая фамилия! И пела бы себе на здоровье, кому мешает? А то придумала – Камея…

– Да ты что, дед! – возмущенно поднял брови Антон. – Окстись! Да разве Катя Плюшкина у нас может быть певицей? Да пусть она хоть сто раз лучше поет, чем Монсеррат Кабалье и Мария Каллас, вместе взятые…

– А куда, куда эта Камея делась-то? Почему Леонку бросила? К другому, что ль, ушла?

– Она в Америку с продюсером сбежала, дед.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru