bannerbannerbanner
Мертвая петля

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Мертвая петля

Полная версия

С не меньшим увлечением воспевались добродетели Еноха, – «гениального финансиста», «щедрого благотворителя», «просвещённого патриота», крестившегося и даже женившегося на русской, из «любви к отечеству». Подавляющим трагизмом облекалась фатальная судьба этого «выдающегося» человека: его смерть во цвете лет лишила родину одного из лучших, достойнейших и полезнейших её сынов, да ещё в тот самый день, когда «любовь» восторжествовала наконец над всеми социальными преградами и предрассудками, на пороге «счастья», и на глазах «обезумевшей от горя» молодой жены…

Так, на все лады с вариациями заливалась услужливая пресса, но зато упорно замалчивался произведённый в доме Аронштейна обыск. А между тем, протокол дал крайне любопытные данные, прекрасно иллюстрировавшие «заслуги» этого образцового гражданина перед Родиной. Помимо набитого бомбами шкапа, у которого Енох испустил свой «добродетельный» дух, в подвалах дома обнаружена была тайная типография и громадный склад революционных брошюр, подлежавших раздаче войскам и рабочим. Сверх всего этого, найдена была химическая лаборатория, с огромным запасом взрывчатых веществ, и целый арсенал разного рода оружия, не говоря уже о захваченной, корреспонденции, которая неопровержимо свидетельствовала, что «примерный патриот» состоял в постоянной связи со всеми анархическими центрами старого и нового света, а дом его служил пристанищем революционерам и заграничным масонам, принимавшим живейшее участие в заговоре, с целью разрушения и расчленения России к вящей славе Израиля.

Но, как сказано выше, всё это замалчивалось; зато из похорон Еноха собирались сделать внушительную политическую демонстрацию.

Взбешенное неудачей, но отнюдь не павшее духом, еврейство всё ещё считало себя близким к цели, воображало, что занимает господствующее положение и подготовляло громадную, всероссийскую забастовку, которая должна была парализовать все жизненные артерии государства. Вместе с тем, опираясь на поддержку правительства, открыто говорилось, что первый министр и будет президентом Всероссийских Соединенных Штатов.

Дом Аронштейна был наскоро приведён в порядок, и в большой зале, обтянутой чёрным, устроен катафалк. В то же время, разосланные во все стороны телеграммы звали на похороны родных и друзей покойного. И вот, отовсюду потянулась бесконечная родня: всякие Аронштейны и Бернштейны, Розенблумы и Розенштамы, Мандельштамы, Мандельштерны и Финкельштейны, Цимметвурцели, Цвибельвурцели, Фейлхенвурцели, просто Вурцели и т. д. и т. д. Совершалось, словом, нашествие иноплеменных, а во всём доме стоял «плач и скрежет зубов».

Впрочем, немало народа перебывало и в губернаторском доме для изъявления соболезнования ввиду постигших семью утрат; хотя, правду сказать, такого рода «печальниками» руководило больше любопытство, чем истинное сочувствие.

Помимо этого, со всех сторон сыпались ядовитые стрелы, оскорблявшие самолюбие Георгия Никитича. Стали получаться анонимные письма с обвинениями Арсения: одни – в сообщничестве с бунтовщиками и ведении революционной пропаганды в войсках, другие в преступной связи с мачехой.

Другие послания, адресованные Нине, выражали удивление, что её нет у смертного ложа супруга. Попадались часто и письма с соболезнованиями по поводу понесённой ею тяжкой утраты, причём ей советовалось быть мужественной и отнюдь не пренебрегать ролью «неутешной вдовы», ввиду того что злые языки утверждают, будто она не совсем безучастна в убийстве человека, за которого вышла замуж только ради его богатства, а потому было бы неблагоразумно и, главное, неосторожно подтверждать эти сплетни внешним равнодушием. Кроме того, под бандеролью ей присылались массами вырезки из всякого рода газет со статьями на смерть Еноха, где описывалось её и Лили неутешное горе. Эти подлые нападки тяжело отзывались на князе, а Нина плакала и волновалась до того, что даже заболела.

Но и среди бесчисленной родни Аронштейна шло лихорадочное волнение и громкое разногласие. Меньшинство, – старики и фанатики, восставали против христианского богослужения у тела достойного сына Израиля. Они утверждали, и не без основания, что самое крещение Еноха было ничем иным как комедией, разыгранной с дозволения кагала для того, чтобы он мог беспрепятственно захватить понравившуюся ему дочь «акумов», а если смерть положила всему этому конец, то теперь уже было преступно осквернять усопшего совершением «бессмысленных», «языческих» обрядов, но большинство и слушать их не желало, а, наоборот, хотело использовать родство с князем в целях скандала, как политического, так и частного характера. Вся эта орава бесилась, не видя вдовы на бесчисленных панихидах, служившихся у гроба.

Особенно волновался и неистовствовал Розенблум, муж сестры Еноха, богатый киевский финансист, крупный фабрикант и поставщик на армию. Его приводило в бешенство не только отсутствие Нины, но и дошедшее до них известие о том, что Зинаида Моисеевна схоронена будут на местном городском кладбище, тогда как тело Арсения предполагали отправить в Петербург для погребения в родовом склепе Пронских в Александро-Невской лавре, рядом с матерью и бабкой.

Накануне похорон Еноха, Розенблум поехал поутру к губернатору. Но курьер заявил ему, что раненый князь никого не принимает, и по всем служебным делам следует обращаться к фон Заалю; если же ему угодно просить губернатора по личному делу, то пусть обратится к дежурному чиновнику особых поручений, Алябьеву.

Служебный кабинет губернатора, расположенный в первом этаже, сильно пострадал в день беспорядка и, ввиду того, что главная масса дел была сдана вице-губернатору, Георгий Никитич разрешил принимать просителей, обращающихся лично к нему, в маленькой гостиной на своей половине. Туда и направился Розенблум. В зале было человек двадцать просителей, большею частью русских и родных тех, которые были заключены под стражу за участие в беспорядках. Явились они к князю потому, что не хотели подавать прошений фон Заалю, достаточно прославившемуся своим возмутительным пристрастием к евреям и прозванному за это в народе «жидовским батькой».

С присущей ему наглостью, Розенблум направился к Алябьеву и оборвал разговор его со старухой, о чём-то просившей со слезами на глазах.

– Я вынужден обратиться к вашему содействию, – сказал он, едва кивая головой, – чтобы добиться свидания с моей belle-soeur (Перев., – невесткой), вдовой покойного Евгения Аронштейна. Швейцар наотрез отказался впустить меня под предлогом, что она больна и не принимает. Алябьев обернулся и смерил нахала взглядом.

– Нина Георгиевна действительно нездорова. Кроме того, ей не о чем, я полагаю, говорить с вами, г-н Розенблум, и меня, право, удивляет ваша настойчивость тревожить больную, глубоко огорчённую смертью брата.

– Вот ваши слова действительно могут удивить всякого здравомыслящего человека, – ядовито ответил Розенблум. – А ещё удивительнее – грубая бестактность со стороны самой вдовы, Нины Аронштейн. Завтра хоронят несчастного, всем для неё пожертвовавшего человека, которого её подлые соотечественники убили у неё же на глазах, а эта бессовестная женщина, ни разу не пришла помолиться у гроба за упокой его души, ни слезинки не пролила над его безвременной трагической кончиной. Вот для того, чтобы напомнить этой бездушной женщине её обязанности, потребовать, чтобы она исполнила последний, заслуженный её покойным мужем долг, я и пришёл сюда и не уйду, не переговорив с ней. А потом ей никто не мешает сколько угодно оплакивать этого негодяя брата, понёсшего вполне заслуженное наказание за то, что забавлялся стрельбой по неповинным мирным людям, законно и безвредно радовавшимся своему освобождению от тиранства!..

Лицо Алябьева стало багровым, но он сдержал себя и строго ответил:

– Прежде всего попрошу вас, милостивый государь, умерить ваш голос и не забывать, что здесь вы не в синагоге и не на митинге, а в приёмной начальника губернии. Затем, я не позволю вам поносить память покойного князя Арсения, и в случае повторения вашей гнусной клеветы, велю курьерам вас вывести проворнее, чем вы сюда влетели. Наконец, заявляю вам, что здесь нет никакой вдовы Аронштейн, а есть только дочь князя Пронского, которой похороны покойного банкира нимало не касаются…

– Что?.. Что вы говорите?.. Похороны мужа не касаются его вдовы?.. – в бешенстве завизжал Розенблум. – Нина Георгиевна законно обвенчана с Аронштейном, и на это есть документы, за подписью её самой, священника и свидетелей.

– Не потому ли вы так настаиваете на законности этого брака, что желаете обеспечить Нине Георгиевне часть наследства? – насмешливо спросил Алябьев.

– Наследства?.. По какому же праву могла бы она его требовать? – нерешительно пробормотал озадаченный Розенблум.

– Успокойтесь, требовать наследства она не будет, потому что не считает законным свой брак, заключённый под угрозой убийства отца, и будучи завлечена в подлую ловушку. А теперь, довольно об этом, и потрудитесь удалиться. Беспокоить Нину Георгиевну своим присутствием вам не для чего, ввиду того, что у неё ровно ничего нет общего ни с вами, ни с вашей семьей.

– Это мы ещё будем пашмотреть, – в ярости зашипел Розенблум. – Я и без вашего позволения найду дорогу…

Он кинулся к дверям во внутренние комнаты, перед которыми стоял Алябьев, и так его толкнул, что тот чуть было не потерял равновесия, но, во всяком случае, не утратил присутствие духа.

Быстро схватив еврея за фалды, он отбросил его назад, на что тот ответил ударом кулака в грудь и снова попытался ворваться в дверь. Но на этот раз терпение Алябьева истощилось, и крепкая затрещина запечатлелась на пухлой физиономии Захария Соломоновича, который зашатался, наткнулся на дубовое кресло и, пытаясь удержаться, схватился за маленький столик, но опрокинул его и сам грохнулся на колени.

Находившиеся в комнате просители ахнули от изумления, при виде этой мгновенно разыгравшейся сцены. Но Розенблум вскочил уже на ноги и, сжав кулаки, бросился к Алябьеву.

 

– Гевалт!.. Удовлетворения!.. Требую удовлетворения! – завопил он. Но Кирилл Павлович достал из кармана револьвер и презрительно улыбнулся, видя, как Розенблум в ужасе метнулся в сторону от направленного на него оружия.

– Первое удовлетворение запечатлено на вашей физиономии, тем не менее, я не отказываюсь от поединка на каком угодно оружии и вечером пришлю вам своих секундантов, а утром мы будем драться. Может быть, я даже доставлю вам счастье сопровождать достойного вас зятя на «лоно Авраамово», – сказал Алябьев презрительно.

– Прекрасно. Но прошу, не предрекайте заранее, кто из нас попадёт в рай, – прошипел обозлённый еврей, почти бегом вылетая из комнаты.

Пока всё это разыгрывалось в приёмной губернатора, не менее тяжёлая сцена происходила в комнате князя. Приехала Роза Аронштейн; а матери усопшей княгини вход был свободный. Банкирши не было в Петербурге, когда пришла депеша с известием о смерти Зинаиды, что и объясняло её запоздалый приезд.

При виде обезображенного тела дочери, она подняла вопль и вообще впала в ужасное и притом шумное отчаяние, но затем, несколько опомнившись, потребовала у горничной успокоительных капель и спросила про князя, а та, без всякого злого умысла, провела её до дверей комнаты, где лежал Георгий Никитич.

Мадам Рейза влетела туда, как бомба, и на больного посыпался град всяких обвинений и упрёков, смысл которых был тот, что он плохо берёг и охранял вверенного его попечению «ангела», что он покинул жену на произвол судьбы и обрек её этим на ужасную смерть, крайне загадочную и могущую возбудить подозрения, наконец, что она с мужем непременно потребуют у него отчёта в его поведении.

Георгий Никитич хмуро и молча слушал её. Когда же банкирша, наконец, смолкла, чтобы перевести дух, он холодно и презрительно ответил:

– Я принимаю в соображение, сударыня, ваше материнское горе и им извиняю грубые оскорбления, которые вы осмелились наносить мне в моём доме. Пока ваши достойные сородичи влекли меня в тюрьму освобождать убийц и разбойников, в это самое время ваша дочь была ограблена и убита. Если бы вместо того, чтобы сидеть дома, княгиня не бежала на улицу, с ней ничего, наверно, не случилось бы; а держать её у себя в казарме я, понятно, не мог. Вообще в этот день много творилось странного и подозрительного. Например, совершенно необъяснимо присутствие в спальне жены вашего родственника, Когана, занимавшегося, между прочим, ограблением драгоценностей с бывшей там иконы. Дело суда раскрыть такого рода тайны, а потому к нему вы и потрудитесь обратиться.

Упоминание про Когана и известие, что похороны Зинаиды Моисеевны назначены назавтра в девять утра и без всяких торжеств, вызвали новый взрыв упрёков и негодования.

Но князь был твёрд и объявил, что не допустит, чтобы погребение жены служило предлогом для политических демонстраций; а для публичного скандала достаточно было похорон Еноха и Лейзера. Аронштейнша удалилась, наконец, обозлённая, как фурия.

Глава XVI

Кирилл Павлович не сказал о предстоявшей дуэли ни Нине, ни князю. Ему не хотелось тревожить невесту и больного Георгия Никитича, у которого визит тёщи вызвал лихорадочное состояние и жар.

В течении дня секунданты обеих сторон виделись и постановили, что поединок состоится на пистолетах завтра, в пять часов утра, в отдалённом от города укромном месте.

Намереваясь, на всякий случай, написать несколько писем, сделать кое-какие распоряжения и поспать несколько часов перед дуэлью, Алябьев рано распрощался и ушёл к себе. Когда он подходил уже к дому, из-за угла тёмного переулка раздались выстрелы; но, к счастью, одна пуля пробила только его шляпу, а другая просвистела мимо уха, тоже не задев его.

– Гм! Значит Бунд принимает меры, чтобы поединок окончился в пользу благородного Розенблума, – подумал он, входя в подъезд.

Поразмыслив, он приказал человеку зажечь лампу на письменном столе, стоявшем у окна, и спустить штору; но сам за стол не сел, а поместился в спальне и, опустив портьеру, принялся за писание писем, на случай смерти. Одно письмо адресовано было Нине, другое матери и третье князю; а затем он сделал разные распоряжения насчёт своего состояния. Дуэли он не боялся, но произведённое покушение указывало, что жизнь его подвергается серьёзной опасности.

Прошло часов, может быть, около двух с его возвращения, как вдруг со стороны кабинета раздалась трескотня выстрелов, сопровождаемая звоном стекол. Почти тотчас же в комнату влетели привлеченные шумом лакей и прочая прислуга. Оказалось, что град пуль разбил окна, из которых одно выходило на улицу, а другое в сад; кроме того, пули разбили абажур на лампе, пробили спинку кресла и засели в стене. Сиди Алябьев перед письменным столом, он неминуемо был бы убит.

Нападавшие, разумеется, скрылись, и преследование не дало никаких результатов.

Шёл уже второй час ночи, а бдительный глава полиции. Казимир Боявский, сидел ещё за работой в своём кабинете. В это время дежурный вестовой доложил ему, что какой-то господин желает его видеть по крайне важному и спешному делу; в запечатанном конверте оказалась карточка Захария Соломоновича Розенблума, и Воявский приказал впустить посетителя.

К счастью для самолюбия достойного «джентльмена», тот не видел презрительно глумливой улыбки на лице полицеймейстера, когда он остался один.

Минуту спустя, Воявский почтительно и дружески встречал Розенблума, усадил его в кресло и озабоченно осведомился, чем мог ему служить. Взволнованный Розенблум рассказал про своё утреннее посещение губернаторского дома и описал своё столкновение с Алябьевым, окончившееся неизбежным вызовом на дуэль.

– На моё справедливое требование, чтобы вдова моего несчастного beau-frere'a присутствовала на его похоронах, как повелевает ей долг, этот наглый чинушка ответил мне оскорблением действием, а теперь вознамерился меня убить. Вы понимаете, что нет ничего легче: я – финансист, делец, а не дуэлист.

– Не бойтесь, уважаемый Захарий Соломонович, уж я сумею предотвратить эту пустую дуэль, где благородная жертва обиды подвергается ещё и опасности быть убитой. Но, за всем тем, дозвольте вам заметить, однако, что с вашей стороны было не политично поднимать такой вопрос, если уж молодая особа не пожелала подчинить себя внешнему приличию. Между нами говоря, брак Нины Георгиевны был актом насилия со стороны нашего незабвенного президента, и в настоящее время дело сорвалось. Поэтому надлежит быть осторожным и не шевелить пепла неблаговидных деяний этого дня, что повредит великому общему делу. Особливо теперь, когда готовятся всякого рода благоприятные для нас перемены. Но, это – между нами, разумеется…

– Ах! Что вы говорите? Неужели? В моей скромности вы можете быть уверены, – воодушевился сгоравший от любопытства Розенблум.

– Я только что получил конфиденциальное письмо от своего приятеля, служащего в канцелярии первого министра, – начал Боявский, многозначительно подмигивая. – Тот пишет мне, что в высших сферах мечут громы и молнии на князя. Его бы немедленно сместили и отдали под суд без разговоров, не будь у него сильных связей и прочной поддержки, а это вызывает известные церемонии. Тем не менее, на днях он получит бумагу, в которой ему советуют… полечиться, – ха, ха, ха! – и сдать все дела фон Заалю. За сим он получит приказание явиться в Петербург, объяснить свои поступки и оправдаться в обвинении, что не принимал никаких мер для предупреждения беспорядков и избиения несчастных беззащитных людей зловредной, озверелой толпой; своим двусмысленным поведением поощрял, наоборот, реакционеров к борьбе с «освободительными» мероприятиями правительства, грабежу в городе и убийству таких, например, почтенных и просвещённых лиц, принадлежащих к избранному обществу, как банкир Аронштейн и бедный, гениальный артист Итцельзон. Наконец, князя обвиняют в упорном, хотя и глухом сопротивлении, окончательно подорвавшем все благие, примирительные и гуманные меры вице-губернатора с полицеймейстером. Своими провокационными действиями он понудил несчастное еврейское население к самообороне. Словом, наш слетевший уже почти губернатор проведёт очень неприятные минуты в кабинете премьер-министра. Вы понимаете, Захарий Соломонович, что как только власть управления очутится в руках фон Зааля и моих, всем патриотическим безобразиям наступит конец, но я попрошу и вас воспрепятствовать, со своей стороны, чересчур шумным выступлениям. Например, мне сейчас доложили, что на Алябьева ночью произведено было два покушения. Это нехорошо, знаете ли, и для вас, и для меня.

Розенблум смущённо опустил глаза и поиграл брелоками на часах.

– Понимаю, понимаю. Это всё – неуместное увлечение моих молодых друзей, горячих головушек. Но я приму меры, чтобы это не повторилось.

– Вот и отлично. Надо, батенька, стараться иначе отделаться от этого неудобного г. Алябьева.

Они поболтали ещё немного, и Розенблум стал прощаться, а, уходя, положил в фарфоровую вазу на столе запечатанный конверт.

Проводив гостя, успокоив его уверениями, что непременно помешает дуэли, Боявский, вернулся в кабинет и торопливо вскрыл оставленный «на память» конверт. Увидав вложенные две бумажки по пятьсот рублей, полицеймейстер приятно улыбнулся.

– Хорошо платят эти пархачи, если им служить.. Этого у них отнять нельзя, – проворчал он, запирая деньги в письменный стол.

На следующее утро Алябьев с двумя секундантами и врачом прибыли вовремя на избранное для поединка место, но противников им пришлось дожидаться около получаса. Розенблум прибыл в карете со своими секундантами, – адвокатом Фингером и менялой Лаусом, в сопровождении доктора Вюлина. Алябьев просил поторопиться, но г. г. Лаус и Фингер были ужасно мелочны и затягивали приготовления. Розенблум был бледен, казался смущённым и беспокойно взглядывал на часы.

«Что значит запоздание Боявскаго, – тревожно думал он. – Уж не козни ли это проклятых „гоев“, задумавших задержать услужливого Боявскаго с приставом и четырьмя городовыми верхом».

– Что здесь такое, господа? Поединок? Этого я не допущу! – крикнул полицеймейстер и распорядился отобрать пистолеты.

Сладко улыбаясь, подошёл он к Алябьеву, но тот не заметил, казалось, протянутой ему руки и пристально глядел на расцветшего вдруг Розенблума, а затем разразился громким смехом.

– Ха-ха-ха! Вы предупредили полицию?.. Это уж совсем по-жидовски… Тфу!..

Он плюнул по направлению противника, повернулся к нему спиной и пошёл с приятелями садиться в ожидавший их автомобиль.

Первое время «на поле брани» все молчали. Лицо Боявского стало зелено-жёлтым, и он злобно смотрел вслед удалявшемуся экипажу.

– Натуральный москаль! Надо надеяться, что царству всей этой русской шайки пришёл конец, – проворчал он, оборачиваясь к задыхавшемуся от ярости Розенблуму.

– До свиданья, Захарий Соломонович. Поздравляю вас с благополучным окончанием неприятного инцидента.

– А на похоронах мы увидимся? – спросил Розенблум, крепко пожимая руку полицеймейстеру.

– Без сомнения. Наша священная обязанность – отдать честь памяти таким выдающимся людям, во всех отношениях бывших украшением нашему городу. Вице-губернатор тоже непременно будет, чтобы выразить свои соболезнования всему семейству.

Несколько часов спустя торжественное шествие провожало к месту вечного успокоения тел Еноха и Лейзера. Налицо были правительственная и городская власти; целые отряды учащейся молодежи с красными флагами и венками, тоже украшенными красными же лентами, шли впереди и позади гробов, а затем на кладбище гремели революционные зажигательные речи. Восторженно превозносились добродетели «жертв», невыразимая печаль всего музыкального мира и неутешная скорбь родины, потерявшей «лучшего из сынов своих», который во всяком случае служил бы драгоценнейшим украшением русского парламента.

Вечером того же дня в одной из зал дома умершего Аронштейна, наскоро приведённой в порядок, собралось многочисленное общество. Помимо родных, присутствовали раввин, Апельзафт, и наиболее видные представители еврейской общины, а среди них Гирш Манер, старый фанатик, явившийся повидать Фейгу, которая приходилась ему родственницей по жене.

Общее внимание было обращено на Розу Аронштейн, облаченную в глубокий траур и сидевшую с заплаканными глазами и вспухшим от слёз лицом. Рыдая и ругая князя, она рассказывала, что похороны несчастной Сарры были жалкими и происходили рано утром; стащили её на кладбище без всякой почести, как собаку, а из княжеской семьи присутствовала только Нина, но и та не проронила ни слезинки.

Сообщение повлекло комментарии и обмен мнений в связи с ядовитыми замечаниями по адресу Георгия Никитича с семьей и восхвалением Еноха с Саррой, которые приравнивались к ветхозаветным героям.

Из собравшихся только Фейга да Гирш Майер не раскрывали рта и сидели в сторонке, оба хмурые. Ни тот, ни другая не присутствовали на утренних похоронах, а остались дома, посыпав главу пеплом и разодрав на себе одежду. Когда возобновились причитания и упрёки на князя с Ниной, старуха вдруг поднялась и холодным презрительным взглядом окинула собравшихся. Голос её зазвучал строго и негодующе:

 

– Ну-у? Когда же вам надоест ваша глупая болтовня? – сказала она. – Что вы посеяли, то и пожали! Вы пренебрегали законами Иеговы, попирали их, и вот Его рука поразила вас. Когда Мойша и ты, Рейза, отдавали Сарру уф жены акуму, я говорила вам: – Schlecht Geschaft (Перв., – плохой торг).

– Мне надо бы сказать тогда: – Strafbar Geschaft (Перев., – преступный торг). Вот что! Из-за глупого хвастовства вы толкнули вашего дитю на сожительство со скотом, потому вы знаете, что акум перед Господом уфсё равно, как животное. Вот Иегова и отнял у вас ваше единственное дочке и поразил её постыдной смертью. Из-за вас она лишилась почётного погребения, могилку её будет крест давить, а проклятый гой, которому нужно было только ваше золото, будет плевать на её память. Такая же слепота стоила жизни и Еноху. Из-за этой девчонке, да смешного прозвища «Прежидет» он рисковал; ну, и потерял уфсё богатство земное, которое даровал ему Иегова. Ему, что и вам, нужна стала сиятельная родня? Пфай! И что таково «князь»? Пустой карман, и только. Из нас – каждый «князь», когда у него есть гелды. За них, ведь, гой гнёт перед нами спину и служит нам. Дураки – вы, дураки, коли не умеете ценить власть, которую даёт золото. Да, да, маленький золотой карбованец, который катится вокруг света, давит всё, что стоит поперёк дороги, царства и царей, открывает уфсе двери, а вас делает владыками вселенной. И что вам нужно больше того, что обещал вам Иегова в книге закона?… – «Когда же введёт тебя Господь, Бог твой, в ту землю, которую Он клялся отцам твоим, Аврааму, Исааку и Иакову, дать тебе с большими и хорошими городами, которых ты не строил, и с домами, наполненными всяким добром, которых ты не наполнял, и с колодезями, высеченными из камня, которых ты не высекал, с виноградниками и маслинами, которых ты не садил, и будешь есть и насыщаться» / Втор 6, 10 и 11 /. – Исполнилось пророчество его. Уф стране этой, вы не хозяева, щто-ли? Не занимают разве сыны Израиля дворцы князей земли и не кормят ли сановников крошками со стола своего? Их города, торговля, железные дороги не принадлежат ли они нам, а кошелёк их не уф нашем ли кармане? И в такой-то момент вы попираете закон? Бойтесь, чтобы рука Иеговы не поразила вас так жестоко, как моего сына, Мойше, Еноха и других..

Речь старой еврейки произвела на присутствовавших впечатление вылитого ушата холодной воды. В комнате все молчали, и один только Гирш Майер одобрительно кивал головой.

– Господь говорит твоими устами, Фейга. Не торжество народу нашему готовят эти нечестивые безумцы, а новые бедствия. Молодежь не знает больше удержу и повиновения, сходится с гоями, нарушает предписания закона и ожесточает всех против себя. И вот, когда рассерженный Иегова отнимет от вас руку свою, тогда все восстанут против Израиля и наступят для народа нашего новые века страданий и гонений.

Между тем, впечатление, произведённое словами Фейги, проходило, а выступление Гирша Майера вызвало шумный протест.

– Удивляюсь я тебе, Гирш. Ты такой знаток закона, а говоришь глупости, – ядовитым тоном заговорил Розенблум. – Ты обвиняешь нас, что мы сходимся с гоями и нарушаем закон? А забыл разве, что всякое нарушение закона дозволено, раз оно идёт во вред акумам. Как же вредить им, как развращать и доводить их до скотского состояния, если не смешиваться с ними? Нам нечего бояться гнева Иеговы, потому что мы поступаем согласно воле его. Он сказал: «И ты истребишь все народы, которые Господь, Бог твой, даёт тебе; да не пощадит их глаз твой; и не служи богам их, потому что это сеть для тебя» / Втор 7, 16/. – Разве уже не наш, между прочим, этот пропившийся, обнищавший, грязный, оскотинившийся из-за нищеты и слепой народ, который сам же помогает себя уничтожать? Разве не предназначен он быть нашим послушным рабочим скотом на богатой и плодородной земле этой, где скоро воздвигнется новый Сион и трон Израиля? Близок час исполнения слова Исаии: «…и принесут сынов твоих на руках и дочерей твоих на плечах. И будут цари питателями твоими и царицы их кормилицами твоими; будут кланяться тебе лицом до земли и лизать прах ног твоих». /Исаия 49, 22—23 /. «Народ и царство, которые не станут служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся… Ты будешь насыщаться молоком народов и груди царские сосать будешь.» / Исаия 60, 12 и 16/. – И вот в ту минуту, когда наступает победа, ты каркаешь, как ворона, суля несчастье и гонения, – вопил Розенблум.

– Да, да! Мы хотим насладиться, наконец, могуществом, хотим согнуть в бараний рог гоев. Довольно презрения и обид, пришёл и наш черёд!.. – со всех сторон кричали негодующие голоса. – Месть, беспощадная месть, – вопил Розенблум, потрясая кулаками.

Молодёжь и, в особенности, женщины вторили хором. Гам и возбуждение обоих лагерей росли ежеминутно, и, возможно, что прения закончились бы потасовкой, когда Майер указал, что Израиль многократно бывал на вершине власти в Египте, Ассирии, Испании и всё-таки падал затем ниц, потому что не умел использовать свою победу, а губили его напыщенность и вражда с гоями. Но тут вмешался раввин.

Застучав громко по столу, он приказал всем молчать и стал выговаривать присутствовавшим, что подобный скандал в доме умершего неприличен, и что для успеха их «доброго дела» надо только слепо повиноваться повелениям святого кагала.

Несколько дней спустя князь получил из министерства приказание сдать должность вице-губернатору, а самому, как только позволит здоровье, предлагалось явиться в Петербург, дать отчёт в своих действиях и оправдаться в предъявленных ему обвинениях.

С презрительно-горькой усмешкой Георгий Никитич протянул бумагу Алябьеву.

– Вот весточка, которую я ждал и получение которой предвидел. Забавно, что на меня взваливают одновременно и участие в бунте, и провокаторство, ввиду моей ненависти к несчастным агнцам израильским, которых я отдал будто на произвол народа. Впрочем, – продолжал князь, – эта бумага разминулась с посланным мною прошением об отставке. Я устал, мне отвратительно всё, что я здесь видел и перенёс. Поэтому я с радостью передам дела в такие чистые и – не скажу «золотые», – а «позолоченные» руки фон Зааля и Боявского. Правительство может быть спокойно: никто из русских не станет защищать здесь крестные ходы и иконы, несчастный народ и величие монархической власти. На меня давно уже косятся «на верхах» и считают за беспокойного человека с тех пор, как я разоблачил и предал гласности злоупотребления по Красному Кресту, в Москве, и перевозке раненых. Только женитьбой на т-11е Аронштейн я вернул себе отчасти расположение «правящих сфер», и моё назначение сюда последовало, конечно, по протекции моей бывшей еврейской родни. Надеялись должно быть, что под её влиянием я стану благоразумнее и перестану распинаться из-за «какой-то России»… Теперь я только Бога молю поскорей поправиться и уехать; а уж в Петербурге я сумею за себя постоять.

На следующий же день утром, сдав дела фон Заалю, князь сидел с дочерью, обсуждая вопрос об укладе и отъезде, когда приехал Кирилл Павлович.

Он был так расстроен и бледен, что отец с дочерью с тревогой спросили, что случилось.

– Нечто настолько возмутительное, несправедливое и оскорбительное, что я весь дрожу от негодования, – взволнованным голосом сказал он. – Вообразите, я получил только что совет… подать немедленно в отставку, вследствие того, что мой образ действий не отвечает намерениям правительства. Мне ставят в вину, как явную провокацию, предполагавшуюся дуэль с Розенблумом, моё похождение в доме Аронштейна одновременно с «погромщиками» и не менее подозрительное… Но нет. Не хочу я рта марать, повторяя смешные, глупые, но тем не менее подлые обвинения, взводимые на меня жидами, при участии Боявского. Бедная Нина Георгиевна, должен вас предупредить, что вы собираетесь выходить замуж за человека, преследуемого неудачами. Тринадцать лет меня держали «помощником» в той канцелярии, где я имел «честь» служить, а в это время, у меня под носом, что называется, проходили кузены, друзья и любимцы моего шефа, часто несравненно моложе меня по службе, некоторые пристраивались на теплые места по такой родственной протекции, а главное, – имели счастье принадлежать к инородцам и, особенно, немцам. Как я обрадовался возможности распрощаться с этим мирком, где наш самовластный начальник отмечал, правда, мою службу разными учётными званиями и мнимыми должностями, но которые не давали мне повышения по службе и не прибавляли ни копейки содержания, а ставили меня только в сложное положение и бросали тень на мою служебную репутацию. И едва успел я найти здесь новую деятельность, как несколько чумазых жидов и какой-то польский шабесгой самовластно разбивают мою карьеру. Право, приходится считать за особенное несчастье быть Русским, гонимым даже у себя на Родине, которого любой проходимец может втоптать в грязь.

Рейтинг@Mail.ru