Через заиндевевшее окно, сложенное из кусочков слюды, пробивался тусклый утренний свет. В жарко натопленной спаленке, на изразцовой лежанке, покрытой ковром, разметался во сне краснощёкий мальчик в белой косоворотке. Над ним склонился тощий, с козьей бородкой «дядька» Филатыч и осторожно похлопывал его по плечу:
– Князинька, Никита Петрович, пора подыматься! Лошадей уже запрягают. Дорога дальняя, а в Москву надо приехать засветло. К вечеру поставят поперёк улиц брёвна и решётки, тогда никого не пропустят.
– Не поеду! Пошёл прочь, старый дуралей!
– Зачем же ты сказал непристойное слово? Как можно не поехать! Это царский приказ! Дяденька Борис Фёдорович осерчает, коли ты не приедешь!
– А я сказал – не поеду! По-моему и будет!
Бесшумно, в шерстяных чулках, подплыла пухлая нянюшка в красном сарафане и заячьей телогрейке-безрукавке.
– Что же ты, князинька Никита Петрович, упрямишься? – нараспев начала она. – Полно брыкаться ножками! Ведь это твой старый верный дядька Филатыч. Он тебя повезёт в Москву. Дай-ка я тебе тёплые чулочки и валенцы надену, чтобы ты, сохрани господь, не простыл на морозе.
Нянюшка подняла и усадила сонного мальчика, а Филатыч стоял рядом и приговаривал:
– Запряжём мы в саночки-умчалочки коньков-бегунцов с бубенчиками… Усядемся поплотнее и запахнёмся полостью медвежьей, чтобы не выпасть на поворотах, и покатим с заливным колокольчиком по снежку, по первопутку, в сторонку не ближнюю, не дальнюю, в Москву златоверхую, что раскинулась на холме высоком, между рекой Яузой и Москвой-рекой…
– А я в Москву не поеду! – повторял мальчик. – Я с Микиткой сегодня в лес пойду, будем сеткой ловить снегирей… Микитка научит меня играть на пастушьей дудке-жалейке. Он и горку ледяную полил водой. Теперь мы с ним будем кататься с горки на салазках…
– Как же можно ослушаться, когда сам батюшка царь Иван Васильевич повелел боярским сынкам грамоте учиться! Теперь к тебе приставят дьячка с указкой, а рядом с тобой будут сидеть не какие-нибудь простые людишки, а тоже такие, как ты, сынки боярские.
– Пускай учатся дьячки! А я на коне поеду на войну и буду воеводой!
– Красавчик ты наш, черноглазенький! – поддакивала нянюшка, а сама в то же время продолжала одевать мальчика. – Вестимо! К чему воеводе грамота? Да что же поделать, когда сам великий государь приказал! Он невесть что повыдумывает.
Нянюшка умыла и причесала мальчика, затем, поставив его на колени рядом с собой, помолилась перед старой, тёмной иконой в серебряной ризе. Вместе с дядькой Филатычем она повела Никиту по лесенке наверх, в опочивальню княгини, чтобы показать его перед отправкой в Москву. А мальчик всё твердил:
– Если Микитка поедет со мной в Москву и захватит дудку и сетку для снегирей, то и я поеду. А без него я ни за какие пряники не поеду! С дороги сбегу.
Боярская усадьба «Весёлые пеньки», в которой жил Никита, раскинулась на холме, среди старого леса, на берегу извилистой речушки. Усадьбу окружал высокий тын из заострённых брёвен-стояков. Дубовые ворота с затейливой крышей были всегда на запоре. Большие злые собаки на цепи охраняли усадьбу и от зверя – волка и медведя, – часто бродившего в лесу, и от недобрых людей с большой дороги.
Посреди холма красовались нарядные боярские хоромы с раскрашенным и покрытым резьбою крыльцом, с гребнем и весёлыми петушками поверх тесовой крыши. Усадьба была видна издалека, и новые бревенчатые хоромы поблёскивали на солнце слюдяными окошками с замысловатым свинцовым переплётом.
По сторонам боярского дома выстроились людские избы для жилья дворовых слуг, амбары, конюшни с сенником наверху, клети, скотный двор со стойлами и сараями и для сена и для дров, а в стороне, отделённый забором поменьше, был особый двор, где находились гумно, овин для хранения хлеба и высокие скирды ещё не обмолоченных снопов.
На краю усадьбы, над самой речкой, чернела закоптелая кузница; тут же, на плотине, перегородившей речку, образовав запруду, шумела неугомонным колесом старая мельница. Близ самого берега расположились бани – мыльни – в виде чёрных срубов, покрытых дёрном, для холопов.
Немного дальше вдоль речки протянулись крестьянские избы.
В одной из них жил крестьянский мальчик Микитка.
Рано утром, ещё до рассвета, в полутёмной избе горела, потрескивая и дымя, длинная тонкая лучина, воткнутая в поставец. Шипя, потухали, отваливаясь с лучины, угольки, падая в глиняную миску с водой. Всю долгую ночь мать Микитки, молчаливая, сгорбленная, со скорбным лицом, просидела около деревянного гребня с куделью и, поплёвывая на пальцы, сучила нитку. Жалобно шуршало и прыгало веретено, иногда мать запевала песню, тягучую, как завывание вьюги за окном:
– Что же ты, лучинушка,
Неясно горишь,
Что не вспыхиваешь?
Неужели ты, лучина,
Во печи не была?..
– Я была-была в печи
Во сегодняшней ночи…
Когда маленькое окно, затянутое промасленной холстиной, засветилось тусклым пятном, мать вздохнула и подобрала на лавку плясавшее на нитке веретено:
– Вот и утро приспело и день настаёт!
Она встала, отодвинула гребень и вышла из избы. Нахохлившиеся под печкой две рыжие курицы встрепенулись. Петух, отряхнувшись, важно вышел на середину избы и, захлопав крыльями, пропел «кукареку». Хромой ягнёнок, лежавший вместе с курами, поднялся, прошёл, стуча копытцами, по избе и, не найдя хозяйки, беспокойно заблеял.
Мать вернулась с охапкою хвороста и, оставив раскрытой дверь, раздув угли, засыпанные с вечера золой, стала растапливать громоздкую печь, занимавшую половину избы.
Раздался сильный стук в окно. С улицы кто-то кричал:
– Эй, хозяйка! Эй, Василиса! Выдь-ка на улицу. Старая боярыня меня до тебя прислала.