Федору Павловичу Вронченку{1}
Милостивый государь Федор Павлович!
С давнего времени Ваше npeвocxодительство никогда не оставляли меня без благосклонного внимания, как скоро прибегал к Вам с представлением о своих нуждах. Таковое великодушие Ваше поставляет меня в непременную обязанность оказать пред Вами, по мере возможности, свою благодарность.
Посвящая имени Вашего превосходительства новое произведение мое под названием: «Два Ивана, или Страсть к тяжбам», я ласкаюсь надеждою, что приношение сие Вы примете со всегдашним Вашим великодушием и тем обяжете меня к новой благодарности.
С совершеннейшим почтением и таковою же преданностию честь имею пребыть
Вышего превосходительстваПокорнейший слугаВасилий НарежныйС. П. Бург, 2 февраля 1825 года
Ужасная гроза свирепствовала на летнем полуденном небе; зияющие огни молнии раздирали клубящиеся тучи железные; рыкающие громы приводили в оцепенение все живущее в природе; неукротимые порывы вихря ознаменовали путь свой по земле рвами глубокими, отчего взлетало на воздух все растущее, начиная от низменной травы до возвышенного топола, и проливной дождь в крупных каплях с быстротою стрел сыпался из туч, подмывал корни древесные и тем облегчал усилие вихря низвергать их на землю.
В сие время, и подлинно невеселое, два молодые странствующие философа из Полтавской семинарии, исчерпав в том храме весь кладезь мудрости и быв выпущены на свою волю, пробирались по глинистой дороге сквозь лес дремучий.
Почти на каждом шаге они останавливались, чтобы или закрыть руками глаза, ослепляемые блеском молнии, или заткнуть уши, оглушаемые разрывами грома, или смыть со щек и выжать с усов жидкую грязь, со шляп струившуюся.
– Вот настоящий Девкалионов потоп{2}, – сказал один из философов, – для чего здесь такое множество бесполезных для нас больших деревьев, а не видать ни одной глубокой трущобы, где бы можно было осушить и обогреть кости? Как же неразумны были мы, любезный друг Коронат, что не послушались благих советов миргородского протопопа, уговаривавшего нас остаться у него на ночь!
– Твоя правда, друг мой Никанор, – отвечал другой, – протопоп не напрасно предсказывал грозу и бурю, но ты во всем виноват. Тебя никак нельзя было уговорить, чтоб остаться и в безопасном убежище петь псалмы и стихеры{3} и принимать рукоплескания.
– Твоя правда, – отвечал первый с возвышенным лицом, – но мне хотелось если не к ночи сегодня, то по крайней мере завтра поутру обнять своих родителей, с коими я не видался целые десять лет.
– И я столько же времени лишен был сего удовольствия, – отвечал Коронат, – однако согласился бы еще столько же времени быть лишенным оного, чем сегодня достаться на ужин какому-нибудь волку или медведю!
Таким образом рассуждая то вслух, то про себя, наши молодые бедняки продолжали тягостный путь свой. Вдруг остановился Никанор, водвинул шляпу на макушу, сложил персты правой руки наподобие зрительной трубки и, приставя к глазу, начал куда-то присматриваться. Коронат хотя не знал, что такое затеял друг его, однако принял такое же положение и глядел туда и сюда, смотря по оборотам головы Никаноровой. Наконец сей последний радостно надвинул шляпу на брови и, схватя приятеля за руку, сказал вполголоса:
– Ну, слава богу! Посмотри сюда, вот прямо против моего пальца, – что видишь ты?
– Ах, – отвечал тот, – я вижу саженях в десяти от дороги на небольшой лужайке стоящую кибитку с опущенною циновкою!
– Так! – продолжал Никанор, – а примечаешь ли, что под кибиткою лежит на траве нечто весьма толстое, покрытое черным войлоком?
– Точно! это, наверное, хозяин укрывается от непогоды; вот невдалеке и пара коней, привязанных к осине.
– Пойдем же туда и усядемся по сторонам сего многоопытного Улисса, не ходящего, подобно нам, под дождем по уши в грязи, а всегда имеющего при себе священный эгид Минервин{4}, то есть свою кибитку.
– Хорошо! пусть это будет сам леший, то и он не поступит с нами хуже теперешнего. Пойдем!
Путники, увещевая один другого быть неробкими, начали пробираться меж деревьями к вожделенному пристанищу. Дорогою Никанор молвил:
– Однако, дружище, кто бы ни был лежащий под войлоком, а нам не надобно пред ним бесчестить шляхетского своего звания. Посмотри-ка на меня пристальнее, на кого похожу я?
– На того окаянного, – отвечал Коронат, – который, вопия под ударами огненного меча архангела Михаила{5}, клубится по земле у ног его!
– То-то же! И ты, как две капли воды, похож на того же ратоборца с нетопырьими крыльями!
– Как же быть? Мы нескоро можем опять походить на людей!
– А вот что: если незнакомец будет любопытен и захочет знать, кто мы, куда и откуда, то скажем, что мы дьячковские дети из Полтавы; что, пользуясь вакантными днями, расхаживаем по полям и лесам, по городам, хуторам и селам, поем православным душеполезные стихеры и говорим речи: сим средством стараемся собрать столько, чтоб по возвращении в домы можно было одеться в новое платье.
– Щегольская выдумка!
– Пойдем же!
Не говоря ни слова, притаивая дыхание, они пошли далее, достигли вскоре своего эгида, сколь возможно тише уселись под оным, сняли шляпы и начали полегоньку щипать траву и вытирать ею лица свои. Вскоре дождь и вихрь поутихли, тучи мало-помалу рассеивались и летели к востоку. На западном небе начало просиявать багровое чело солнцево, готовящееся вскоре опочить за пределами нашего небосклона.
Тут философы увидели, что войлок пошевелился, послышалась сильная зевота, и медленно две ноги показались; сейчас послышался басистый голос: «Ну, что ты?» – и еще две ноги выставились.
Мои студенты всполошились, да и не диво: всякая нечаянность приводит нас в недоумение, а недоумение рождает боязливость, отсутствие духа и делает не способными ни к чему путному. Однако ж надобно отдать справедливость, что ученые витязи недолго пробыли в мучительной нерешимости; они отважно взглянули один на другого, придвинули к себе страннические посохи, похожие на булаву Геркулесову{6}, и Никанор пошептал что-то на ухо своему сопутнику. Они погладили чубы, раздвинули усы, раздули щеки, открыли рты и с величайшею отвагою возопили: «Заблудих яко овча погибшая; погна враг душу мою; посади, мя в темных, и уны во мне дух мой!»
В продолжение сего сладкогласия войлок шевелился, и по движению его приметно было, что скрывающиеся храбрецы усердно крестились, а сие немало ободрило студентов, ибо они удостоверились, что слушатели их не лешие и не вовкулаки.[1] Чтобы себя более показать и задобрить хозяев кибитки, полтавские Амфионы смигнулись, раздули щеки пуще прежнего и с ужасным громом заревели{7}: «Отрыгнут устне мои пение, провещает язык мой словеса твоя».
– С нами крестная сила! что за бесовщина! – раздались голоса из-под войлока: он быстро открылся до половины, и двое пожилых мужчин, приподнявшись, уселись против студентов; закатывающееся солнце багряными лучами освещало лица сих последних, испещренные засыхающею грязью.
Разумеется, что с появлением грозных восклицателей отважные певчие взглянули на них хотя без робости, однако и не без замешательства, опустили взоры в землю и сжали губы.
Хозяева кибитки и по самой наружности, казалось, были люди степенные и не простые. Они одеты были в синие черкески, и у одного висела при боку ужасная сабля, а другой имел за поясом кожаный футляр, в каких обыкновенно приказные грамотеи носят свинцовую чернилицу, несколько перьев, ножик с приделанною к нему печатью и палку сургучу. Они захотели знать о житье-бытье гостей своих, о их роде и племени, и друзья удовлетворили их желанию по сделанному прежде условию. Тут человек при сабле, положа сей признак своего рыцарства к себе на колени, воззвал:
– Если вы и впрямь честные парни и ничем другим не защищаете себя от голода и холода, как только одним распеваньем душеполезных стихер, то я могу вас поздравить с находкою. Вы видите в нас двух из первостатейных шляхтичей в большом селении, за пятнадцать верст отсюда лежащем. Оно называется село Горбыли. От самых отроческих лет до полуседых усов мы были друзья и надеемся, что останемся друзьями до опущения в могилы. Мы оба называемся Иванами, а для различия нас в посторонних беседах с некоторого времени стали называть меня Иваном старшим, а друга моего – Иваном младшим.
Послезавтра настанет в селе нашем великий всеобщий праздник, именно ярмарка, по случаю дня Ивана Купала,[2] а в домах наших не меньше радостный праздник, потому что мы оба именинники и в тот день торжествуем на выказку.
Если вы согласитесь погостить в домах наших несколько дней и повеселить нас и друзей наших пением и сказыванием похвальных речей, на что весьма удалы вообще все церковники, то уверяю моею шляхетскою честию, что идти далее и драть горло вы не будете иметь надобности, ибо я одену вас с ног до головы в новые платья!
– А я, – прервал слова его человек с кожаным футляром, – наделю на дорогу всеми житейскими припасами, коих достанет до самой Полтавы, а сверх того, в карманах ваших звенеть будет по нескольку злотых. Как же это кстати! В селе Горбылях есть довольно панов Иванов, кои там же в именины свои захотят повеселиться и потешить других; у них, конечно, – благодаря ярмарке, – запляшут медведи, зазвенят цимбалы и загудят гудки, в чем и у нас недостатка не будет; но вдобавок в светелках наших раздастся сладкое песнопение, чем уже им похвастаться не удастся. Итак, студенты, если вам нравится наше предложение и вы хотите, чтоб мы устояли в своем шляхетском слове, то дайте обещание, что не прельститесь никакими обещаниями других панов и, что бы они вам ни обещали, не заглянете на дворы их и перед их окнами даже ртов не разинете. Что вы на это скажете?
Студенты пришли в немалое замешательство, посматривали на шляхтичей, друг на друга и не знали, что отвечать. Однако ж Никанор, первый одумавшись, с видом чистосердечия произнес:
– Почтенные паны! ваши ласковые слова стоят, чтоб и мы были с вами откровенны. Не скроем от вас, что хотя мы теперь, по изволению разъяренных стихий, походим более на оборотней, чем на создание божие, однако было бы вам известно, что оба принадлежим к сословию благородного шляхетства, и хотя родители нами не могут назваться богачами, но и не бедны, и мы оба, проживши в Полтаве по десяти лет, не имели нужды ни в пище, ни в одежде, ни в пристанище. Конечно, приятно было бы для нас после столь продолжительной отлучки явиться в домы отцовские в новой одежде и с деньгами, чем мы самим себе были бы обязаны; но и того весьма не хочется, чтобы провести не у них наступающий праздник, ибо наши отцы называются Иванами и ко дню тезоименитств их изготовлены у нас прекрасные кантаты и похвальные речи.
Шляхтичи посмотрели один на другого с недоумением, и взоры их просияли.
– Когда так! – вскричал Иван старший, – как имена ваши, как прозываются родители и где их жительство?
– Когда мы отправляемы были в Полтаву, – отвечал Никанор, – то они жили в хуторах своих, расположенных на небольшой безыменной речке, впадающей в реку Псел, невдалеке от села Горбылей; меня зовут Никанором, а отца моего Иваном Зубарем.
– А я, – подхватил другой, – называюсь Коронатом, а отца моего Иваном Хмарою.
– О вы, святые угодники киевские! о всеблагая мати Ахтырская!{8} – вскричали в один голос оба Ивана и вскочили на ноги. Студенты, не зная сами для чего, то же сделали; тут старики повисли на их шеях, и обильные слезы заструились по щеках их.
– Возможно ли! – возопил, всхлипывая, один Иван, – и сердце твое, сын мой, ничего тебе не сказало при первом на меня взгляде?
– Как это сталось, – говорил сквозь зубы другой Иван, – что я не узнал тебя, мой любезный сын?
Юноши стояли сначала неподвижно; но вскоре нежность родителей, их ласки и приветствия разлили и сердцах детей сладостное чувство любви и благодарности: глаза их померкли от выступивших слез, и они в безмолвии лобызали щеки и обнимали колена отеческие.
– Каким образом это случилось, – воззвал Иван старший, – что вы прежде положенного срока здесь очутились? Мы торжественно условились с начальством семинарии, что не прежде вас обоих возьмем в свои домы, как по истечении полных двенадцати лет вашего там пребывания; а срок сей исполнится еще через два года!
– Мы кончили курс философии в продолжение десяти лет; нам нечего уже было там делать; и чтоб мы по-пустому не тратили времени, начальство исключило нас из списков.
– Хорошо, – сказал Иван старший, – итак, нам ничего нельзя сделать лучшего, как поворотить оглобли назад и порадовать прибытием вашим свои семейства.
– И впрямь так, – заметил Иван младший, – оставим покудова судей в покое, и пусть виноватые без остановки и помешательства отпразднуют дни ярмарочные. Ведь этого никто не назовет трусостию?
– Сохрани от того бог всякого, кто на сей грех покусится! – вскричал Иван старший, – он навлечет тем на себя новую и самую упорную тяжбу.
– Тяжбу? – воскликнули оба студента. – Неужели и под мирными сельскими кровлями может обитать тяжба, сие истое порождение ада?
– Не только под нашими соломенными крышами укрывается сие адское чадо, – отвечал Иван младший, – но оно там угнездилось, породило чад и внучат и не выродится до дня Страшного суда. О нашей тяжбе я расскажу вам в свое время в надежде, что вы, как благодарные дети, а притом и шляхтичи, примете в сем деле живое участие.
В силу последовавшего совещания все принялись за работу: один Иван впрягал лошадей, другой выжимал воду из циновки, закрывавшей кибитку; студенты обивали грязь с колес и боков ее и так далее. Когда все было готово, то отцы уселись на козлах, сыновья на облочках, и, перекрестясь, пустились в путь, в продолжение коего им не встретилось уже никакого препятствия.
В самые сумерки въехали они в селение и остановились на дворе Ивана младшего. На ту пору и семейство Ивана старшего было там же, и когда матери горевали о злой участи всех позывающихся,[3] а бывшую ужасную непогоду приписывали праведному наказанию неба за неправое дело их супругов, вдруг ввалились они в светелку с двумя сопутниками. Как скоро узнали все, кто сии последние, то поднялись радостные восклицания и взаимные объятия. Остаток вечера и часть ночи прошли в мирном веселии, и о тяжбе не упомянуто ни одним словом. Иван старший, уходя домой с своим семейством, пригласил к себе на весь следующий день Ивана меньшого с родством его и нужными для прислуги домочадцами. Вследствие сего приглашения Иван младший со всем семейством и прибыл в дом Ивана старшего.
По окончании сельского обеда в саду под развесистою яблонью студенты пропели уставом{9} благодарственную песнь, и оба семейства расположились на траве зеленой. Иван младший, обратись к обоим ученым, сказал:
– Я обещал вам рассказать о начале и продолжении нашей тяжбы, такой упорной, непримиримой, какой от присоединения Малой России к Великой, чему уже минуло более семидесяти лет, в здешнем краю никто не запомнит.
Слушайте. Лет около десяти перед сим мы, оба Ивана, покойно жили в хуторах своих, занимаясь в простые дни сельским хозяйством, а праздничные проводя за горшками варенухи в диспутах философских{10}; ибо, да будет вам известно, мы не хуже в свое время отличались в селе Горбылях на крилосе, как и странствующие студенты Переяславской семинарии.
Муж твоей тетки, Никанор, в сказанное время подарил меньшому брату твоему, пятилетнему мальчику, пару кроликов. Ему дозволено было поместить их в избушке, на конце сада находившейся и служившей для складки садовых и огородных орудий. Зверьки начали плодиться, и в течение года с небольшим явилось их маленькое стадо. По прошествии нескольких весенних недель, когда оба наши семейства, в послеобеденное время сидя под цветущими вишневыми и сливяными деревьями, слушали рассказы Ивана старшего о военных его подвигах и на досуге высчитывали количество будущих плодов, раздавшийся мгновенно ружейный выстрел привел всех в содрогание; однако мы скоро оправились, вскочили и подбежали к плетневому забору, разделявшему оба сада. Тут опять последовал выстрел, и мы вскоре увидели, что прямо к нам бежит куча кроликов, один без ноги, другой без уха, третий без зубов, все облитые кровью. Брат твой поднял вопль: «Мои кролики!», и тут же показался сосед Ивана, шляхтич Харитон Заноза, с ружьем в руках, а за ним следовал пятилетний сын его Влас, неся в руках с полдюжины убитых кроликов. Кто опишет меру нашего негодования и гнева! «Что за храбрость оказал ты, пан Харитон, – вскричал друг мой Иван, – и как ты осмелился так буянить?» Сосед, не скидывая колпака, – а надо знать, что мы оба были с открытыми головами, – подошед к самому забору, сказал: «На сегодняшний ужин дичины довольно; и я сказываю тебе, пан Иван, что если не переведешь сих проклятых животных, которые, поделав норы из своего убежища в мой сад, произвели в нем множество опустошений молодым деревьям и растениям, то я вскорости всех их доконаю, а сверх того, стану с тобою позываться». – «Ах ты невежа, бурлак! и ты осмелился говорить это военному человеку, не скинув колпака!» – вскричал друг мой Иван, с быстротою ветра выдернул кол из забора, взмахнул – и колпак взвился на воздух. Но как это сделано второпях, то кол как-то задел соседа по уху, оттоле соскочил на висок, сосед полетел на траву, сын его поднял вопль, и мы с торжеством возвратились каждый в дом свой.
Вот основа тяжбы. Начались следствия, переисследования, и день ото дня дело наше становилось запутаннее. Я, будучи человек приказный, помогал другу своему советами и пером, а за то и самого меня опутали сетью неразрывною; а он, не хотя остаться в накладе, за всякое зло, делаемое паном Харитоном, отплачивал настоящею пакостью, и таким образом во всегдашнем ратоборстве протекло около десяти лет. В течение сего времени с нашей стороны погублены: целое стадо гусей, уток, множество свиней, овец, коз и баранов; зато и у пана Харитона убыло: три пары рабочих волов, две лошади и несколько коров с теленками. Но это мелочи! Харитон сожег у меня гумно, а мы выжгли у него целое поле с созревшим хлебом; он подкопал у нас водяную мельницу, а мы сожгли у него две ветряных. Но кто исчислит все убытки, кои одна сторона другой причинила! Чтобы успешнее действовать в свою пользу, мы переселились в село Горбыли; и пан Харитон, смекнув о нашем умысле, тому же последовал и живет теперь здесь на другом краю селения.
Сегодня мы пустились было в Миргород кое с чем, чтобы понаведаться о своем деле и попросить; но вышло иначе, и мы очень обязаны бывшей грозе, остановившей нас в лесу: иначе мы бы разминулись.
На другой день ярмарка открылась. Далеко от места ее расположения слышны были звуки гудков, волынок и цимбалов; присоединя к сему ржание коней, мычание быков, блеяние овец и лай собак, можно иметь понятие о том веселии, какое ожидало там всякого. В сей день оба дружеские семейства обедали опять у Ивана старшего со множеством союзных панов и полупанов.[4]
Дети и жены приступили к старикам своим с просьбами о дозволении участвовать в общем веселии, и Иван старший послал слугу осведомиться, нет ли там ненавистного пана Харитона, с которым они решились нигде не встречаться, кроме миргородской сотенной канцелярии; и как скоро было объявлено, что пана Занозы не видно, то все людство отправилось к месту празднества, приказав для большей пышности следовать за собой слугам и служанкам, кои все были в нарядных платьях и хотя босы, но для такого великого дня чисто-начисто вымыли ноги.
Уже посетители наши обошли несколько раз вдоль и вокруг ярмарочной площади; уже оба Ивана и некоторые из сопутников запаслись батуринским табаком; уже супруги их в обеих руках держали по коробочке с шелками, иголками и булавками; уже на руках дочерей блистали серебряные перстни: как вдруг, при вступлении в главную улицу, показался пан Харитон со всеми домашними и множеством гостей обоего пола, в числе коих отличались – о ужас! – сотенной канцелярии писец Анурии и с ним два подписчика. Куда деваться панам Иванам! Младший намеревался было обратиться в бегство, но старший вскричал:
– Что ты? чего испугался? Разве не здесь я и не при сабле? Смотри, как я храбро выступать стану!
Иван младший устыдился своей трусости, поправил шляпу, прикрутил усы, и хотя с биющимся сердцем, но с наружным хладнокровием шествовал вслед своего друга. Скоро витязи сошлись. Задорный Заноза, обратясь к своим гостям, сказал с коварною усмешкою:
– Какое же множество здесь овец и баранов! Иван младший толкнул под бок старшего, и сей, выпуча глаза, сказал значительно:
– А я вижу одну только злую собаку, окруженную пастырями-наемниками!
Оба сборища остановились, и пан Заноза, подошед, избоченясь, к пану Ивану, произнес:
– Эта собака кого-нибудь укусит больно!
– А дубина на что?
– Дубиной ничего не сделаешь, как скоро кто-нибудь запустит кохти в чей-нибудь чуб!
– Можно вырвать или отрубить кохти!
– А если кто-нибудь заблаговременно переломает кому-нибудь руки?
– Плюю на всякого кого-нибудь!
С сим словом Иван старший плюнул, но так неосторожно, что слюни влепились прямо в лоб пана Харитона. Всех объял ужас, а женщины болезненно возопили. Иван старший сам оробел, однако, приосанясь, сделал шаг вперед; но опять остановился, увидя поднимающуюся в руке палку. Она взвилась на воздухе и, подобно стреле молнийной, ниспустилась на голову Ивана старшего, и с такою силою, что шляпа, осунувшись, закрыла все лицо пораженного. Пан Харитон хотел было нанести вторичный удар; но усердный друг, на сие время из мягкосердечного теленка сделавшийся сердитым вепрем, так ловко огрел своим кием по руке забияку, что палка полетела на землю и рука опустилась.
Однако упрямый пан Заноза размышлял недолго; он схватился за ефес сабли, но сметливый писец Анурии и оба подписчика поймали его за руки, завернули их за спину, и первый воззвал:
– Пан Харитон! какая польза, следовательно, какая и честь, что ты прольешь кровь человеческую? Кроме убытков, горя и, наконец, несчастия, от этого ничего не будет! Не лучше ли тебе позываться? Я с сею челядью моих подписчиков переночую у тебя, а завтра или послезавтра настрочу прошение в сотенную канцелярию, и все вместе пустимся в город.
Пан Харитон в знак согласия с мыслями такой знаменитой особы, какова была писец сотенной канцелярии, кивнул головою и кинул свирепый взор на обоих Иванов, не удостоя их ни одним словом. Рукам его дана свобода, и он потек в обратный путь.
– Что? – спросил велегласно Иван старший, – каково поступил я с нахалом?
– Ох! – отвечал младший, – если бы не мой кий, то макуше твоей несдобровать бы!
Тут согласились они отправиться к Ивану младшему и у него провести вечер, ибо он также в сей день был именинник, да и звук музыки был в доме его слышнее, чем в доме Ивана старшего.