bannerbannerbanner
Опустошённые души

Василий Брусянин
Опустошённые души

Полная версия

Он прокашливался, хватался рукою за грудь, пил вкусный кисловатый сироп и говорил:

– Ведь это же предрассудок – считать родиной тот город, где родишься! В сущности, ведь, это же случайность. Потому всё у нас и не клеится, что мы привыкли к «нашему» городу, к «нашему» дому, «нашей» семье и чёрт знает к чему, на чём неизбежный ярлык: «наш», «наша»… Мы слились, Соня, с вещами, а это уже банкрот личности!.. Теперь всё это называется мещанством, а раньше шло без имени… Проклятые деды и отцы, делая нас вещами, как они не понимали, что всё это пошло и некрасиво!..

– Господи, как скучно!.. Да, ведь, знаю же я всё это, – с гримасой отчаяния в лице перебивала Соня.

– Плохо знаешь, мой друг!..

Он закурил папиросу. А Соня сказала:

– Коля, не кури же, ради Бога! Ведь тебе же вредно!

Он только усмехался, пуская кольца табачного дыма. Курил, притворялся равнодушным к заботам о своём здоровье и думал о Полтаве и о проклятых отцах и дедах.

– Я всю жизнь слышал окрики: «Коля, не пачкай панталончики». «Коля, не кури». «Коля, не будь буржуем». А потом мне те же люди сказали: «Коля, не живи»… Ха-ха-ха!.. «Коля, не пачкай панталончики» и «Коля, не живи»… Между этими двумя формулами, в сущности, и прошла вся жизнь…

Соня ушла поздно вечером и тепло попрощалась с кузеном.

А он долго смотрел ей вслед и думал о смысле своей последней фразы. Находил её очень удачной и сердился на Соню: она, по-видимому, не поняла глубины его философствования.

«Что же, ведь она как все!.. Ей тоже говорили: „Соня, не пачкай платья“. А потом скажут: „Соня, не живи“. И Соня покончит с собою или зачахнет»…

Ему снова припомнилась белая подстреленная чайка на морской отмели, и стало грустно.

Нить философствований оборвалась, и он думал о Полтаве. И находил эти думы естественными. В этом городе началась его жизнь. Он производил переоценку себе, а каждая переоценка жизни полна только тогда, когда её всю осмыслишь.

А заключительная грань жизни приближалась к нему и, странно, не пугала его своим бесшумным приближением.

VI

На ночь Травин ставил лампу на столик у постели и углублялся в чтение. Теперь он мог читать только беллетристику и целые ночи, пока не утомлялся, не закрывал книги и не тушил лампы.

Почти все ночи его были бессонные, томительные… Засыпал он после трёх-четырёх часов.

Оставаясь в одиночестве, он часто задавался одним и тем же вопросом:

«Я умру, и я знаю, – в последнюю минуту последним моим желанием будет желание разгадать вопрос: „Для чего я жил эти двадцать шесть лет?“ Ну, для чего?.. Ужели же только для того, чтобы убедиться в собственном банкротстве и умереть с опустошённой душой?»

Он часто говорил о своей опустошённой душе, ещё чаще думал: «Кто-то сказал: „рождение – случайность, а смерть – законная необходимость“. Мудрости в этом изречении много, а утешения – ни на грош! Если бы было наоборот: смерть – случайность, а рождение – необходимость. Человек как раз и был бы та сущность, какой его стараются сделать мудрецы. Если бы моё рождение была необходимость, тогда и мою жизнь оберегали бы не только люди, но и все политические и социальные законы. И законы моей родины были бы такими, чтобы уберечь мою жизнь. А разве они оценили мою жизнь? Разве они охранили мою личность? Их законы – мои тиски, моя могила!.. И вот я умираю, умираю в двадцать шесть лет… А этого не должно бы случиться, если бы моё рождение была необходимость»…

Засыпал тяжёлым сном в лихорадке, часто просыпался от изнуряющего кашля, выкуривал папиросу, а то и две и опять засыпал.

Иногда бывало и так: проснётся, выкурит папиросу и окончательно разгонит сон. Лежит с открытыми глазами в темноте и как будто думает одну думу вместе с ночью. Ночь – чёрная, и дума – чёрная. Зажжёт свечи, и мрак рассеется, а дума чёрная всё не отходит. И сердце бьётся тревожно, и в голове какой-то хаос…

Слышит, – и Николай Николаевич не спит. И Верстов ворочается на постели, чиркает спичками и закуривает папиросу. Николай Николаевич как-то особенно, странно курит. Закурит папиросу, затянется раза два и забудет о ней и задумается. Пройдёт несколько минут, папироса потухнет, и он опять примется чиркать спичками.

Как-то раз, в глухую бессонную ночь Травин крикнул соседу через плотно притворённую дверь:

– Николай Николаевич, вы не спите?

– Нет, а вы?.. – послышался ответ.

– Я тоже…

И как-то странно, тревожно прозвучали их голоса в тишине ночи.

– Я сегодня познакомился с одним художником, был у него в мастерской и окончательно развинтил себя… – начал Верстов.

– Что же, страшную картину увидели?

– Нет, не то!.. Я когда-то писал масляными красками… Давно это было, – гимназистом ещё был… Даже о карьере художника мечтал, а потом ударился в народничество, и всё моё художество пошло к чёрту!.. Вы знаете, ведь мы тогда отрицали искусство. А теперь, вот, пришёл в мастерскую и отравился запахом красок… Лежу и обдумываю грандиознейший сюжет!..

– Да ну?.. – усмехнулся Травин.

– Право!.. Не знаю только, что выйдет!..

Они помолчали минут пять и больше.

– Живопись меня сильно захватила, – первым нарушил молчание Верстов.

Молчание.

– Вы спите, Николай Иванович? – погромче окрикнул Верстов.

Молчание.

Травин уже спал, а, может быть, притворился спящим. Скоро заснул и Верстов. Разработанный сюжет грандиозной картины увлёк его в мир несбыточный…

Под руководством своего нового знакомого, художника Зимина, Николай Николаевич начал писать картину, но после двух-трёх опытов убедился, что ничего из этого не выйдет. Да и Зимин, видя безуспешность ученика, не поощрял Верстова к дальнейшим работам.

– Что же, ваша картина скоро будет готова? – спросишь как-то раз Травин.

– Пока отложил работу… Должно быть, ещё недостаточно ярко выносился сюжет…

Пришла фантазия описать свою жизнь в тюрьме. Хотел написать целую повесть, но и из этого ничего не вышло. Не знал, как начать. Впечатлений много, и все они такие страшные и яркие, а как приступить к ним, как овладеть ими?..

VII

Среди студенчества Травин считался «богатым» товарищем. И странно, это преимущество не выделяло его из среды других. Себе он отказывал во многих удовольствиях жизни, другим – никогда ни в чём не отказывал и даже слыл одно время за чудака-оригинала, и о нём говорили: «Он богат для других!..»

С необычайной осторожностью он подходил к судьбе нуждающегося товарища, и никто не смел бы упрекнуть его в афишированной благотворительности. Его все любили, – и студенты-«академисты», для которых университет – только храм науки, и студенты партийные. Одно время он стоял близко к одной из левых организаций, был председателем финансовой комиссии, и все знали, что Травин на партийные надобности тратит собственные деньги. К нему же смело шли из партии и в экстренных случаях.

Он недурно произносил речи на тему о партийной тактике, раза два читал даже рефераты и всё собирался примкнуть к журналистике. Одно время литературная карьера была его мечтой, но первые же неудачи отряхнули настроение, впрочем не особенно разочаровав автора-неудачника.

Заболев и убедившись, что все счёты с жизнью покончены, он перевёл все деньги в банк на имя Сони и тем глубоко оскорбил девушку.

– Поехать в Крым или куда-нибудь на юг тебя не уговоришь, а на какую-то пошлую мещанскую предусмотрительность ты оказался способным, – горячилась Соня.

– Позволь, но в чём дело? Чего ты кипятишься?..

– А в том и дело: я живу уроками и переводами, и мне не надо твоих денег…

– Ха-ха!.. Но куда ты меня ни вези, всё равно я умру скоро!.. Для чего же это путешествие? Уж если хочешь, то вот в таких-то предусмотрительных путешествиях больше пошлости. Люди гноят себя и друг друга, а потом ищут под лучами солнца укромный уголок, где можно бы было излечить этот гной-то… Уж лучше бы все позаботились о своём оздоровлении заблаговременно…

Часто он говорил о людях именно таким тоном, выключая себя из среды остальных. Как будто он, действительно, познал всю жизнь, а остальное человечество копошится в гнилой яме и называет своё «пребывание» на земле жизнью…

Однажды он так и сказал Соне и Загаде:

– Ведь вы, господа, «пребываете», а не живёте…

– А ты? – вспылив, спросил Загада.

– Я умираю… И умираю сознательно, с критикой жизни и с критикой смерти. И то, и другое для меня не страшно…

– Позволь! – горя глазами перебивал его Загада. – Давно ли ты восхвалял самоубийства?.. Те, кто не боится жизни, не будут этого делать!..

В сущности, Загада называл проповедь Травина о самоубийстве простой рисовкой. Для кого самоубийство только один и последний исход, те молчат об этом и носят в себе последнюю тайну как нечто дорогое.

Загада носил в себе эту тайну, и никто об этом не знал…

Последнее замечание товарища заставило Травина задуматься. Он почувствовал, что пойман на слове и даже изменился с лица: впавшие щёки его окрасились румянцем.

– А ведь это правда, Загада! Страх жизни загнал меня в этот тупик!.. Как странно устроен человек: установит какую-нибудь точку зрения и точно пологом завесит себя от остальной жизни и не замечает своих ошибок…

Это открытие сильно поколебало настроение Травина. Одно время он перестал любоваться собою и считал себя таким же как и все.

Но его поджидало новое счастье, и он снова приободрился и впал в прежнее самолюбование.

Как-то утром, проснувшись раньше обыкновенного, он почувствовал тупую боль в груди, в горле першило. Закашлявшись, он сплюнул слюну и увидел кровь.

Кровь из горла! Этого он ждал давно! Этого он хотел!

– Ну, теперь баста! Конец! – прошептал он, лёжа в постели.

И ему хотелось так громко крикнуть об этом, чтобы все услышали.

После обеда кровь шла горлом уже по-настоящему. Когда пришла Соня, он торжественно заявил:

 

– Соня, у меня пошла кровь горлом…

Соня побледнела, а он спокойно смотрел ей в глаза и негромко говорил:

– Теперь finita la commedia![3] Всё кончено! Я рад, всё это определилось… В прошлый раз Загада поймал меня на слове. Пусть-ка теперь попробует смутить меня… Смерти я не боюсь! Вот её символ… Вот, смотри!..

Он развернул перед кузиной скомканный платок с пятнами тёмно-алой крови и показывал этот платок как знамя готовности умереть.

– В сущности, я не боялся смерти и тогда, когда готов был покончить самоубийством… Давно обесценили мою жизнь, а такою её любить нельзя, да едва ли и можно её бояться…

– Коля, ужели же ты думал о самоубийстве? – спросила Соня.

Вместо ответа Травин показал девушке тот же клочок бумаги, который видел и Загада.

Соня прочла записку Травина и ничего не сказала. И только после какой-то тревожной думы, тихим и робким голосом добавила:

– Я никак не могу понять тебя!..

– Моя психология сложна и непонятна, – с важностью заявлял он. – Да это и хорошо, что ты меня не понимаешь… Меня поймут люди с опустошённой душою…

И, помолчав, добавил:

– А мог бы и я заполнять эту опустошённую душу. Ведь у меня есть деньги и большие деньги! Страх перед жизнью я мог бы развеять, как делают другие… Я мот бы и позолотить жизнь, если другие её обесценили… Я мог бы забыться в кутежах! Я мог бы на быстром огне удовольствий опалить остатки жизни… А я не хочу этого делать, потому что пошло это!.. Пошло!.. Это – самообман!..

Соня думала о деньгах кузена, и её смущало то обстоятельство, что он перевёл их на её имя. Ведь и у неё теперь в руках то же средство, которое так же может сделать её жизнь ложью. Она долго думала о том, как распорядиться деньгами. И решила оставить себе немного, чтобы иметь возможность окончить курсы и не бегать по урокам, а остальные деньги решила отдать партии… Она не сказала об этом Травину, потому что не знала, как он отнесётся к её решению. Она боялась, что он будет осуждать её планы и пожалуй ещё посмеётся над нею.

За последнее время он так часто и так несправедливо нападает на партию, бранит «дни свобод» и с цинизмом отзывается о некоторых общественных деятелях и видных членах партии…

VIII

Вечером того же дня к Травину зашёл Загада, всегда задумчивый, всегда тихий и точно скучающий.

Поздоровались холодно и молча. Загада сел на своё обычное место у печки и принялся щипать бородку.

– Посмотри, Загада, показалась кровь! – выкрикнул Травин, размахивая перед товарищем окровавленным платком.

Смущённый Загада молчал.

– Ты в прошлый раз ушёл торжествующим!.. Загнал меня в тупик… А вот посмотри теперь, как я отношусь к смерти… Я очень рад, что эта кровь показалась… Теперь, брат, шабаш, всё кончено!..

Сидевшая у тёмного окна задумчивая и молчаливая Соня сказала:

– Будет, Коля, об этом… Ведь это же невыносимо!..

Брови у неё сдвинулись, и, как это часто бывает с нею в минуты неудовольствия, – на лбу легла вертикальная складка как у Николая Николаевича.

– Что невыносимо?

Она подошла к постели и взяла со стула жакет. Умышленно не отвечая на его вопрос, добавила:

– Я пойду…

– Подожди, куда же ты?..

– Голубчик, но ведь скоро экзамены, – отвечала она и старалась придать тону своего голоса нежность.

Травин с усмешкой посмотрел ей в глаза, перевёл взгляд на Загаду и сказал:

– Каждый год люди держат экзамен, отдают отчёт перед наукой… Рабы науки!.. А вот перед жизнью приходится только раз держать экзамен и большой, трудный экзамен!.. Если бы жизнь требовала ежегодных экзаменов по расписанию, право, жизнь была бы лучше…

Он говорил и сжимал в пальцах руку Сони, которую та протянула ему на прощание.

– Не сердись, Соня, на меня! Я знаю – своими рассуждениями нагоняю на тебя тоску и досаду… Но ведь, ей-Богу… если бы ты знала… впрочем, не то… Ведь каждый из людей невольно сводит свой разговор на то, что является его больным местом… Вопросы жизни отодвинулись от меня, вот почему я и говорю о смерти… Ну, не сердись! Не будешь?

– Этими разговорами ты прежде всего отравляешь жизнь себе…

Она пошла к двери и приостановилась, потому что услышала его восклицание:

– Ого, отравляешь!.. Мне давно её отравили!..

Она ушла, подавленная и грустная…

Уходя от Травина, она всякий раз чувствовала, что вырывается из душного склепа на свежий воздух. А в душе ныло что-то тягостное, невыразимо могучее и постоянное…

Как родного брата любила она Травина, привыкла к нему и всегда так тепло и нежно к нему относилась. И вместе с тем, она чувствовала, что он для неё – большая тягость!.. Каким-то тяжёлым комом упал он в её душу и томит, томит…

После ухода Сони, Травин и Загада закурили по папиросе.

– Жаль мне Соню! Какая-то святая она!.. Ко мне относится хорошо, а я отравляю её жизнь…

– Да, Николай, ты… того…

Загада замялся и замолчал.

– Что ж ты не договариваешь?.. Впрочем, я знаю, что ты хотел сказать…

Загада прошёлся по комнате в клубах табачного дыма.

– Всё, брат, это в конце концов не важно, – сказал он загадочно.

– А что важно? – спросил Травин.

Загада молчал, как будто раздумывая над тем, что важно.

– Говорят, ты отличился на каком-то собрании своей речью?

Лицо скромного Загады мгновенно покрылось краской. О его речи на последнем собрании «молодых» говорили за три последних дня и среди студенчества, и в литературных кружках. При встрече ему напоминали об этом, а он смущался. Ему не хотелось говорит и теперь, и он сквозь зубы процедил:

– Обозлили меня эти пошляки, и я обругал их!

– Стоит сердиться!.. Хотя против брани я и ничего не имею… Брань – шутка хорошая!.. – процедил сквозь зубы Травин.

– Уж очень скверно и пошло стало в обществе… среди молодёжи… Люди одурманивают себя да и на других дурман нагоняют…

– Пусто стало в жизни!.. Надо же заполнить чем-нибудь эту пустоту…

Травин хотел сказать ещё что-то, но закашлялся. На глазах выступили слёзы, а чуть заметные бледно-розовые пятна на щеках заалели нехорошим, густым отливом.

– А кровь всё жарит, – начал он, чиркнув спичку и освещая плевательницу. – Я удивляюсь, что ты сердишься на них, – добавил он после паузы и переменил тон, – ведь ты же из верующих в ближайшее будущее. Что же для тебя значит их кривлянье?..

– Как, что значит? – горячо возразил Загада. – Да ведь там выступают серьёзные люди, ну, хотя бы писатели… Ведь они учители жизни, наставники толпы… Куда же они толкают эту толпу?.. Одни – на поиски какого-то нового Бога, другие – на созерцание собственного пупа и называют это индивидуализмом, третьи – насчёт проблем пола и «разоблачения» женщины…

– Ха-ха! – рассмеялся Травин. – А насчёт пупа ты хорошо выразился. Без созерцания этакой какой-нибудь точки на собственном теле мы и существовать не можем… Вот это-то чудовище, человек с пупом, и отвратил меня от жизни, он-то и напугал меня… Теперь всё это прошло… Потому – наплевать мне на всё!..

– А я не могу плевать, – перебил Травина Загада. – Если мы уступим дорогу всем этим «индивидуалистам с женским разоблачением», то что же останется делать нам? Что будет делать толпа? А она теперь больше, нежели когда-нибудь, нуждается в руководителе…

– Толпа давно поклоняется таким индивидуалистам…

– Ну, положим, не давно… Мы пережили такое время, когда я научился уважать и толпу… А теперь это так только – временный разброд, отдых, если хочешь…

– А калоши ты помнишь?.. Калоши революции?.. – злорадным тоном напомнил Травин о случае с калошами на Загородном.

– Ну, будет, Николай! – резко оборвал товарища Загада. – Право же это неумно!.. Возможно, что у тебя и было такое настроение… Но нельзя же обобщать…

– Ну, я знаю, ты – неисправимый оптимист… Тебе, Загада, ещё можно жить, ты такой верующий… Только, я думаю, и ты скоро поблёкнешь! Все поблёкнут!.. Ну, разве не смешно, в самом деле, заниматься поисками Бога?.. Говорят, теперь интеллигенция ищет народ? Решает новую проблему «народ и интеллигенция»? Ты не бывал на рефератах по этому поводу?

– Бывал.

– Правда?.. Ну, что же, нашла интеллигенция народ?..

Загада промолчал, прошёлся по комнате и сказал:

– С тобой, Николай, трудно говорить… Уж лучше я пойду…

– Ну, что же, иди…

Он равнодушно протянул Загаде руку, но не пожал руки товарища, а как оживший на мгновение мертвец сунул в ладонь холодные пальцы.

И снова Травин остался в одиночестве на целый вечер и всю ночь. Взял томик рассказов скучного и тягучего автора и принялся читать. Автор книги любит смерть, поклоняется ей в своих писаниях, это и делало его книги интересными в глазах Травина.

В комнате было тихо, и от этой тишины веяло молчанием безлюдной мертвецкой с одиноким покойником.

Неприкрытые шторами окна выглядели тёмными пятнами. В стёклах ближайшего окна, чуть-чуть подёрнутых морозом, отражались лампа, столик, постель с углом высоко приподнятой подушки. Заслонённая подушкой голова Травина не отражалась в окне, и только отражённая книга, которую он держал, висела в сумраке ночи, за окном, как будто там, на улице, кто-то неведомый читал неведомую книгу.

Он читал, а впечатление от последней беседы с Загадой ещё не изгладилось, и в гирлянды тягучих мыслей повести невольно вплетались его мысли. И особенно яркой была одна мысль.

Когда-то и он искал Бога, только не такого, которого ищет теперь интеллигенция. Когда-то и он подходил к народу и обожествлял его, и тогда идея искания Бога бледнела. Богом становился народ, которому хотелось служить. Но и народ в представлениях Травина был не тем, чем он представлялся предшествующим поколениям. Он не думал, что народ как таковой – всё. Он глубоко верил в положение: народ будет всем, когда достигнет чего-то. А когда он дорастёт? И дорастёт ли?..

Этот вопрос оставался без ответа.

«Не найдёте ответа на этот вопрос и вы, нынешние искатели народа, – думал он. – Но будет худо, если вы обожествите народ, не познав его… Такой Бог похож на нашего гимназического Бога, о котором так много и так горячо говорил наш гимназический законоучитель Василий Иванович».

Ему припомнилась благообразная наружность гимназического священника Малиновского. Его считали похожим на Христа: такое одухотворённое было у него лицо. И в те времена это лицо делало своё дело: были гимназисты, для которых Василий Иванович был авторитетом морали.

А кто он был? Обыкновенный попик. На вопросы гимназистов, скептиков по части религии, отвечал:

– В Бога надо верить… Его нельзя познать и постичь разумом.

«Ужели же и нынешняя интеллигенция ищет народ в образе такого же Бога, в которого надо только верить… слепо верить, не постигая разумом?» – спрашивал Травин самого себя.

«А впрочем, не всё ли равно… Пусть ищут кого хотят»…

И с этой думой он заснул.

С Николаем Николаевичем разговор о религиозных исканиях как-то не удавался. Вначале Верстов отмалчивался и только усмехался, особенно возмущая своим небрежным отношением Соню.

Девушка аккуратно посещала лекции и рефераты на тему «исканий», внимательно читала соответствующую литературу и не могла выносить молчания Верстова. И говорила ему:

– Вы, конечно, можете иметь на этот счёт и своё мнение, но я не могу понять ваших ехидных усмешечек…

– Софья Александровна, зачем вам их понимать?

– Как зачем?.. Я же хочу знать, что вы думаете?..

Николай Николаевич только усмехался.

В беседе с Травиным и Загадой, Соня с явным неудовольствием говорила:

– Мне кажется, Николай Николаевич просто отстал от жизни. Ему ещё надо пережить какую-то полосу, которую мы перешагнули.

– Да, ему надо перешагнуть эту полосу, – перебил Соню Травин. – Надо ему захлебнуть и нашего разочарования…

И, подумав, добавил:

– А, может быть, он и счастливее нас: чаша наших разочарований миновала его…

Как-то раз Травин спросил Верстова:

– Почему вы не пошли с Соней на реферат?..

– И никогда не пойду, – угрюмо ответил Николай Николаевич.

– Почему?..

– А потому, что все эти «богоискания» считаю вредными. Интеллигенция разочаровалась и устала. Теперь ей только и осталось – искание Бога… потому, прежние-то идеалы подмокли… А я человек другого поколения: для меня ещё не померк и мой старый Бог…

– А в каком состоянии ваш Бог? – с ехидством спросил Травин.

Николай Николаевич смолчал…

IX

Как-то раз Соня привела к Травину доктора Ладыгина.

 

Раньше Травин часто встречал этого старика с бородой как у патриархов.

Доктор Ладыгин – «бывший народоволец». В период свобод он изменил себе и примкнул к кадетам.

Однажды Травин в разговоре с Ладыгиным выпалил:

– Лука Лукич, а меня не удивляет то обстоятельство, что вы перекочевали от народничества к кадетизму… Дедушке политических увлечений следует на старости лет позаботиться и о покое…

Старик Ладыгин обиделся на «ершистого» студента, и они долго ходили и сухо здоровались.

Незадолго до болезни Травин и Ладыгин встретились на каком-то реферате в «Соляном городке», и доктор сказал студенту:

– Ну, что, Николай Иваныч, теперь мы с вами опять друзья?

– То есть, почему же это?..

– Да как же… Революция ликвидирована. Надо опять сплачивать оппозицию без партийной вражды…

В ответ на эти слова Травин расхохотался и сказал:

– Ах, дедушка!.. Дедушка!..

Рассмеялся и дедушка.

После этой встречи Ладыгин перестал обижаться на Травина, и когда Соня сказала ему о болезни Травина, он выразил большое желание полечить молодого человека.

– Что же это вы, голубчик, расхворались? А я и не знал, – здороваясь за руку, говорил Ладыгин.

– Да-а, опоздали… Кровь хлынула вовсю!..

Пока доктор прослушивал пульс, прикладывал ухо к груди и спине и просматривал клочок бумаги, на котором Соня аккуратно отмечала температуру, Травин с улыбкой рассматривал морщинистое лицо доктора – лоб с редкими седыми волосами и с залысинами на висках, густую бороду и брови, – и думал: «Наверное, каждый волосок этой старой и пустой головы – свидетель чьей-нибудь смерти. Сколько людей доктор проводил на тот свет и, наверное, каждого утешал… Вот и меня будет утешать… наверное»…

Он не ошибся. Просмотрев запись температуры и соображая о чём-то, доктор сдвинул брови, а потом сказал:

– Ну, что ж! Всё идёт к лучшему!.. Комнатку-то я советовал бы вам переменить, – осматриваясь по сторонам, продолжал Ладыгин, – а то немного темновато у вас да и кухней попахивает…

– Я уж говорила, но… – начала было Соня, но Травин резко её перебил:

– Я так и знал, что вы начнёте меня утешать! Ведь это долг каждого врача!..

Ладыгин смутился, но не выказал своего смущения, взялся за цилиндр, а потом опять поставил его на стол.

– Я констатирую на основании данных, – сказал он строго. – Вычертите по этим цифрам кривую, – указал он на запись температуры, – и вы получите…

– То, что называется утешением? – прервал его Травин.

– Ну, да…

– Как жалка наука, если и она прибегает к утешениям…

– Ничего нет удивительного, – возразил доктор, – медицина имеет дело с живыми людьми.

Доктор окончательно решил уйти и взялся за цилиндр.

– А я вот сейчас смотрел на ваши волосы и думал: «Наверное, каждый ваш волос – свидетель смерти»…

Брови доктора сдвинулись. Он молча пожал Травину руку и направился к двери.

– Лука Лукич, что же вы сердитесь? – бросил ему Травин вдогонку насмешливые слова. – Ведь мы друзья, Лука Лукич, и нам надо подумать о сплочении оппозиции…

Соня пошла проводить доктора в прихожую, а когда вернулась, сказала:

– Как тебе не стыдно, Коля!? За что ты его оскорбил?

– А почему ты, не посоветовавшись со мною, притащила этого осла!?

Соня опустила глаза.

– Эти доктора напоминают мне каких-то плакальщиков у постели больного. У одра мёртвых полагаются плакальщицы, а у постели больного – плакальщики-утешители…

Чтобы переменить разговор, Соня сказала:

– Я уже давно тебе говорила – перемени комнату.

– Прожил я в этой комнате три года, привык к хозяйке и никуда не поеду… Да и Мавра Андреевна как-то сказала, что ей было бы очень приятно, если я умру у неё… Понимаешь – приятно!..

– Она тебе сказала?

И в глазах девушки вспыхнул огонёк досады.

– Успокойся, друг мой!.. У неё хватит такта, чтобы не говорить со мною об этом. Я просто случайно подслушал её разговор с какой-то соседкой.

Соня осмотрела грязно-жёлтые обои и большие окна с тусклыми стёклами, и ей стало страшно.

Недалеко от окон возвышалась кирпичная стена соседнего флигеля, застилавшая свет, и ей показалось, что эта стена с каждым днём приближается к окнам комнаты Травина и вот-вот прильнёт к ним и замуравит в тесной комнате и его, и её.

Разговор не клеился. Соня, впрочем, скоро примирилась с неприглядной комнатой. Она знала, с какой родственной нежностью относится к Травину квартирная хозяйка, и не сомневалась, что в другом месте Травин не найдёт такого хорошего отношения. Вспомнила она и о сыне Мавры Андреевны, о товарище Петре, как звали литейщика Лупарева. Этот интеллигент из рабочих относится к Травину как к товарищу, и они оба были очень дружны.

– Иди, Соня, если тебе куда-нибудь нужно, – неожиданно прервал молчание Травин.

Она встала и с неудовольствием посмотрела на кузена. За последние дни Травин часто прерывал беседу предложением оставить его. Соню это обижало, но она скрывала обиду и всегда подыскивала какой-нибудь предлог, чтобы уйти.

– Пожалуй пойду, – сказала она, – сегодня реферат XX.

Она назвала популярное в литературных кружках имя.

– Ага! Этот XX… Отъявленный богоискатель, как назвал его Загада.

– Да, но мне хочется послушать Y. Y.

Она упомянула имя молодого журналиста из марксистов.

– Что же это, и Y. Y. занялся богоискательством? – изумился Травин.

– Ну, что ты!.. Он выдвигает вопрос о богостроительстве…

– Что?.. Что ты сказала?.. Ха-ха-ха!..

И Травин раскатился неприязненным, нервирующим смехом и добавил:

– Богоискатели!.. Богостроители!.. Ужели же интеллигенция сожгла все былые корабли?..

– Голубчик, Коля!.. Но, ведь, эти же искания в области философии…

– Я думаю, что не искания это, а погребение обломков былой свободы…

Он попросил Соню рассказать всё, что она знает о настроениях интеллигенции, и особенно заинтересовался «богоискательством» и «богостроительством». Как могла, Соня рассказала. Травина не удовлетворил рассказ Сони, и он сказал:

– Это любопытно!.. Иди скорее, а завтра расскажи, что говорил Y. Y.

X

Как-то раз Травин, лёжа в кровати, задавался праздными вопросами о смысле жизни и был доволен своим мрачным одиночеством.

Меланхолические январские сумерки гасили краски заката. Небо темнело, сгущая сумрак. И что-то печальное и нудное ныло в душе Травина.

В такие минуты он беспокойно ворочался в постели, силился заснуть, но сон бежал его. Он не выносил приступов сильнейшей меланхолии… Тихая грусть – нечто другое, она ласкает… Он уже давно разучился мечтать: будущего для него не было. И чем-то живительным вливалась в его душу безотчётная, острая злоба на людей, на жизнь, на себя… Точно жадно выпивая бокал вина, он втягивал в себя эту злобу и жил ею…

В соседней комнате, за тонкой стенкой, послышались голоса.

У Петра Игнатьича были гости. Он знал, кто говорит густым деревянным басом, заканчивая свою речь гулким раскатистым хохотом. Это говорил Пётр Иваныч Завьялов, дядя товарища Петра. Племянника он зовёт «тёзкой», посмеивается над «завиральными» идеями интеллигента из рабочих, а Травина не любит за то, что тот вместе с Петром оспаривает «старого рабочего», как Завьялов называет себя не без гордости.

Как-то раз, в разговоре о человеческих слабостях, Завьялов сказал Травину:

– Я – каменный! Меня не проймёшь! А вот вы-то с тёзкой моим, с интеллигентом-то, захиреете… потому – сработаны вы из мягкого теста да и замешаны-то на плохой опаре…

– А в тебе, дядя, много сдобы! – иронически заметил Пётр, поглядывая на одутловатые щёки Завьялова и на его отвисшее брюшко.

– Да, есть-таки и сдоба! А всё потому – капиталу я служу! Да-с, капиталу!.. С антихристом знаюсь, как тогда вон священник Гапон на собраниях о нас говорил… А вы всё насчёт Христа больше. Да только у вас что-то всё ничего не выходит с этим Христом… А в этом надо разобраться: кто прав, кто виноват? И я знаю, что вон есть заповедь «Не убий». И никого мы не убиваем и живём. А навстречу нам люди другие и «Око за око» кричат… И рвут у нас око-то… А мы им: «Стойте, – мол, – Христос сказал: „Не убий!“ возлюби, пожалей!..» Жил и я так да, видите ли, люди честные, сообразил, что этим-то, смотри-ка, наши детки, а то и внуки заживут… Вы вот, господин студент, в инженеры готовитесь и говорите Петру: «Не убий!» Он верит вам. А как инженером-то заделаетесь, то и будете говорить: «Око за око». Наши заводские инженеры тоже, поди, студентами-то «не убий» кричали, а как поступили приказчиками к капиталу, то и у них «око за око» пошло… А теперь я спрошу Петра. Положим, объявляют рабочие капиталу забастовку. Что они кричат: «не убий» или «око за око»?.. Ну-ка, Пётр, скажи, да и вы, господин студент, подумайте над этим… Молчите?.. Ага!.. И выходит так, что каждый человек будто сцепился с другим, да и катаются они оба кубарем. Сперва один наверху и кричит: «Око за око», а тот, что внизу-то, «не убий» хрипит. А потом, как наверх-то выберется, то тоже «око за око» закричит, а тот, что наверху был – теперь внизу, и для него наступила пора «не убий» кричать… Так всю жизнь люди и катаются и переменяют голоса: то «не убий», то «око за око»… Спрашиваю я вас: «В каком же слове правда?.. А?..» Ага, молчите!.. А правда-то выходит в том, что человеку кричать хочется. Хочется кричать «не убий», – в нём кричит правда. Хочется кричать «око за око», – и это тоже правда. Потому и говорится: жизнь идёт колесом… И никак из этого колеса палки о двух концах не сделать… Не палка о двух концах жизнь-то, а колесо… Да-с!.. Зверь в человеке, и Бог в нём…

3Комедия окончена.
Рейтинг@Mail.ru