Она напевала какие-то шансонетки и романсы, рюмка за рюмкою пила коньяк и по мере опьянения становилась веселее и веселее… Часто она садилась ко мне на колени, цепкими руками обнажёнными выше локтя висла у меня на шее, заглядывала в глаза, лукаво улыбалась. Когда она поцеловала меня – брезгливое чувство обожгло меня, и я её слегка отстранил.
Она, жалкая, не заметила моей брезгливости. Как ужаленная бросилась от меня и, присвистывая и прищёлкивая пальцами как кастаньетами, скакала и кружилась по комнате, поддразнивая меня шелестом шёлковых, нескромно приподнятых юбок…
Вот она, тяжело дыша, бросилась на диван, утонула в его мягком сидении, задумалась. Повела глазами в тёмный угол комнаты, посмотрела на лампочку, поправила причёску.
Мы сидели минуты две, безмолвные, точно притаившиеся. Я прислушивался к странной тишине сырой и скверной квартиры и спрашивал себя: «Зачем я здесь?..»
– Серёжа… Серёжа… – глухо позвала она. – У меня подруга умерла… Манька-Чухонка… Весёлая была девочка…
– Отчего умерла?
– От холеры… ей-Богу… Была у меня вечером… Два гостя у нас сидели. Ели яблоки, груши, виноград… Пили… Потом она увела к себе гостя… На Колокольной она жила… Увела гостя, а к утру её схватило.
Отвалившись на спинку дивана, она откинула голову на подушку и смотрела в потолок на жёлтое пятно света над лампой. У неё красивые тёмные глаза, большие, матовые с длинными ресницами, нос небольшой, немного вздёрнутый, губы бледные, на щеках румянец. Она тяжело дышала, а её упругая высокая грудь поднималась и опускалась, и как-то странно при этом потухали и вновь вспыхивали светлые блики лампы в круглых пуговицах её кофточки.
Она полулежала на диване, безмолвная, чуждая мне, и точно не знала, что делать.
Приступы веселья как вихри подхватывали её, а потом точно сбрасывали её, и она полулежала, затихшая и точно ушибленная. Мигала глазами, всматривалась, задумывалась и как-то странно двигала головой, точно её душил крахмальный воротничок с пунцовым галстуком.
После длинной паузы она сказала:
– Рассказала я вчерашнему гостю про Машку-Чухонку… Испугался, бросил свой коньяк и убежал, скотина проклятая!.. Испугался холеры! А!.. А я не боюсь!.. Не боюсь!..
Она встала поспешно. Не угощая меня и точно забыв в эту минуту о моём существовании, выпила залпом две большие рюмки коньяку, не закусила. Выпрямилась во весь рост и громко с рыданиями выкрикнула:
– Проклятая жизнь! Проклятая!.. Разве можно её жалеть?.. А?.. Разве надо?.. Ха-ха-ха!.. Вижу по глазам – ты жалеешь её. Смерти боишься, – бросала она едкие слова и, схватив меня за рукав, теребила, рвала, щипала мою руку и точно вырывала у меня признание…
Она быстро выдвинула один из ящиков комода и достала тарелку с яблоками, а сама всё твердила:
– А я не боюсь… а я не боюсь… Машка-Чухонка поела яблоков и умерла…
Она с хохотом поставила на стол тарелку с яблоками, и одно из них, большое с тёмным пятном гнили скатилось на пол. Я со страхом смотрел на неё и на яблоки, а она смеялась. Страшный призрак Машки-Чухонки поднялся из тёмного угла комнаты, протянулся ко мне через стол, сдавил мне горло. Я слышал, как быстро билось моё испуганное сердце, холодные мурашки пробегали по спине, в глазах потемнело.
Она быстро хватила с пола яблоко и подошла ко мне.
– А ты, Серёжка, не съешь!.. Не съешь!.. А я съем!..
Я бросился к ней, схватил её за руку с яблоком. Она с хохотом вырвалась, остановилась у окна и смотрела на меня блестящими от злобы глазами.
– А!.. Ха-ха!.. Боишься?.. А я не боюсь!.. Проклятая жизнь!.. Она проклятая! Проклятая!