bannerbannerbanner
На Париж

Василий Авенариус
На Париж

Полная версия

Глава двенадцатая

Парламентер Наполеона. – Второй и третий день «битвы народов». – Польская пуля и чудодейственный пластырь. – Пленение Лористона и опала саксонского короля

* * *

Октября 18. Доктор брюзжит, пульсом моим недоволен.

– Пуля давно уже вынута, – говорит, – ребро заросло, все шло как по маслу. А теперь вдруг жар и хрип в груди! Что-нибудь вас, верно, взволновало? Не получили ли письма из дому?

– Письма не получал, но сам писал – не письмо, а дневник.

– Ну, вот! Описывали «битву народов»?

– Да как же, доктор, не описать, когда сам в ней участвовал? И то один первый день только описал.

– Ох, уж эти папиенты! Пока я вам не позволю, не извольте брать перо в руки. Чего вы улыбаетесь?

– Зачем мне перо брать, коли карандашом пишу?

– Очень рад, что вы шутить уже можете. Но не станете меня слушаться, так сами на себя потом и пеняйте.

Делать нечего, придется-таки на себя на день, на другой узду наложить.

Октября 19. Жара у меня уже нет; со спокойной совестью, значит, могу продолжать.

Следующий день, 5-ое октября, пришелся на воскресенье; вдобавок с утра и до вечера лил дождь, как из ведра. Посему обе стороны воспользовались этим днем для отдыха к предстоящему новому бою. За весь день было одно лишь небольшое, но достохвальное дело: русские гусары из Силезской армии атаковали французскую кавалерию и, прогнав ее за батареи, взяли пять орудий. Блюхер, быв очевидцем молодецкой атаки, подъехал к командиру гусаров, генералу Васильчикову, и в восторге его обнял.

Силы союзников должны были к 6-му числу еще преумножиться подходом корпуса Коллоредо и армий Беннигсена и шведского принца. Наполеону же сикурсу ждать было уже неоткуда, и вот, под вечер от него кто-то к нашему лагерю шажком едет и белым платком над головой машет. Подъехал, – что за диво: парламентер в австрийской форме! Австрийцы ведь нам теперь не враги, а союзники?

Оказалось – тот самый генерал Мерфельд, что накануне к французам в плен попался. Вот Наполеон его на честное слово к нам и отпустил, чтобы через него переговоры о мире завязать.

Час спустя смотрим – с поникшей головой обратно едет. Не выгорело!

После уже здесь, в Лейпциге, я от доктора слышал, что Наполеон готов был отказаться от всех своих притязаний на герцогство Варшавское, Голландию, Италию, Испанию и ганзейские города, с тем чтобы Франции были возвращены ее колонии, взятые англичанами.

– Император Александр вряд ли станет вмешиваться в это дело, – заметил Наполеону тогда же Мерфельд.

А Наполеон:

– Да мы с ним уж сговоримся. Пускай только пришлет ко мне уполномоченного для окончательных переговоров. Меня, вот, все обвиняют, что я хочу не мира, а перемирия. Но это неправда! А от мира выиграло бы все человечество. Я отступлю, так и быть, за Заалу; но русские и пруссаки пускай отойдут за Эльбу, а австрийцы – в свою Богемию. Пострадала ведь всего больше Саксония; так она пусть останется нейтральной.

Мерфельд на то возразил, что отступить союзники теперь не захотят, ибо рассчитывают, что сама французская армия до зимы еще за Рейн отойдет.

От одной мысли о сем Наполеон гневом воспылал.

– Чтобы я отступил?!.. – воскликнул. – Для этого мне пришлось бы проиграть сражение. Случиться это может, но пока этого еще нет, да и не будет! Передайте обоим императорам: Александру и Францу мои слова, которые, надеюсь, возбудят в них красноречивые воспоминания.

В неукрощенной еще надменности своей он намекал, вишь, на прежние свои блистательные победы над австрийскими и русскими войсками.

Весь разговор свой с Наполеоном Мерфельд дословно передал князю Шварценбергу. Но крылья у того были уже подрезаны: все распоряжения к новому решительному сражению делались самолично нашим государем. Доложил Шварценберг о предложениях Наполеона, но государь их наотрез отвергнул, и Мерфельд отъехал ни с чем.

И случилось то, чего втайне, видно, так опасался сам Наполеон: битва, завязавшаяся вновь 6-го числа и продолжавшаяся еще 7-го, окончилась для него поражением, да еще каким!

После ливня накануне и ночного тумана задувший к утру 6-го числа резкий северный ветер разогнал туман, очистил небо, и день выдался холодный, но ясный, солнечный. В 6-м часу ударили «подъем», а в 7-м началась уже пальба.

Трехсоттысячная армия союзников обложила неприятеля полукругом с севера, востока и юга; а потому Наполеон, не имея возможности со своей армией, почти вдвое меньшей, принять сражение по всей линии, снялся ночью со вчерашних позиций и отошел к самому Лейпцигу. Союзники не замедлили, конечно, занять оставленные им позиции; по мере же того как полукруг их стягивался все ближе к Лейпцигу, три союзные монарха также подвигались вперед с одного возвышения на другое, пока, наконец, не въехали на тот самый холм, с коего 4-го числа наблюдал за боем Наполеон.

Описывать в подробностях ход боя – дело уж не мое, а историков и стратегов. Про 6-ое число скажу одно: что в 3-м часу дня к государю прискакал вестовщик с донесением, что три кавалерийских полка вюртембержцев на нашу сторону перешли; а еще час спустя сам командующий саксонской армией генерал Россель подъехал с просьбой – всю его армию в свое распоряжение принять и разрешить ему также на французов ударить. Разрешение, само собой, было дано.

Но дни в октябре месяце коротки, и солнце к закату уже склонялось. Так занятие ближайших к Лейпцигу селений и штурм самого города поневоле до другого дня отложить пришлось.

А нас, донцов, все еще в резерве томили! Платов нас утешал:

– Завтра, погодите, наш праздник. Честь добить Бонапартишка остается за нами.

И пришло «завтра».

Сам город Лейпциг в ровной местности расположен и никакими крепостными укреплениями не защищен. Посему надо было думать, что неприятель попытается наш натиск отразить в открытом поле.

И что же? Когда в 9-м часу утра ночной туман разошелся, очам нашим не грозная вражья рать представилась, а открытая равнина, мертвыми телами усеянная, подбитыми орудиями, лафетами да боевыми снарядами! Воспользовавшись ночной темнотой, французы внутрь города укрылись. Только в аллеях между предместьями и городом выставлены были батареи их арьергарда, коим командовали, как потом оказалось, маршал Макдональд и храбрый вождь поляков князь Понятовский, за два дня назад тоже в маршалы произведенный.

Тысячи сердец радостно забились, когда тут был объявлен общий штурм. Но еще до начала оного государь объехал ряды войск, всячески их ободряя и прося быть великодушными к побежденным, а паче всего щадить мирных жителей, в распре правительств ни в чем не повинных.

Засим под гром орудий вся союзная армия с развернутыми знаменами, с музыкой и барабанным боем, с разных сторон пошла на приступ. В аллеях французские пушки штурмующих картечью осыпали. Но уже час спустя они были в наших руках, и союзники ворвались в город.

Тут настал и наш черед – донцов.

– Ура!

Буйному урагану подобно, сметали мы с пути нашего всякую живую тварь двуногую и четвероногую из одной улицы в другую, в третью, в десятую. Удалая польская конница Понятовского вздумала было дать нам отпор. Но не тут-то было! Как задержать мчащуюся вихрем казачью громаду, ощетинившуюся пиками? И в один момент передних мы смяли, а остальные повернули коней и ускакали без оглядки. На беду их, однако, единственный мост через р. Эльстер отступающими французами был уже взорван. Оставалось спасаться через глубокую быстротечную реку, хошь не хошь, вплавь. Сам Понятовский пример своим показал и первым с берега в воду коня пришпорил. За ним вслед и другие, как стадо баранов за вожаком; только брызги полетели. Но при такой спешке задние беглецы, на передних напирая, на берегу скучились и сами себя под пики и сабли наши подставляли. Так и под мою саблю офицер один угодил; от удара моего в седле покачнулся, но вдруг, обернувшись, в упор в меня из пистолета пальнул.

Боли я никакой не ощутил; только в грудь меня что-то как кулаком толкнуло, рука моя с саблей сама собой опустилась, и в очах свет померкнул… Дальше ничего не помню.

Пришел я в себя уже в Лейпцигском госпитале от нестерпимой боли и громко вскрикнул.

– Ага! Очнулся, – говорит чей-то незнакомый голос. Гляжу: сам я на столе распростерт, а по сторонам двое стоят с засученными рукавами и в белых фартуках, забрызганных кровью: доктор и фельдшер.

– Что это было со мною? – спрашиваю я доктора.

– А вот что, – говорит он и пулю мне предъявляет. – В ребро вам ударила, да в сторону уклонившись, в боку под кожей застряла. Ребро сломано, но недели через две-три срастется крепче прежнего.

– Через две-три недели! Да ведь армия наша тем временем уйдет…

– И теперь уже частями уходит, чтобы не дать передохнуть Наполеону.

– Да этак мне своих догонять еще придется!

– Не иначе. Благодарите Бога, что пуля отскочила влево от ребра, а не вправо; тогда бы вам – аминь. Ну, что, все больно?

– Больно, но уже не так: глухо, как зуб, ноет. Скажите, доктор: отчего я не почувствовал никакой боли, когда пуля вошла мне в грудь?

Польский отряд спасается через р. Эльстер


– Оттого, что в пылу битвы вы были разгорячены. Только когда кровь в жилах несколько уже остынет и нервы успокоятся, рана дает себя чувствовать. Теперь мы вас переложим на кровать, и извольте лежать тихо, не шевелиться, старайтесь ни о чем не думать и заснуть.

Вскоре я, действительно, заснул и с перерывами от ноющей раны до утра проспал. Поутру же меня Муравьев навестил.

– Доктор сперва, – говорит, – и впустить меня не хотел. Смягчился он только тогда, когда узнал, что я вам на рану такой пластырь несу, какого ни один врач в мире прописать не может.

– Какой же, – говорю, – пластырь?

 

– А вот какой.

И подает мне солдатский георгиевский крест. От радости я привскочил бы на постели, не удержи меня Муравьев насильно за плечи.

– Тише, тигле! Этак и пластырь вам только повредит. Сам Платов выпросил у государя разрешение переслать вам вашу награду за взятое у французов знамя еще до составления общих наградных списков.

– И Сагайдачному тоже дадут Георгия?

– За что?

– Да он тоже был в огне…

– Ну, и получит петличного Станислава с мечами в порядке постепенности. Вообще наград масса, потому что победа была полная, притом уже не над каким-нибудь маршалом, а над самим Наполеоном!

– И он, значит, бежит?

– Бежит без оглядки. Но любопытнее всего, как сдался нам в плен Лористон. Уже по окончании битвы генерал Эммануэль с небольшим эскортом объезжал наши аванпосты. Вдруг он видит, что по обломкам взорванного моста через Эльстер перебираются два француза, ведя за собой в поводу своих коней. Он подскакал к ним:

– Стой! Назад! Не то вас сейчас расстреляют. Тем ничего не оставалось, как повиноваться. Судя по шляпе с плюмажем, один из них был генерал.

– Вашу шпагу, генерал! – говорит Эммануэль. Тот с важностью распахнул плащ: вся грудь его была увешана орденами.

– Я, – говорит, – Лористон!

– Весьма приятно. Это вы ведь под Москвою приезжали к покойному нашему фельдмаршалу Кутузову от вашего императора с предложением заключить мир?

– Я…

– Теперь до мира не так уже далеко. А шпагу вашу все-таки пожалуйте.

Едет Эммануэль со своими двумя пленниками в город и в аллее предместья натыкается на целый отряд французов, которые Бог весть где еще замешкались. Было их четыре сотни при 50-ти офицерах; в эскорте же генерала Эммануэля всего-навсе 12 человек. Но за деревьями да в сумерках французам не видно было, что наших так мало.

– Кладите оружие! – крикнул им Эммануэль. Те стали совещаться.

– Сейчас же кладите оружие! Не то ни один из вас не уйдет живым! – крикнул он еще громче и взмахнул саблей, как бы собираясь вести своих в атаку.

Раздумывать уже не приходилось. Солдаты побросали свои ружья, а командовавший ими майор и другие офицеры отдали свои шпаги.

– Идите вперед! Мы поедем за вами.

– Позвольте, Николай Николаич, – перебил я Муравьева, – а Лористон-то чего молчал, не предупредил своих?

– В том-то и дело, что, попав в плен, он совсем духом упал, ничего кругом не видел и не слышал. Потом уже, узнав, что при нем 400 слишком человек французов сдалось маленькой кучке русских, он за голову схватился, проклинал свое беспамятство. Пришел он несколько в себя только тогда, когда предстал перед нашим государем. Обошелся с ним государь весьма ласково и приказал выдать ему из казны взаймы 500 червонцев, чтобы он до отсылки в Россию мог обзавестись здесь, в Лейпциге, всем, чем нужно, на дорогу.

– А что Понятовский? Удалось ему с его отрядом переплыть Эльстер?

– Нет, их понесло по теченью; теченье этой реки ведь очень быстрое; да вдогонку им был пущен еще град пуль. Немногие добрались до другого берега. Сам же Понятовский с конем скрылся под водой и уже не выплыл. Хоть и враг был нам, а рыцарь. Упокой Господь его душу! Кого тоже жаль, признаться, так старика-короля саксонского.

– А что с ним?

– Да ведь он до последнего дня не имел духу порвать с Наполеоном. Подданные же его давно уже не разделяли его чувств, и при въезде нашего государя в Лейпциг жители встретили его «виватами». Когда тут союзные монархи сошли с коней на дворцовой площади, первым их приветствовал шведский принц Бернадотт. Государь его дружески обнял и благодарил. А на лестнице дворца среди батальона своей лейб-гвардии стоял несчастный король с непокрытой головой. Бернадотт указал на него:

– Вот, ваше величество, король. Он желал бы также засвидетельствовать вам свое почтение.

Но добрейший государь наш остался на сей раз неумолим. Точно не слыша, он спросил:

– А где королева саксонская?

– Она ожидает ваше величество на верху лестницы.

– Так пойдемте к королеве.

Королевские гвардейцы отдали честь государю, король – низкий поклон, но государь, не взглянув даже на короля, точно его тут и не было, поднялся по лестнице к королеве.

– Да чего же еще, – говорю, – мог ожидать этот союзник нашего заклятого врага? И что будет с ним теперь?

– До окончания кампании его отвезут, говорят, в Берлин.

* * *

Октября 20. К законченному мною вчера рассказу о «битве народов» прибавлю еще пару слов. Уж коли меня, малую пичужку, наградой не обошли, то крупную птицу: орлов всяких и соколов, индюков и павлинов, наградили тем паче: Беннигсен и Барклай-де-Толли сделаны графами; Милорадович и Витгенштейн, имевшие уже сей титул, получили: первый – Андреевскую звезду, второй – золотую саблю с лаврами и алмазами. Из иноземных вождей Блюхеру по его заслугам Георгий 1-й степени пожалован, а князя Шварценберга великодушный государь наш еще на поле битвы кавалером того же высшего российского ордена поздравил: благо, что как главнокомандующий во время боя хоть не препятствовал над Наполеоном победу одержать.

С опалой здешнего короля наш русский князь Репнин вице-королем и генерал-губернатором королевства Саксонского назначен. Первым его делом было запрет наложить на фальшивые русские ассигнации, коих Наполеон в прошлом году на несколько миллионов выпустил. Публикацией всем и каждому объявлено, что все находящиеся в обращении таковые ассигнации должны быть ему, генерал-губернатору, немедленно представлены с предварением, что за утайку оных виновные будут сосланы в Сибирь и оштрафованы на сумму в пять раз большую против утаенной.

Союзная армия преследует теперь разбитого неприятеля. Главная квартира перенесена в Веймар, куда Муравьев и Сагайдачный тоже отбыли. Остаются здесь, кроме гарнизона да генерал-губернаторской канцелярии, одни раненые; из нашего отряда только я да хорунжий Порошин; при нас два казака для сопровождения до армии. Я-то хоть сейчас бы двинулся, но Порошин просит не бросать его. Бедняга весьма в нехорошем положении: ногу ему ниже колена осколком повредило. Когда-то еще поправится?

* * *

Октября 21. От Муравьева из Веймара при коротенькой записке получил высочайший приказ:

«За отличие при битве под Лейпцигом 4, б и 7 октября 1813 года производятся:…хорунжий Павел Порошин в сотники… юнкер Андрей Пруденский в хорунжий»…

Бегу к Порошину, показываю приказ:

– Честь имеем поздравить г-на сотника!

В первый раз за все время улыбнулся счастливой улыбкой.

– И вас тоже, голубчик, – говорит, – за знамя – Георгия, а за битву – чин офицерский своим чередом, – каково! Ну, теперь никакие доктора нас здесь не удержат. Вас-то ведь уже отпускают?

– Отпускают, – говорю. – Но нога у вас, Павел Игнатьич, еще в лубке; ехать верхом вам и думать нечего…

– В коляске поеду.

– Да коляски теперь в целом Лейпциге, слышно, не достать: все забраны Главной армией.

– Ну, так телега какая ни на есть найдется. Уж вы, Андрей Серапионыч не оставьте меня, поищите. А я вам за то подарок поднесу.

– Подарок?

– Да, старый мундир мой: по новой должности я и мундир себе новый закажу. Раздобудьте-ка мне также портного: чтобы к завтрашнему утру сшил; никаких денег не пожалею.

Глава тринадцатая

Форшпан. – «Германские Афины» и олимпиец Гёте. – Вартбург и келья Лютера. – «Человеческая жизнь в звериных образах». – Франкфурт-на-Майне. – «Удачная» операция

* * *

Наумбург, октября 23. Милый человек – Порошин, но и хлопот же с ним! Портного я ему с немалым трудом раздобыл, и к утру мундир его был готов. Что же до экипажа, то не токмо коляски, но и телеги сперва нигде допроситься не мог.

Один из наших двух казаков, Маслов, меня уже надоумил:

– Вы бы, ваше благородие, к бургомистру пошли, да по-нашему его, по-казацки отчитали: «Такой ты, мол, да сякой! Чтоб была коляска, хоть из земли выкопай!»

И пошел я к бургомистру.

Видит он, что перед ним юнкер, ну, и важность на себя напустил, стула даже не предложил.

– Это дело, – говорит, – меня не касается. Как топну я тут ногой, как гаркну:

– Крейцшокдоннер-элемент! Мы за вас жизни своей не жалели, а вы раненому офицеру экипажа дать не хотите?!

Побледнел он, тоном ниже взял:

– Не волнуйтесь, г-н офицер, пожалуйста, не волнуйтесь. Но сами же вы ведь убедились, что все экипажи в городе, и господские, и извозчичьи, разобраны…

– Так дайте нам, черт побери, хоть подводу, форшпан!

И обеими уж ногами затопал, саблей загремел, да еще с полдюжины наших русских, крепких словечек в лицо ему пустил. Возымело действие: стал у меня шелковый, другую песню затянул:

– Ах, вам форшпан? На форшпане вашему раненому приятелю и лежать будет куда удобнее, чем в коляске.

Не прошло и часа времени, как у нашего дома стоял форшпан – длиннейшая тележища, набитая сеном, на котором мы оба с Порошиным, как на пуховике, разлеглись; а наши два казака вершниками за нами следовали, с конями нашими в поводу.

Однако от проходивших до нас тем же трактом конницы и артиллерии дорога вконец была избита и изрыта; а посему как упруго, как мягко ни было сено, всякий толчок в ноге Порошина адской болью отзывался, и мы поневоле в каждой, почитай, деревеньке привал делали.

* * *

Веймар, октября 27. Доползли! Хозяин гостиницы о приезде тяжелораненого русского офицера в велико-герцогский дворец знать дал, и оттуда в тот же час лейб-хирург фон Функ пожаловал.

– Герцогиня наша, – говорит, – а ваша русская принцесса Мария Павловна меня к вам прислала. Позвольте осмотреть вашу ногу.

Снял у Порошина лубок.

– Ай-ай! – говорит. – От дорожной тряски бинт с места сдвинуло, кость неправильно срастается, и рана сильно воспалилась. Придется положить вас в наш госпиталь…

Перевел я слова его Порошину. Тот и слышать не хочет.

– Скажите ему, что мы – казаки, а казаку отставать от своего атамана не полагается.

– Уж этот атаман ваш! – говорит лейб-хирург. – Сколько бесчинств у нас в городе натворил! А еще граф!

– Кто? – говорю. – Граф Платов?

– Нет, фамилия у него другая.

– Уж не Мамонов ли?

– Вот, вот, Мамонов.

– Так тот ведь вовсе не атаман, а просто командир своего собственного казачьего полка из крепостных и добровольцев.

– То-то они и вольничали. А Веймар наш – мирный храм муз, «Германские Афины». Герцог наш Карл-Август вокруг себя целый Олимп собрал.

Вспомнились мне тут «Письма русского путешественника», коими я в бурсе еще зачитывался.

– Наш русский писатель Карамзин, – говорю, – лет двадцать назад тоже здесь, в Веймаре, побывал, с вашими знаменитостями виделся, беседовал…

Глубоко вздохнул лейб-хирург.

– С тех пор, – говорит, – один лишь столп у нас остался – Гёте. Когда жив был еще столь же великий Шиллер, у поклонников их как-то спор зашел, кто гением выше: Гёте или Шиллер? – «Полноте, господа, – сказал им Гёте. – Будьте довольны, что есть у вас два таких молодца (цвей зольхе Керле), как Шиллер да Гёте». И вот уже восемь лет, что нет Шиллера. Dei minores тоже редеют: еще до него сошел в гроб Гердер; в январе этого года похоронили Виланда. Один по-прежнему несокрушим – Юпитер-Гёте…

– Вот на кого бы взглянуть!

– Увидеть вам его не так-то легко: он ведь не только великий писатель и ученый, но и правая рука нашего герцога, друг его и первый министр; целый день занят: либо во дворце, либо у себя дома.

* * *

Ноября 2. В окне книжной лавки я загляделся на портрет Гёте: старик-красавец, с осанкой поистине олимпийской. Иду дальше, и вдруг он сам мне навстречу собственной персоной. Как сверкнул на меня своим огненным взглядом, невольно я руку к киверу приложил; а он величественно этак, но милостиво головой кивнул и далее проследовал. Обернулся я, гляжу ему вслед; другие прохожие все ему тоже кланяются. Одного спрашиваю:

– Ведь это Гёте?

– Господин тайный советник фон Гёте! – поправил он меня с укоризной.

Эйзенах, ноября 10. Застигнутые в дороге ненастьем, вчера к ночи только сюда дотащились, а Порошин вдобавок еще изрядную простуду получил. Поутру здешнего доктора позвали; переменил перевязку, микстуру от лихорадки и анисовых капель от кашля прописал; но на мой вопрос о положении больного:

– Будь дело еще к лету, – говорит, – так можно было бы надеяться, а к зиме…

И, не досказав, руками развел. Все втуне, значит!

Мамонов со своей ордой и здесь по себе дурную память оставил. Наш хозяин как будто удивлен, что мы, такие же казаки, не бьем посуды и зеркал, не бранимся, не деремся, ничего не берем силой и за все чистыми деньгами расплачиваемся. Какое счастье, право, что я к Мамонову не попал!

 
* * *

Ноября 11. Редкий день, небывалый! Совсем новый, неведомый мир мне открылся.

За ночь подморозило, а утром и солнышко показалось. Приходит хозяин наш, герр Мюллер, говорит мне:

– Что это г-н лейтенант в четырех стенах все сидит! Хоть бы на нашу Вартбург поднялись.

– На какую такую, – говорю, – Вартбург?

– Как! Помилуйте! Да ведь на Вартбурге Мартин Лютер всю Библию на немецкий язык перевел. Показывают там и келью, где он 10 месяцев работал и где его дьявол искушал. До сих пор на стене чернильное пятно сохранилось, когда Лютер в искусителя чернильницей пустил…

Убедил! Как не посмотреть на такое чудо чудное.

– Да найду ли я туда дорогу? – говорю.

– А я дам г-ну лейтенанту с собой мальчишку. И пошли мы с мальчишкой.

Замок архидревний, времен рыцарских, и стоит он на горе прекрутой и превысокой. Вид оттуда на Эйзенах и окрестные горы, надо признать, восхитительный. Когда нас подъемным мостом через глубокий ров седовласый сторож во внутренний двор впустил, благоговейный трепет меня невольно объял. И повел меня сторож по всем палатам замка, и каждой объяснение давал.

Вот палата, где рыцари, в крестовый поход отправляясь, клятвой обменивались – стоять друг за друга в бою с нехристями.

Вот зал певцов, где шесть веков назад славные «певцы любви» – «миннезенгеры» – перед ландграфом тюрингенским в песнях состязались.

Вот покои ландграфини Елизаветы, которая за свои истинно христианские дела римскою церковью к лику святых сопричислена: убогих и нищих она пои-да-кормила, одевала, заключенных утешала, за больными ходила, умерших хоронила…

И, переходя этак из палаты в палату, слушая рассказы старика-сторожа про времена стародавние, я всеми помыслами своими в те времена перенесся, деяниями тех людей проникался, что жили здесь некогда совсем иною жизнью, чем мы, более романтичною и более, пожалуй, праведною: соблазну меньше было.

Наконец, вот и лютерова келья: на стене портрет его – кисти знаменитого, говорят, Луки Кранаха; собственная простая деревянная кровать Лютера; книжный шкаф, от времени почерневший, стол, за коим он работал, а на столе – Священное Писание, им переведенное, в толстом переплете с медными застежками. Все сие солнечным светом залито, проникающим в круглые оконные стеклышки.

А вот посередине выбеленной стены и то чернильное пятно, про которое говорил мне герр Мюллер. Подхожу ближе, разглядываю.

– Да ведь тут, – говорю, – как будто ножом выколуплено?

– Все это господа англичане! – ворчит сторож. – Только отвернешься, а они уже перочинный ножик из кармана.

При выходе из замка он мне за малую мзду печатный листок предложил – точный снимок с «человеческой жизни в звериных образах», начертанных на стене одной проходной галереи. Мужской пол на оном в виде четвероногих животных представлен, женский – в виде птиц и иных крылатых. Так, мужчина в 10 лет, оказывается, теленок, в 20 – козел, в 30 – бык, в 40 – лев, в 50 – лиса, в 60 – волк, в 70 – пес, в 80 – кот, в 90 – осел, а в 100 лет – воловья мертвая голова. Женщина же в 10 лет цыпленок, в 20 – голубка, в 30 – сорока, в 40 – пава, в 50 – наседка, в 60 – гусыня, в 70 – коршун, в 80 – сова, в 90 – летучая мышь, а в 100 лет – птичья мертвая голова.

В гостиницу вернувшись, Порошину показал.

– Средневековое острословие, – говорит. – Грубовато, но не без соли и перца.

* * *

Ноября 13. За окнами опять снег крутится. Бедный Порошин стонет и пуще кашляет. Тоска и грусть!

* * *

Франкфурт-на-Майне, ноября 20. Еле-еле ведь несчастного спутника своего сюда довез и тотчас же с рук на руки хирургам сдал. Говорят: гангрена; ногу выше колена отпилить придется. Помилуй Бог!

* * *

Ноября 21. Семеновцы полковой праздник свой справляют. Шеф полка, император австрийский, нарочито по сему случаю из главной своей квартиры, г. Дармштадта, прибыл; отстоял обедню, а потом, на параде, полк церемониальным маршем мимо нашего государя провел. Собственные его цесарские полки точно на маскарад разрядились: парадные мундиры всевозможных цветов, панталоны красные, гусарские сапожки малюсенькие, а шляпы с вавилонскую башню.

Зрителей обоего пола на параде было, как всегда, великое множество. Но императора Франца ни одна душа не приветствовала; нашему же царю из всех уст «виваты» неслись. Семеновским офицерам во дворце обед был предложен, а солдатам водка поднесена и по рублю на человека.

Сагайдачный да и все штабные офицеры Франкфуртом не нахвалятся: удовольствий хоть отбавляй. Театр небольшой, но превосходный. В казино есть газеты, карты, бильярд. Много в городе богатых семейных домов, где русских офицеров с отверстыми объятиями принимают. Дома больше все купеческие, но хозяйские дочери образованные, на фортепианах играют, патриотические песни распевают.

– За этот месяц, что мы во Франкфурте, – говорил мне Сеня, – телом и духом мы все опять освежились. Армия же наша на Рейне прохлаждается.

– Да когда же, – говорю, – дальше двинемся?

– Государь и то все настаивает, чтобы поскорее довершить освобождение Европы. Но Меттсрних (прах бы его побрал!) бросил опять нам палку в колеса: в Париж к Наполеону с новыми условиями мира отправил бывшего австрийского посланника при веймарском Дворе, барона Сент-Этьена, которого мы взяли в плен, а теперь нарочно вызвали для этого из Богемии… Здесь, во Франкфурте, как-то забываешь даже, что война еще не кончилась. Вот и на сегодня у меня взят билет в театр; да получил опять приглашение в одно премилое семейство. Не хочешь ли мой билет? Дают «Фауста» Гёте.

Я, понятно, не отказался.

… Сейчас из театра. В себя еще придти не могу. Венский актер Медер, игравший Фауста, загримировался самим Гёте и играл так, что мне, право, сдавалось, будто передо мною воочию сам Гёте, только в молодые годы. А Шредер – Гретхен! Чистая, невинная, как… ну, как моя Ириша… Господи Боже ты мой! Охрани мою Гретхен-Иришу!..

* * *

Ноября 22. Операцию Порошину назначили на сей день; но на два дня опять отложили: сердце-де чересчур слабое; надо сперва подкрепить больного. Да чем его подкрепишь: на ладан дышит!

* * *

Ноября 23. От виртембергского короля жалоба пришла на мамоновцев: не в меру уж озорничают и неистовствуют. Решили было их обуздать, для чего командировать туда какого-нибудь свитского; но возиться с их шалым командиром никому тоже не охота, и все отлынивают. Сегодня приходит ко мне Хомутов.

– Ну, Пруденский, – говорит, – я к вам вот с чем: меня посылают вперед к Карлсруэ заготовлять квартиры…

– Так наконец-то тронемся отсюда?

– Да, на будущей неделе. Но мне, кроме того, поручено завернуть еще в сторону, чтобы завезти бумагу к графу Дмитриеву-Мамонову. А меня это не устраивает. Вы же сами просились сначала в полк к этому Мамонову; так вам должно быть небезынтересно с ним познакомиться?

– И весьма, – говорю, – интересно.

– Ну, вот. Так я предложу Волконскому послать вас к нему, вместо меня. Исполните успешно поручение, так назначат вас и настоящим ординарцем. А в Карлсруэ мы с вами съедемся.

* * *

Ноября 25. Сейчас только с кладбища: бедному Порошину последний долг отдал. После операции он и часа не выжил. Господа хирурги своей удачной операцией похваляются, да сердце, вишь, не выдержало. Ох, уж эти удачные операции! И сколько ведь таких непризнанных героев жизнь свою положили – кто под пулей, кто под пилой!

Бумага от штаба к Мамонову у меня уже в кармане. Моих двух донцов мне разрешено взять с собой. Ни одного лишнего часа не пробуду здесь, во Франкфурте…


Рейтинг@Mail.ru