bannerbannerbanner
Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г.

Василий Маклаков
Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г.

Полная версия

Глава III
Подготовка законодательной работы для 2-й Думы

Напряженная борьба с внешними проявлениями революционной стихии не помешала, однако, Столыпину в исполнении другой и главной задачи: подготовки тех законопроектов, которые должны были обновить русскую жизнь, превратить Россию в правовое государство и тем подрезать революции корни. 8 месяцев, которые были ему на это даны роспуском Думы, потеряны не были.

Объем работы, которую с этой целью правительство в это время проделало, делает честь работоспособности бюрократии. Эту работу невозможно определить объективным мерилом. Я перечитывал законы, которые с созыва Думы правительство в нее почти ежедневно вносило. В первый же день их было внесено 65; в другие дни бывало и больше; так, 31 марта было 150. Но такой подсчет ничего не покажет. Законы не равноценны; наряду с «вермишелью» пришлось бы ставить и такие монументальные памятники, как организация местного суда, преобразование крестьянского быта и т. п. Достаточно сказать, что не только 2-я Дума, но 3-я и 4-я до самой революции не успели рассмотреть всего, что было заготовлено именно в первое между думье.

Важнее, чем количество, общее направление законопроектов, их соответствие поставленной цели. На первый вопрос ответ даст та столыпинская декларация перед Думой, о которой я буду говорить в свое время; ответ на второй стал сложнее.

Дело в том, что до обсуждения 2-й Думы большинство их не дошло; мы поэтому можем о них судить лишь по рассмотрению их в 3-й и 4-й Госуд. думе. Но в них они вносились иногда уже измененными, в приспособленном к новому политическому настроению виде. Так, самый рекламный законопроект о «местном суде» был взят обратно и в 3-ю Думу внесен переделанным. Закон о «неприкосновенности личности» был так перередактирован, что стал совершенно «неузнаваем». В комиссии 3-й Думы по неприкосновенности личности председателем был Гололобов, а докладчиком – Замысловский. Выбор их показывал специфическую атмосферу этой комиссии. Немудрено, что, когда ее доклад дошел до обсуждения Думы, она – беспримерный случай – постановила его передать в другую комиссию для нового рассмотрения[16].

При таком настроении заготовленные для 2-й Думы либеральные законопроекты в первоначальном своем виде в жизнь не воплотились. Это особенно ярко обнаружилось на либеральных новеллах Министерства юстиции – условном осуждении, защите на предварительном следствии и т. п. Одни из них самим правительством для 3-й Думы были «исправлены», другие переделаны уже Думой; третьи отвергнуты второю палатой. Был один законопроект из области «свободы совести», который, пройдя все инстанции, не получил утверждения Государя. О характере законопроектов, заготовленных для 2-й Думы, правильнее поэтому судить по «косвенным указаниям», чем по их позднейшему тексту. Эти указания иногда характерны.

Так, в судебной комиссии 3-й Думы обсуждался законопроект о выдаче преступников, внесенный во 2-ю Думу 7 мая; один из правых членов комиссии, Скоропадский, выразил недоумение, почему в нем была оговорка, что выдаваемый не мог подвергнуться смертной казни? Представитель Министерства юстиции тотчас взял эту оговорку назад, признав, что она сохранилась «по недосмотру». В свое время целью ее было желание по возможности сократить применение смертной казни; теперь же вычеркнуть ее позабыли.

Такое приспособление законопроектов к новой политической атмосфере дало новый повод упрекать Столыпина в лицемерии. Это объяснение недостаточно. Я раньше указывал, что идеи либерализма не были исконным credo Столыпина; он необходимость их понял, но все же считал второстепенными. Главную задачу свою для торжества правового порядка он полагал не в провозглашении их; подход к этому у него был другой. Чтобы правильно понять его, полезно сделать одно отступление. В порядке изложения оно сейчас не на месте, и о нем следовало бы говорить в другой комбинации, я предпочитаю сейчас же на него указать: без него вся политика Столыпина не будет понятна.

Если Столыпин и признавал значение «свободы» и «права», то эти начала он все-таки не считал панацеей, которая переродит наше общество. Громадное большинство населения, т. е. наше крестьянство, по его мнению, их не понимает и потому в них пока не нуждается. «Провозглашение» их не сможет ничего изменить в той среде, где еще нет самого примитивного права – личной собственности на землю и самой элементарной свободы – своим добром и трудом располагать по своему усмотрению и в своих интересах. Для крестьян декларация о гражданских «свободах» и даже введение конституции будут, по его выражению, «румянец на трупе», если для удовлетворения образованного меньшинства он эти законы вносил, то копий за них ломать не хотел. Только когда желательность их поймут и оценят крестьяне, сопротивляться им будет нельзя и не нужно. Главное же внимание его привлекало пока не введение режима «свободы» и «права», а коренная реформа крестьянского быта. Только она в его глазах могла быть прочной основой и свобод, и конституционного строя. Это было его главной идеей. Не дожидаясь созыва Думы, он по 87-й ст. провел ряд законов, которые подготовляли почву к дальнейшему. Указ 5 октября 1906 года о равноправии крестьян, 9 ноября о выходе из общины, 12 августа, 27 августа, 19 сентября, 21 октября – о передаче Крестьянскому банку ряда земель и т. п.

Эти указы в своей совокупности должны были начать в крестьянском быту новую эру. Но настоящего государственного смысла этих реформ Столыпин в то время еще не высказывал. Может быть, он не хотел идеологических возражений и справа, и слева. «Справа» потому, что эта программа была по существу «либеральной», т. к. ставила ставку на личность, «слева» потому, что там издавна питали слабость к коллективу, к демократической общине. Столыпин не находил полезным подчеркивать, куда этими законами он ведет государство. А может быть, вначале он полного отчета в этом и сам себе не давал. Характерно, что в декларации, прочитанной им перед 2-й Гос. думой, главное внимание было им уделено именно «свободам» и «правовому началу», как самоценностям; это подходило к симпатиям Думы; реформы же крестьянские были мотивированы только «обязанностью» правительства указать крестьянам выход из земельной нужды, раз было решено «не допускать крестьянских насилий». Меры Столыпина, укрепляя принцип личной собственности на землю, противоречили модному тогда в левых кругах «принудительному отчуждению» частных земель; главный смысл его аграрной политики и был поэтому его противниками усмотрен именно в этом. Даже в своей аграрной речи перед 2-й Думой, 10 мая, Столыпин только слегка приоткрыл свои карты; его противники слева, даже кадеты, ничего и не увидели в ней, кроме «защиты помещиков».

Свою настоящую мысль с полной ясностью Столыпин высказал только позднее, уже перед 3-й Государственной думой. Так как я не имею надежды свои «воспоминания» довести до этого времени, но не хочу, чтобы этот эпизод, который мне памятен, был совершенно забыт, я, забегая вперед, позволю себе вкратце его рассказать.

Переворот 3 июня своей цели достиг. Большинство первых двух Дум на новых выборах было разгромлено. «Оппозиции» в 3-й Думе было не больше 90 человек, считая в том числе и 54 кадета. Центром и самой многочисленной фракцией в Думе стали октябристы (154). Появились и разнообразные «правые», около 140 депутатов[17]. Столыпин сначала оставался чем был: сторонником Манифеста и либеральных реформ, им неоднократно объявленных. Опорой его политики в Думе должны были быть теперь октябристы. Своего предпочтения к ним перед правыми он не скрывал. Это обнаружилось в недостаточно отмеченном эпизоде. При первоначальных совещаниях о будущем председателе Думы естественно считалось, что им должен быть октябрист. Фракция их наметила Н.А. Хомякова. Но Хомяков – не боевая натура, чуждавшийся политических дрязг и человек исключительной щепетильности – на эту голгофу идти не хотел и отказался. Тогда справа была выдвинута кандидатура А.А. Бобринского, крайнего правого[18]. За отказом Хомякова она имела все шансы. Но Столыпин, услышав про это, вмешался; он сам приехал к Хомякову, просидел у него целый вечер, убеждал его идти в председатели и соблазнял перспективой дружных работ по проведению Манифеста. Хомяков уступил. Кандидатура гр. Бобринского этим отпала, и Хомяков был выбран почти единогласно. Это было хорошим началом. Из «Красного архива» мы теперь узнаем, что Столыпин стал тогда же хлопотать о приеме Думы у Государя, но 9 ноября, письмом к Столыпину, Государь нашел это пока «преждевременным». Дума-де себя еще не показала. Столыпину пришлось подчиниться, но он воспользовался случаем, чтобы заверить Государя, что «члены Думы преисполнены лучших намерений» и «сами по себе заслуживают милостивого внимания Государя»[19].

 

Но надежды Столыпина на быстрое сближение Государя с представительством не оправдались. 13 ноября началось обсуждение адреса Государю с благодарностью ему за дарованный 17 октября государственный строй. Как выразился Гучков, этот «долг благодарности» перед Государем до сих пор еще лежал на народе. Но в Думе не было единогласия не только в оценке, но и в понимании этого строя. Чтобы видимость единогласия сохранить, думская комиссия по адресу предложила не «произносить» слов ни «Самодержавие», ни «конституция»; каждый мог по-своему понимать его сущность. Это было единственным способом сохранить в Думе «единодушие». Но не все им дорожили. Единогласие тотчас было нарушено внесенными с разных сторон «поправками» к адресу. Кадеты требовали «произнесения» слова «конституция», а правые предложили, хотя бы в обращении к Государю, по «протоколу» включить титул «Самодержавный». Против последнего предложения было бы трудно возразить, если бы речь шла только о «титуле», установленном «Основными законами». Но претензии правых уже возросли, и им было нужно не это. Они стали доказывать, что после 17 октября и издания Основных законов власть русского самодержца осталась, как была, «неограниченною», что Основные законы самого Государя не связывают, что поэтому акт 3 июня не «переворот», а «нормальное» волеизъявление Самодержца; они отрицали, чтобы у нас был какой-то новый строй, возражали даже против термина «представительный». При таком их толковании употребление в адресе слова «Самодержавие» могло ввести в соблазн, и октябристы, после долгих споров в среде своей фракции, решили голосовать против него. Поправка правых о внесении в обращение к Государю титула Самодержца была отвергнута большинством 212 голосов против 146. Тогда трудовик Доррер от имени правых торжественно заявил, что, после отвержения этой поправки, их «совесть не позволяет им голосовать за самый адрес и они уклоняются». В этом они Думу за собой не увлекли. Фракция «умеренно правых» устами Синодино заявила, что и без поправки они будут голосовать за адрес комиссии[20]. Милюков снял кадетскую поправку о «конституции»; все другие мелкие редакционные поправки были «отвергнуты», против текста комиссии никто не поднялся, и Хомяков мог торжественно заявить, что он «принят единогласно».

Но наверху атмосфера переменилась сравнительно с 1-й Думой, когда сам Государь в тронной речи не употребил титула «Самодержавие». Правые чувствовали теперь свою силу, так как Государь в этом вопросе был на их стороне. Голосование же Думы, несмотря на выраженную ему в адресе благодарность, его оскорбило. Он дал это почувствовать сухим ответом на адрес в форме отметки на его тексте: «Готов верить выраженным чувствам. Ожидаю плодотворной работы». Председателю Государственного совета была одновременно послана личная телеграмма с благодарностью за адрес Государственного совета, с упоминанием в нем «Самодержавия».

Личное неудовольствие Государя против Думы могло быть не важно. Но оно перенеслось на Столыпина, а Столыпин счел нужным ему уступить. Конечно, это были только «слухи из достоверных источников», и документальных доказательств этого нет даже в опубликованных Революцией документах. Но стоит и теперь без предвзятости перечитать ту декларацию, с которой через 3 дня после этого, 16 ноября, явился в Думу Столыпин, чтобы убедиться, что за это время что-то случилось: декларация оказалась из двух совершенно разнородных частей.

В одной оставался прежний Столыпин и его прежняя программа либеральных реформ. Но к ней оказалось присоединено добавление, сделанное, очевидно, чтобы «понравиться правым». Это добавление с общим смыслом декларации было совершенно не связано. Столыпин заявлял, и это было, конечно, правильно, что «условия, в которых приходится работать и достигать тех же целей, теперь изменились». Это несомненно; вместо революции теперь было успокоение; вместо революционных собраний – лояльная Дума. Либеральные реформы могли в этих условиях идти быстрее и полнее. Помех им более не было. Но, в противоречие с этим, Столыпин объявил в декларации, что «революционное движение, созданное крайними левыми партиями, превратилось в открытое разбойничество», что «противопоставить этому можно только силу», что какие бы то ни было «послабления были бы преступлением», и в конце, без всякого повода и связи, в декларации были помещены угрозы чиновникам, если они будут проводить личные политические взгляды, педагогическому персоналу и даже судьям, с прямым намеком на возможность «законопроекта о временной приостановке судебной несменяемости». В довершение всего декларация кончалась такой тирадой:

«Проявление Царской Власти во все времена показывало также воочию народу, что историческая самодержавная власть (бурные рукоплескания и возгласы справа: «Браво»)… историческая самодержавная власть и свободная воля монарха являются драгоценнейшим достоянием русской государственности, так как единственно эта Власть и эта Воля, создав существующие установления и охраняя их, призвана, в минуты потрясения и опасности для государства, к спасению России и обращению ее на путь порядка и исторической правды. (Бурные рукоплескания и возгласы: «Браво» в центре и справа.)»

Не только текст этой декларации и бурные ликования справа, но и ничем не вызванный резкий тон, которым Столыпин ее прочел, произвели ошеломляющее впечатление. Это был явный реванш правых. Они победили Думу, да и Столыпина, а он явился перед Думой как бы другим человеком. Оппозиция негодовала или злорадствовала. Она-де это предвидела. Октябристы были смущены и не знали, как на это им реагировать. Был объявлен перерыв заседания. Депутаты собрались по фракциям. От кадетов ораторами по декларации были раньше намечены Родичев и Милюков. Но в накаленной атмосфере они говорить не хотели и отложили свои речи на завтра. Это было бы самым разумным исходом для всех. Но кадетская фракция нашла, что на речь Столыпина необходимо хоть что-нибудь ответить немедленно, и стала настаивать, чтобы этот ответ я взял на себя. При моем прежнем отношении к правым меня одного могли бы дослушать. Я имел слабость уступить общему настоянию и решил отвечать экспромтом, не имев возможности ни перечитать стенограммы речи Столыпина, ни вдуматься в ее содержание, по одному первому впечатлению.

Когда заседание возобновилось, оказалось, что возражения все фракции отложили до завтра. Туда переносился и интерес заседания. В этот же первый день должны были быть только предварительные салютования шпагами. Восторг крайних правых выразил Марков 2-й. Гучков внес только формулу перехода, не сказав ни единого слова. Несколько речей: Думовского о польском вопросе, с. – демократов о бессилии «конституции», Челышева о «пьянстве» – были на специальные темы и не были ответами на декларацию. Я оказался единственным, который как будто передавал первое впечатление Думы от нее. Моя речь была слишком поспешной, односторонней и несправедливой, но была в русле общего настроения. Я заявил о глубоком разочаровании от декларации, которая вместо проекта реформ, которые стали возможны с тех пор, как революция кончилась, приносит список новых репрессий и ущемлений. И я кончил словами: «Не может быть ничего общего между теми, кто хочет служить Манифесту, и теми, кто старается его ликвидировать».

Потому ли, что именно от меня[21] Столыпин не ожидал этого тона, потому ли, что он почувствовал общее недоумение Думы, но он во время моей речи подал записку и ответил тотчас же интереснейшей репликой, на которой и окончилось в этот день заседание. Она была совершенно иного характера, чем агрессивная и властная декларация; была тоже экспромтом и кончилась скромными словами: «Сказал, что думал и как умел». Реплика лишний раз показала исключительный ораторский дар Столыпина. Но интерес ее не в этом, а в том, что на этот раз ввиду внесенной им смуты в умы Столыпин счел необходимым неожиданно раскрыть свои карты и высказать свой взгляд и на новый государственный строй, и на ту тесную связь, которая в его представлении была между либеральными реформами и его аграрной политикой. Вот что по этому последнему вопросу он сказал в своей реплике:

«Нас тут упрекали в том, что правительство желает в настоящее время обратить всю свою деятельность исключительно на репрессии, что оно не желает заняться работой созидательной, что оно не желает подложить фундамент права, – то правовое основание, в котором, несомненно, нуждается в моменты создания каждое государство, и тем более в настоящую историческую минуту Россия. Мне кажется, что мысль правительства иная. Правительство, наряду с подавлением революции, задалось задачей поднять население до возможности на деле, в действительности воспользоваться дарованными ему благами. Пока крестьянин беден, пока он не обладает личной земельной собственностью, пока он находится насильно в тисках общины, он останется рабом, и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы. (Бурные аплодисменты в центре и справа.) Для этого, чтобы воспользоваться этими благами, ведь нужна известная, хотя бы самая малая доля состоятельности. Мне, господа, вспомнились слова нашего великого писателя Достоевского, что «деньги это чеканная свобода». Поэтому правительство не могло не идти навстречу, не могло не дать удовлетворения тому врожденному у каждого человека, поэтому и у нашего крестьянина, – чувству личной собственности, столь же естественному, как чувство голода, как влечение к продолжению рода, как всякое другое природное свойство человека. Вот почему раньше всего и прежде всего правительство облегчает крестьянам переустройство их хозяйственного быта и улучшение его и желает из совокупности надельных земель и земель приобретенных в правительственный фонд создать источник личной собственности. Мелкий земельный собственник несомненно явится ядром будущей мелкой земельной единицы; он, трудолюбивый, обладающий чувством собственного достоинства, внесет в деревню и культуру, и просвещение, и достаток. Вот тогда только писаная свобода претворится в свободу настоящую, которая, конечно, слагается из гражданских вольностей и чувства государственности и патриотизма».

Приведу из этой реплики и его понимание всего «нового строя». Он отвечал не только левым на требование слова «конституция», но и правым, отрицавшим, будто тот строй – «новый» и «представительный» Он стоял на позиции старообрядческого адреса 60-х годов, который говорил Александру II: «В новизнах твоего царствования нам старина наша слышится».

Вот что Столыпин об этом сказал:

«Все те реформы, все то, что только что правительство предложило нашему вниманию, ведь это не сочинено, – мы ничего насильно, механически не хотим внедрять в народное самосознание, все это глубоко национально. Как в России до Петра Великого, так и в послепетровской России местные силы всегда несли служебные государственные повинности. Ведь сословия и те никогда не брали примера с запада, не боролись с центральной властью, а всегда служили ее целям. Поэтому наши реформы, чтобы быть жизненными, должны черпать свои силы в этих русских национальных началах. Каковы они? В развитии земщины, в развитии, конечно, самоуправления, передаче ему части государственного тягла и в создании на низах крепких людей земли, которые были бы связаны с государственной властью. Вот наш идеал местного самоуправления так же, как наш идеал наверху, – это развитие дарованного Государем стране законодательного, нового, представительного строя, который должен придать новую силу и новый блеск Царской Верховной Власти… Самодержавие Московских Царей не подходит на самодержавие Петра, точно так же, как и самодержавие Петра не подходит на самодержавие Екатерины II и Царя-Освободителя. Ведь русское государство росло, развивалось из своих собственных русских корней, и вместе с ним, конечно, видоизменялась и развивалась и Верховная Царская Власть. Нельзя к нашим русским корням, к нашему русскому стволу прикреплять какой-то чужой чужестранный цветок. Пусть расцветет наш родной русский цвет, пусть он расцветет и развернется под влиянием взаимодействия Верховной Власти и развернется из дарованного Ею нового представительного строя. Вот, господа, зрело обдуманная правительственная мысль, которой воодушевлено правительство».

 

Возвращаюсь к крестьянским законам. При их обсуждении в 3-й Думе Столыпин еще раз подчеркивал связь их с борьбой за «право». Тогда он сказал свою знаменитую фразу о ставке на «сильных».

«Правительство приняло на себя большую ответственность, проводя в порядке ст. 87 закон 9 ноября 1906 года; оно ставило ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных…

…Неужели не ясно, что кабала общины и гнет семейной собственности являются для 90 миллионов населения горькою неволею? Неужели забыто, что этот путь уже испробован, что колоссальный опыт опеки над громадной частью нашего населения потерпел уже громадную неудачу? (Возгласы справа и из центра: «Браво».) Нельзя, господа, возвращаться на этот путь, нельзя только на верхах развешивать флаги какой-то мнимой свободы. (Возгласы «Браво».) Необходимо думать и о низах, нельзя уходить от черной работы, нельзя забывать, что мы призваны освободить народ от нищенства, от невежества, от бесправия. (Возгласы «Браво». Рукоплескания справа и из центра.)»

Значение этой столыпинской мысли мы оценили позднее, при большевистском режиме. Столыпин тогда идеологически защищал то, что большевики практически пытались «искоренить» под именем «мелкобуржуазных инстинктов». Как будто равнодушный к вопросам «свободы» и «права», Столыпин на деле этим отстаивал «личность» против поглощения ее «государством», в этом была не для всех понятная основа его политической мысли. Если бы его реформа была сделана раньше – революция 1917 года не приняла бы такого разрушительного характера; она не справилась бы с «мелкобуржуазной стихией». Реформа сделала бы из массы «крестьянства» опору нового порядка, а не орудие дальнейших революционных стремлений. Либеральная общественность не поняла, в какой мере столыпинская крестьянская реформа была бы полезна именно для ее правого идеала.

Это еще раз показывает, как бы было полезно, если бы общественность и правительство работали вместе и дополняли друг друга. Взятые порознь, их идеологии страдали односторонностью и внутренним противоречием. Столыпин, желавший реформой крестьянского быта подвести опору для личного права, противоречил себе, когда был равнодушен к тому, что это начало личного права попиралось его же правительством. Но и общественность, поборница «прав человека», также забывала эти права в своем желании подчиняться «воле народа». Оставаясь собой, она должна была бы ни мириться с общинною собственностью, которой для себя не признавала бы, ни проповедовать принудительное отчуждение земли у одних только помещиков. Защищая права помещиков против аграрной демагогии, Столыпин защищал не их интересы, а «права человека» против «государства», т. е. основные начала «либерализма». И не случайно, что дорогая Столыпину реформа крестьянского быта чуть не была провалена именно в Государственном совете, этом последнем оплоте «реакции».

После этого отступления я возвращаюсь к законодательной деятельности междудумья. Для более полного понимания того, к чему стремился Столыпин, полезно иметь в виду и те законы, которые изготовлялись, но не увидели света. Об одном из них мы узнали из воспоминаний Коковцева[22]. Он относится к тому же кипучему декабрю 1906 года. Столыпин проектировал тогда реформу губернского управления. Представив этот свой проект кабинету, он предварил, что дорожит им не меньше, чем крестьянскими законами. Но вот что было характерно в этой реформе. В ней находилась ст. 20, из-за которой возник конфликт между ним и Коковцевым. Статья предлагала, чтобы, если на утвержденные земством расходы земских средств не хватало, то, по одобрении этих расходов губернатором, губернским советом и центральным советом по делам местного хозяйства эти расходы брались на счет казны и автоматически вносились в бюджет. Коковцев восстал против этого, видя в этом не только умаление Министерства финансов, которое не имело бы голоса при разрешении этих расходов, но и начало бюджетной анархии. С точки зрения чисто бюджетной он, вероятно, был прав; Столыпин в конце концов ему уступил, и проект был оставлен. Но в нем были две интересные черты. Во-первых, он был шагом к «децентрализации», которая избавила бы законодательные учреждения от «вермишели», от многообразных «оранжерей и прачечных города Юрьева». Многие такие вопросы относились гораздо больше к компетенции земств и местных властей, и было полезно Думу от них разгрузить. Во-вторых, проект вел к усилению значения «земств» в общей государственной жизни. Он резко отличался от преданий эпохи, когда Витте боролся против распространения земских учреждений, доказывая несовместимость их с Самодержавием, или проводил закон о «предельности земского обложения». Проект Столыпина усиливал роль земства в общегосударственной жизни, характерно связывал расцвет земского самоуправления с введением нового конституционного строя. Это была реформа структуры, самого фундамента государственного здания. Проект заслуживал сочувствия и произвел бы хорошее впечатление. Из-за ведомственных трений Столыпину, несмотря на усилия, провести его не удалось. Но этот проект, равно как и крестьянские законы Столыпина, дают ключ к пониманию его идеала.

Из общего духа заготовленных в то время законов видно, что они, по своему направлению, соответствовали поставленной цели, т. е. преобразованию Самодержавной России в конституционную Монархию. Конкретные недостатки их могли быть путем «поправок» исправлены. Во всяком случае, они годились как база для совместной работы. Задача, которую себе ставил Столыпин, была, таким образом, выполнена.

Эти законы должны были пройти через Думу. Нужно было в ней встретить готовность работать вместе с правительством. Состав и настроение новой Думы становились благодаря этому на первое место; от результатов выборов зависело все ближайшее будущее.

Главной причиной отсрочки созыва Думы на ненормально долгое время, т. е. на восемь месяцев, и было желание использовать это время для примирения населения с властью. Этой цели должно было служить проведение ряда таких законодательных мер, по 87-й ст., которые бы удовлетворили «желаниям населения».

О существе этих законов я буду подробнее говорить при обозрении деятельности Думы. Большинство их, за исключением 3, 4 (вроде военно-полевых судов), могли бы соответствовать этой цели. Их было так много, что они подали повод к упреку, что правительство злоупотребляет этой статьей, требовавшей наличия и «чрезвычайных обстоятельств» и «неотложности». Я не повторю такого упрека; подобная предвыборная «агитация» лучше приемов несбыточных «обещаний», которые обыкновенно на выборах делаются. К тому же мы убедились теперь на примере всех стран, что обыкновенный законодательный порядок обсуждения в представительных учреждениях не приспособлен к переломным эпохам, к «обновлению жизни». В разных формах и видах демократии принуждены прибегать тогда к исключительным полномочиям; наша 87-я ст. была одной из таких же процедур. Принципиальное ее осуждение является поэтому доктринерством, противоречащим требованиям жизни. Но все-таки должно признать, что если эти законы такую цель себе ставили, то они ее не достигли и что расчеты на это Столыпина лишний раз показывали непонимание им людской психологии.

Во-первых, наиболее серьезные из этих законов не могли дать благодетельных результатов так скоро именно потому, что для этого они должны были бы очень глубоко проникнуть в народную жизнь; типичным образчиком этого являлся закон 9 ноября о выходе из крестьянской общины. Нужны были годы, а не месяцы, чтобы выгода его была всеми усвоена.

Во-вторых, при повышенном настроении населения было вообще рискованно касаться наболевших вопросов. Токвиль недаром указывал: «Самый опасный момент для дурного правительства наступает тогда, когда оно начнет исправляться». Именно тогда начинается сравнение того, что дают, с тем, что требуют, и с тем, что другие легко обещают. Наиболее яркий пример – те же аграрные законы Столыпина. Правительство хотело удовлетворить земельные нужды крестьян, передав несколько миллионов десятин Крестьянскому банку для продажи крестьянам. Это дало повод требовать уже не продажи, а безвозмездной раздачи этих земель, обещать крестьянам не только казенные, но и помещичьи земли, настаивать на принудительном их отчуждении и т. п. Как государственная программа план Столыпина был выше планов подобного рода, не исключая кадетского; но как электоральная платформа он не мог идти в сравнение с ними. Поэтому проводить свои аграрные законы с электоральной целью было наивно. Столыпин ими только оттолкнул от правительства «крестьянские массы» и отдал их в руки опасной для него демагогии. Это не значило, что нужно было вовсе от них отказаться; но от них и нужно было ждать не успокоения, а только нового взрыва страстей и это учитывать.

Среди проведенных законов были, конечно, такие, которые не вызывали в широких массах большого внимания, а потому и пристрастного осуждения; таковы, например, законы о старообрядческих общинах. Они проходили потому для широких масс незаметно; не волновали, но зато и не успокаивали. Остальные же обыкновенно подливали лишь масло в огонь. Столыпин не знал всех ресурсов беспринципной партийной борьбы, которая лучшие его намерения могла повернуть против него.

Был один закон, который мог бы своей цели достичь и стать предвестником новой эры; правительство его приняло и поднесло Государю на подпись; это закон «о еврейском равноправии». При диких формах современного антисемитизма тогдашнее положение евреев в России может казаться терпимым. Но оно всех тяготило, как несправедливость; потому такая реформа была бы полезна. Коковцев вспоминает, что в этом указе полного равноправия не было. Но евреи были так неизбалованы, что оценили бы и это. Во всяком случае, было бы важно, чтобы впервые этот больной вопрос был не только поставлен, но и предрешен в благоприятном для равноправия направлении. Если бы такой указ тогда появился, он знаменовал бы разрыв правительства, а может быть, и самого Государя с черносотенным изуверством; был бы и предостережением погромщикам всякого ранга. Наконец, он дал бы некоторое удовлетворение и благоразумным евреям. Словом, кроме пользы этот указ не мог ничего принести. Характерно, для оценки той роли, которую играл Государь, его личное отношение к этому указу. Он вернул его Столыпину при письме от 10 декабря 1906 года. Оно уже было напечатано, но настолько характерно, что я его еще раз привожу.

16У меня в памяти сохранились многие анекдоты из жизни этой знаменитой комиссии. Трудно удержаться от соблазна и о них рассказать. Но это отвлекло бы меня слишком далеко.
17Около 50 человек приходилось еще на «неполитические фракции» – поляки, мусульмане и т. п.
18Его не надо смешивать с гр. В.А. Бобринским, членом 2-й Думы.
19Красный архив. Т. 5 и т. 30.
20В заседании 16 ноября правый депутат Новицкий без всякой надобности объявил с трибуны Думы, что он был в числе 146 человек, которые «не присоединились к посланному Вами приветствию к Государю». Это была передержка. 146 голосов было подано за поправку о Самодержавии, а воздержались от голосования самого адреса только крайние правые, т. е. 51 человек.
21Я в главе XVI буду говорить о моих разговорах со Столыпиным во время 2-й Гос. думы.
22Коковцев. Из моего прошлого. Т. I. С. 240.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru