– Я знаю это чувство, – сказала она.
Мандельштам – он явно чуть-чуть тянулся на цыпочках – заглянул ей в лицо.
– Вы еще молоды для него, – сказал он.
– Я пережила горчайшее разочарование, – серьезно произнесла она.
– В любви? – спросил он и подумал: «Сейчас будет рассказывать о своей несчастной любви».
– В революции, – сказала она.
Теперь уже он вдруг вздрогнул и подумал: «Очаровательная!»
Они остановились возле мерно журчащего фонтана; высокая молодая красавица и жалкий стареющий воробей. Уже без колебаний он взял ее за обе руки. Теперь уже, казалось, все фальшивинки разлетелись, предлагалась полная искренность.
– Нынче, после того, что было, и перед тем, что будет, я вижу каждый мирный миг, каждый момент красоты, как неслыханный дар, не по чину доставшийся. Нина! – Он попытался приблизить ее к себе, и в этот момент кто-то громко усмехнулся поблизости, а потом хриплым голосом произнес «ха-ха».
Отскочив друг от друга, Нина и Мандельштам всмотрелись в темноту и разглядели Степу Калистратова. Поэт лежал на краю фонтана, свесив свои длинные волосы в воду. Рядом, как изваяние грусти, сидел молчаливый Отари.
– Давай-давай, поцелуй его, моя паршивая жена! – одобрил Степа. – Не тушуйся. Запишешь в биографии, что спала с Мандельштамом. Я разрешаю.
Он замолчал и отвернулся, почти слился с темнотой, только раздавалось какое-то хлюпанье – не плач, а плеск, – да мерцала, будто ночная мольба, папироса Отари.
Нина смотрела туда, где лежал Степан, и вспоминала, как почти три года назад, в предновогодний вечер, они приехали на извозчике в Серебряный Бор, как ворвались, румяные и хмельные, и как она объявила собравшимся: «Ну все, уговорили, уезжаю в Тифлис, но не одна, а со Степкой, моим за-а-аконным мужем!» И как Савва Китайгородский быстро, нагнув голову, не соблюдая никаких приличий, которым его всю жизнь учили в семье, прошел через гостиную, выхватил из кучи свое пальто и исчез.
Внезапная и острейшая жалость вдруг пронзила ее. К кому – к Савве, или к деградирующему Степану, или к себе, просто к невозвратности тех лет? Будто пришпоренная, она бросилась к Степану, потом обернулась к Мандельштаму:
– Простите, Осип Эмильевич, это мой муж. Мой бедный, беспутный «попутчик»…
Обхватив за плечи, стала трясти Степана:
– Вставай, вставай же, балда! Пойдем домой!
Кое-как Степан поднялся. Нина поддерживала его. Сзади плелся Отари. Папироса потухла. Мандельштам стоял не двигаясь. Даже и здесь, в мирном, докатастрофном углу, на него сквозь ветки посматривал портрет Сталина.
Есть ли что-нибудь более заброшенное на земле, чем улица русского села? Не говоря уж об убожестве материального состава, есть ли что-либо более безнадежно отдаленное от праздника жизни, от феерии революции? Так, несколько в гоголевском духе, думал партийный пропагандист Кирилл Градов, проходя ранним вечером мимо чахлых хат по улицам Горелова и удивляясь, почему из-за каждого плетня выглядывают в этот час страждущие лица хозяек.
Бабы между тем всматривались в медленно приближающееся облако пыли. Они выходили из-за плетней и останавливались у ворот, каменели, скрестив под грудями руки. Они были явно не в силах осознать происходящее, противное всякому смыслу и самой русской природе. Вместе с облаком приближалось громоподобное мычание. Ведомое растерянными пастухами-комсомольцами, брело в село недоеное коллективизированное стадо.
Кирилл остановился, пропуская коров. По мере приближения стада бабья каменность трескалась, не владея больше собой, женщины начинали громко причитать и взывать к своим бывшим питомцам и кормилицам с тоской и с той нежностью, что всегда была характерна для русских женщин по отношению к их коровам. «Зорька, мамочка моя! Да пошто ж тебя отняли от меня?!», «Голубка, девонька моя родная! Глянь на мамку-то свою, глянь хоть глазиком!», «Звездочка, кормилица, да ты ж вся немытая, нетертая! Загубили тебя супостаты колхозные!».
Видя свои родные, еще не остывшие дворы и слыша еще не забытые голоса, то одна, то другая, коровы начинали выбираться из стада и, как в старые, совсем еще недавние времена, направлялись восвояси на отдой и ласку. Иные из женщин бросались к ним в тоске и отчаянии. Растерянные комсомольцы без разбора лупили хлыстами по спинам коров и головам женщин. Одна из женщин, узнав в пастухе собственного сына, волокла его за вихор и поддавала лаптем под зад.
«Что-то тут не то, – думал Кирилл, наблюдая эти сцены. – Что-то тут не так». Кроме этих двух фраз, ничего не рождалось в его голове. Потрясенный бессмысленной пронзительностью происходящего и собственной оборонительной тупостью, он стоял с каменным лицом возле плетня. Закат отсвечивал в его глазах. Вдруг отчетливо возникло и проплыло перед глазами, будто лента телеграфа: «Да есть ли в мире что-либо более дорогое мне, чем эти бабы и коровы?»
Подошел смущенный секретарь ячейки Петя Птахин, забормотал, краснея:
– Вы уж, пожалуйста, не обращайте внимания на энтих баб, товарищ Градов. Ноль классового сознания, частнособственнические ин-стик… ин-спик-цы, да, вот что это такое…
Стадо прошло. Утихла улица. Легла пыль. Кирилл и Птахин продолжили путь к сельскому клубу. Клуб, разумеется, располагался в церкви, то есть, как и везде, просвещение брало верх над предрассудками. Полуразвалившееся здание с дырявыми куполами и перекошенным крестом являло собой последствие то ли боя, то ли мирного надругательства. Слева и справа от входа висели два объявления. Одно гласило: «Коллективизация и стирание граней между городом и деревней. Лектор товарищ Градов». Второе оповещало: «Происки британского империализма на Ближнем Востоке. Лектор товарищ Розенблюм». И день и час начала у обеих лекций совпадали. Над объявлениями в срединной, как бы примиряющей позиции висел портрет Сталина с прикрепленным к нему, словно красная борода, лозунгом: «Даешь 100-процентную коллективизацию!»
Толпа сумрачных мужиков перед входом курила махорку.
– Здравствуйте, товарищи! – сказал Кирилл.
Никто не ответил, даже не посмотрел в его сторону. Многие зато нехорошо поглядывали на комсомольского секретаря.
– Что же вы, Птахин, две лекции назначили на одно и то же время? – спросил Кирилл. – Зачем тут конкуренция?
Птахин, подававший мужикам знаки «спокойно, не дурить», расторопно ответил:
– А не извольте беспокоиться, товарищ Градов. Наших, гореловских, мы для вас мобилизовали, а энтих, из Неелова, ну, из «Заветов Ильича», для товарища Розенблюма пригнали. Помещения предостаточно.
Захватить свою аудиторию Кириллу не удалось ни историческим экскурсом к утопическим коммунам Сен-Симона и Фурье, ни лучезарными перспективами. Гореловские мужики сидели с каменными лицами, а если у кого-нибудь что-нибудь в лице и оживлялось, возникало ощущение, что московского лектора хотят взять на мушку. Между тем из соседнего зала, где неведомый Розенблюм бил по британскому империализму, то и дело доносился дружный смех и аплодисменты. Кирилл решил поскорее сворачиваться и, перепрыгивая через параграфы, помчался к своему мощному завершению.
– Программа партии, товарищи, предусматривает возникновение грандиозных сельскохозяйственных комплексов, в которых для труда и быта колхозников будут созданы самые современные условия. Грань между городом и деревней, как учил великий Ленин, будет практически стерта в кратчайший срок, и тогда окончательно забудется подмеченный еще Марксом «идиотизм сельской жизни»!
Лекция была явно окончена, а мужики как сидели, так и сидят, не шелохнувшись. Ну, не раскланиваться же. Встрепенулся Птахин, захлопал в ладоши, подавая пример. Мужики тоже захлопали. Кирилл, красный от стыда, начал собирать бумаги.
– Вопросы, мужики, задавайте вопросы! – крикнул Птахин. – Товарищ Градов ответит на любые вопросы!
Заросший бородой, будто лесной дух, старик приподнялся:
– А лечить-то народ где будете, гражданин объясняющий? В больнице?
– Лечить? От чего лечить? – озадаченно спросил Кирилл.
– От идиотизму-то где будут лечить?
В полном замешательстве Кирилл вытер пот. Издевается старик или на самом деле ничего не понял? Петя Птахин, однако, знал, как проводить линию партии.
– Ты, дядя Родион, думаешь, идиотизм у тебя в жопе, а он у тебя в башке. Понятно?
Мужики вяловато поржали. Старик мрачно сказал:
– И это есть.
– Лекция окончена, товарищи, – сказал Кирилл и тут вдруг подумал, что никому из этих людей он в товарищи не годится.
Все вышли в коридор. Из соседнего зала, то бишь церковного притвора, слышались взрывы смеха и какая-то неуклюжая возня. Кирилл от досады сломал свою папироску-«гвоздик».
– Этот Розенблюм, вот видите, умеет найти общий язык с колхозниками. Слышите, Птахин, какая живая реакция!
– Ну, не иначе как нееловские самогону туда протащили, забурели, вот те и ре-ак-ция.
Двери распахнулись, как бы под натиском бурнейших аплодисментов. Вышли нееловские мужики, все красные, смурные, гогочущие. Иные основательно покачивались. А вот и лектор, тот самый знаток крестьянских душ Розенблюм, и им оказывается, к полному изумлению Кирилла, не кто иная, как Цилька Розенблюм, одна из Нининых «синеблузовок», с которой он не раз «смыкался» во время жарких споров в Серебряном Бору на почве близости к генеральной линии партии. Молодая, рыжая и, несмотря на густую россыпь веснушек, не лишенная даже привлекательности женщина. Страннейшая комбинация одеяний – модная лет двадцать назад шляпка, военная гимнастерка, подпоясанная командирским ремнем, длинная юбка чтицы-декламатора, кирзовые сапоги – создавала даже определенный стиль.
– Да-да, товарищи, – говорила Цилька сопровождающим ее мужикам. – Британский лев сейчас – это главный враг мирового пролетариата.
Мужики реагировали с уважением.
– Лев, оно конечно, зверь серьезный, гибкий, окладистый. Ему-ить тоже жрать-то надо!
Кто-то хмыкнул, кто-то прыснул, лекция явно удалась: эх, час без горя!
Кирилл в изумлении смотрел на Цецилию. Ее появление в этом медвежьем углу, где так все не похоже на теоретические модели, где просто, честно говоря, руки опускаются, где испаряются самые строгие убеждения, обрадовало и вдохновило его: вот наша девчонка, москвичка, марксистка, большевичка, дерзко работает тут в самой гуще бывших антоновцев, значит, и повсюду есть наши, нас – тысячи, мы промоем глаза этому народу. Цецилия заметила его стоящим у стены, на которой еще видны были затертые образы святых, хохотнула и подошла с протянутой рукой:
– Градов, физкульт-привет! Дай пять!
Крепко пожимая ее руку, Кирилл воскликнул:
– Розенблюм! Вот уж не думал, что этот «лектор Розенблюм» – это ты, Розенблюм! Сколько ты здесь будешь?
– Дней пять, – сказала Цецилия.
– Я тоже! Значит, и поедем вместе!
Они улыбались друг другу. Над ними по церковной стене был протянут лозунг: «Отрубим когти кулаку!»
– Пошли шамать! – предложила Цецилия.
– Пошли пошамаем! – с восторгом согласился Кирилл, хоть ему раньше и претил жаргон московской «комсы».
По лицу присутствующего Пети Птахина проходили счастливые блики. Он явно мечтал о системе партийного просвещения.
В один из этих последующих пяти дней, а именно в один из мрачнейших, гнусно моросящих пополудней Кирилл и Цецилия тащились по еле проходимым потокам грязи. Дожди заливали Горелово. Урожай гнил в полях, утро колхозного строя было исполнено «поросячьего ненастья». Молодые люди продолжали теоретический марксистский спор.
Цецилия, будто отмахивая ритм рукою, вещала:
– Деревня сейчас развивается в строгом соответствии с нашей теорией, и Сталин как великий марксист прекрасно понимает, что мы не можем от нее отклоняться. Это научный закон, Градов, понимаешь? Элементарная диалектика революции!
Кирилл вдумчиво следил за прохождением каждой ее мысли из ее уст в сумрачные хляби, кивал:
– Я с тобой согласен, Розенблюм. Теоретически у нас нет расхождений, но в практике, мне кажется, мы иногда перегибаем палку…
Они завернули за угол единственного в селе двухэтажного каменного дома, где помещались совет и правление колхоза, и тут их спор прервался. В этой части села, что открывалась за поворотом, происходило что-то необычное. Посреди дороги стояла колонна из полудюжины армейских грузовиков с откинутыми бортами. Красноармейцы, державшие винтовки с примкнутыми штыками, мелькали в крестьянских усадьбах по обе стороны улицы, выгоняли из изб рыдающих и вопящих баб, визжащих от страха детей и ошеломленных стариков, вышвыривали в грязь жалкие пожитки. Вертящиеся тут же сельские активисты на месте «коллективизировали» оставшийся мелкий домашний скот, а также уток и кур, разгоняли пинками и камнями бесполезных членов хозяйства, собак и кошек. Кошки, по свойственной им природе, немедленно удирали, кто с глаз долой, кто на недосягаемые ветви деревьев, чтобы оттуда наблюдать происходящее в вечном, начиная еще с пирамид, качестве созерцателей человеческой истории. Собаки, не в силах преодолеть верности своим домам, были единственными, кто сопротивлялся, то есть рычал и бросался на захватчиков. До Кирилла и Цецилии со всех сторон долетали человеческие вопли: «Да что же вы творите, ироды?!», «Безбожники, креста на вас нет!», «Мучители проклятые! Кровососы!».
Мелькнул с диким воплем расстегивающий кобуру командир отряда.
– Молчать, дерьмо кулацкое! Стрелять буду! – Пальнул все-таки в воздух.
Потрясенные происходящей практикой, Кирилл и Цецилия забыли о теории. Они медленно шли вдоль колонны, не в силах вымолвить ни слова. У одного из грузовиков натолкнулись на своего гореловского чичероне, комсомольца Птахина. С деловым видом он делал какие-то пометки в блокноте.
– Что тут, черт побери, происходит, Птахин? – спросил Кирилл.
– Де-пор-тация классово чуждых элементов, товарищ Градов. – Птахин начал вроде бы сурово, а потом нервно хихикнул: – Для их же собственной пользы отправляем кулацкие семьи на широкие просторы братского Казахстана. Не пешком, товарищ Градов, видите, автомобили за ними прислали, такая забота.
– Вот этих вы кулаками называете? – спросил Кирилл, еле-еле удерживаясь от содроганий. Цецилия предупреждающе взяла его за руку. – Практика иногда, увы, расходится с теорией, увы, неизбежны издержки, однако, Петр, вы уверены, что это все кулаки?
В птахинской расторопности Кириллу всегда виделось что-то от старорежимного приказчика, хотя откуда тут взяться приказчику, в тмутаракани.
– Не извольте беспокоиться, товарищ Градов, и вы, товарищ Розенблюм! – зачастил Петя. – Все проверено-перепроверено. Все они тут у меня в списочке, кулаки и середняки-подкулачники, а списочек-то утвержден та-ма-а! – С чрезвычайной значительностью показал большим пальцем в небо. Грязная туча, волокущаяся сейчас поперек села, как бы не оставила никаких сомнений.
Кирилл и Цецилия расстались с Птахиным и прибавили шагу, чтобы поскорее миновать тягостную сцену. Погром между тем продолжался. Красноармейцы выхватывали у женщин и швыряли в грязь излишки имущества – одеяла, подушки, часы-ходики, самовары, сковороды и кастрюли. То и дело для разъяснения пускались в ход приклады. Иногда слышался предупредительный выстрел.
Как шагнули за околицу, все это сразу стало быстро отходить, как кошмар хоть и мизерной, но все-таки цивилизации. Исконная, не именуемая даже словом «Русь» природа вносила умиротворение, и в мрачности она сулила простор, широкий горизонт. Свернули на боковую дорогу, здесь было суше. Цецилия вздохнула:
– Что поделаешь, классовая борьба…
Кирилл было промолчал, поднял какую-то палку, потом сломал ее о колено и остановился.
– Нет, это уж слишком, Розенблюм! Ты видела этих кулаков… нищие, несчастные… Я слышал краем уха, не хотел верить, но… сюда прислали какие-то неслыханные разнарядки, может быть, в отместку за антоновский мятеж… Никому не нужные крайности! Мы разрушаем самую суть российской агрокультуры! Не знаю, как ты, но я собираюсь сообщить в ЦК о своих наблюдениях!
Он кипятился, лицо его пылало, а она смотрела на него каким-то новым взглядом.
– Слушай, Градов, разве ты не слышал выражения «лес рубят, щепки летят»? Сталин все знает и превосходно понимает ситуацию со всеми ее эксцессами. Хватит об этом! – Внезапно она положила свои руки Кириллу на плечи и глубоко заглянула в его глаза. – Послушай, Градов, а как ты насчет небольшой половушки?
Кирилл ошарашенно отпрянул:
– Что ты имеешь в виду, Розенблюм?
Темноватая усмешка, будто тень стрекозы, блуждала по ее веснушчатому лицу.
– Ну, просто легкое физиологическое удовлетворение. Разве мы этого не заслужили после недели политпросвещения? Давай, Градов, не будь буржуазным неженкой! Вон, глянь, сарай на холме! Отличное место для этого дела!
Брошенный сарай выглядел малопригодным даже для «этого дела». Крыша зияла прорехами, на сгнившем полу в бочках стояла вода. На дверях висел ржавый замок, но отодвинуть доски на стене и пробраться внутрь не составляло никакого труда.
Цецилия деловито осмотрелась и быстро нашла более или менее сухой угол, бросила туда охапку более или менее сухого сена, расстелила там свое пальто, стащила пальто с Кирилла, потом с той же деловитостью сняла юбку – под ней оказались несколько отталкивающие лиловые штанцы по колено, расстегнула гимнастерку, повернулась к Кириллу: «Ну, давай, Градов!»
Кирилл ничего давать не мог, он был полностью сконфужен и не знал, что делать. Она стала вываливать то, чем он был совершенно потрясен, две большие, как белые гуси, груди. Откуда такие? Продолжая усмехаться, она полностью взяла инициативу в свои руки.
По завершении «легкой половушки» они лежали рядом и смотрели в прорехи на крыше, где все мутнее и темнее клубилась непогода. Ошеломленный потоком новых для него эмоций, Кирилл прошептал:
– Ты… ты… ты удивительная, Розенблюм… ты просто чудо.
Цецилия села, прокашлялась, как старая курильщица, белые гуси неуместно потряслись, будто на воде под внезапным порывом ветра, продула папиросину, спросила насмешливо:
– Как это вы, товарищ Градов, умудрились сохранить девственность до двадцати восьми лет? – Нагнулась и стала целовать Кирилла с неожиданной нежностью. – Ну что ж, добро пожаловать в мир взрослых, профессорский сынок!
Вдруг она заметила, что Кирилл отвлекся от любовной игры, что он смотрит с тревогой за ее плечо. Оглянулась и сама увидела чьи-то глаза, взирающие на них из угла, из-за свалки всякого хлама. Оба вскочили.
– Кто там прячется? Выходи! – вскричал Кирилл.
Глаза исчезли. Кирилл бросился в угол, расшвырял прогнившие бочки и брошенные хомуты, вытащил из укрытия мальчишку лет семи-восьми, вонючего и до крайности истощенного. Мальчишка пытался вырваться, защититься, замахивался, но сил у него хватило только на то, чтобы сжать кулачки. Он даже пытался кусаться, но зубы его оставляли на руках Кирилла лишь слабые вмятинки. Эти жалкие попытки защитить свое беспомощное тело пронизывали Кирилла острейшей, почти невыносимой жалостью.
– Паршивец, зачем подглядывал?! – начал было он грозно, но тут же стих и уж больше не тянул мальчишку, а только лишь поддерживал. – Что ты здесь делаешь, мальчик? Как тебя зовут? Кто твои родители?
Мальчишка разевал рот, вроде бы кричал, но крик его звучал как шепот:
– Пусти! Кровопийцы, безбожники, мучители! Сдохнуть-то хоть дайте! Я не хочу в Казахстан!
В конце концов он потерял сознание в руках Кирилла.
Когда Кирилл с мальчишкой на руках и бредущая за ними Цецилия появились на главной улице села, операция погрузки «социально чуждых элементов» в грузовики была почти завершена. Красноармейцы, как жнецы в конце хорошего рабочего дня, отдыхали у плетня, перебрасывались шуточками, делили табачок. И Петя Птахин был доволен: все списки проверил, все сошлось. Вот только несознательное бабьё ведет себя некорректно. Макарьевна, например, из грузовика кулаком грозит, обзывает антихристом.
– Не болтай, Макарьевна! – благодушно сказал ей Птахин. – Раз не было Христа, значит нет и Антихриста.
– Слышишь, Градов? – рассмеялась, услышав, Цецилия. – По Достоевскому прошелся Птахин!
Комсомолец обернулся, увидел Кирилла с мальчишкой на руках, счастливо ахнул:
– Вот удача! Где ж вы его пымали, товарищ Градов?
– Кто он? – спросил Кирилл.
– Да кто ж еще, если не Митька Сапунов, кулацкое семя! Валите его прямо в грузовик, товарищ Градов. Загружено под завязочку, а все ж одного-то пацана как-нибудь втиснем. В тесноте, да не в обиде, верно, бабы?
– Где его родители? – спросил Кирилл.
– Да ведь сгорели ж все! Вы ж сами видели пепелище-то, товарищ Градов. Митькин родитель Федор давно еще сказал: чем в колхоз иттить, лучше все свое пожгу, и себя, и семью в придачу. Как раз за ним товарищи с ордером должны были приехать, когда он совершил вредительство. Давайте-ка я вам помогу, товарищ Градов, Митьку засунуть.
– Руки, руки! – с неожиданной для себя самого угрозой сказал Кирилл. – Забудьте об этом мальчике, Птахин. Он поедет в Москву со мной и с товарищем Розенблюм.
Комсомолец даже побледнел от такого оборота, нелепо как-то суетнулся, из-за поясного ремня вытащил свою папочку с кальсонными завязочками.
– Да как же так, товарищ Градов? Вот ведь здесь новейшие инструкции, а по ним все кулацкие элементы должны быть изъяты отсюда, не глядя на возраст! Все отправляются в Казахстан для более полезного проживания! Вы чегой-то тут против инструкций говорите, товарищ Градов. Я не могу тут своеволия разрешить! Придется сиг-на-лизировать!
Он оглянулся вокруг в поисках командира отряда, но того поблизости не было видно, а побежать за ним он боялся: как бы товарищ Градов с кулацким отродьем не утек. Кирилла тоже охватила некоторая паника. Он почему-то не мог себе уже и представить, что может расстаться с тельцем, свисающим с его рук и слабо постанывающим, скулящим в полузабытьи. Однако если в следующую секунду здесь появится командир отряда, все будет кончено.
В действие вдруг вступила Цецилия, взяла комсомольского вожака под руку, отвела в сторону, нажимая на локоть и запястье, обдала женским жаром:
– А тебе, товарищ Птахин, когда-нибудь приходило в голову, что ты можешь быть не всегда прав в твоей интерпретации классовой политики партии? Разве ты никогда не страдал от недостатка образования? Я могу тебе одолжить некоторые работы наших величайших теоретиков. – Из своей раздутой сумки она вытащила несколько брошюр, стала их совать Птахину за пояс. – Тут тебе, Птахин, Зиновьев, Калинин, Бухарин, Сталин Иосиф Виссарионович… Возьми их, товарищ Птахин, и учись. Учиться, учиться и учиться, как завещал Владимир Ильич!
Ошеломленный, благоговеющий Птахин держал себя за пояс. Цецилия освободила наконец его от своего партийного полуобъятья, ласково подтолкнула – иди, мол, учись! Кирилл между тем удалялся с Митей на руках. Цецилия хорошей партийной поступью зашагала ему вдогонку.
Минут через десять мимо них прорычала, заваливаясь в колдобины и разбрызгивая лужи, армейская колонна. Из грузовиков слышались рыдания и вой, мало уж чем отличающиеся от коровьего мычания.