Тогда им никто не был нужен, они полагались на самих себя: группа располагала силой и некоторым опытом, имела оружие и продукты. Они могли дать бой и даже иногда победить, научились скрытно устраивать засады, нападать внезапно. Но вот Азевич остался один, без людей, и ощутил себя заурядным голодным бродягой, лишенным жилья и пищи. Так, чувствовал, недолго протянет. На носу зима. Зимою же одному среди леса – погибель.
Он выбрался из стожка, когда еще было довольно светло, еще только начинало смеркаться. Теперь его время – ночь, возможно, еще и осенний вечер. Закинул за плечо винтовку, на другое плечо подхватил свой старый облезлый рюкзак, с которым пришел в то утро из местечка, собрав кое-что из вещей: пару запасных портянок, белье, бритву, а также «Историю ВКП(б), краткий курс», по которой он как агитатор проводил занятия в группе. Тощий этот рюкзак не много весил и не мешал при ходьбе. Ему больше мешала толстая городиловская сумка, и он то и дело отбрасывал ее за бедро. Понемногу, однако, темнело, кустарник и лес за лугом постепенно растворялись в вечернем сумраке, дальний конец луга уже затянулся серой туманной наволочью. Оглянувшись, Азевич скорым шагом пошел по дороге, подумав, что в такой его полувоенной экипировке только и ходить по ночам. Днем нельзя. Днем, кто ни увидит, даже издали, сразу поймет, что за прохожий. Хорошо еще, если только поймет, а если позовет полицию? Что же тогда ему – начинать перестрелку или погибать по-дурному? Нет, по-дурному погибать он не хотел. Разве что в безвыходном положении, тогда уж конечно… Не он первый, не он последний.
День действительно был короток – во всех отношениях серый осенний денек, вечер наступал на утро. Скоро вовсе стемнело, и вокруг ничего не стало видно. Лесная опушка отодвинулась куда-то в сторону и вовсе исчезла в темени. Дорога вывела его в поле, на котором заметнее усилился напор холодного ветра. Чаще стала попадаться грязь, лужи под ногами. Раза два Азевич влез в довольно глубокие колдобины, совсем промочил ноги.
Все время всматриваясь в темень ночи, он обнаружил впереди что-то темное, продолговато-громоздкое. Кажется, это были строения, два пониже возле дороги и что-то повыше – за ними. Изгородь, на которую он наткнулся, привела его к воротам усадьбы, в низком оконце за крохотным цветничком хлипко мерцал красный огонек коптилки. Иногда он исчезал в тени – наверно, там кто-то двигался возле коптилки. И Азевич решился. По-видимому, это была первая усадьба, на краю деревни, и в этом была опасность. Но искать другие Азевич не стал и осторожно вошел в полураскрытые воротца.
– Кто там?
Все-таки его услышали в темени. Сдерживая волнение, Азевич ступил два шага и так же тихо ответил:
– Свои… Можно к вам?
В ответ было неопределенное молчание. Но он разглядел неясное очертание человеческой фигуры возле крыльца, наверно, это был хозяин усадьбы. Азевич подошел ближе, чувствуя в темноте настороженно-пугливое внимание человека.
– Может, зайдем. А то…
Человек повернулся и, пригнув голову, молча перешагнул порог. Азевич пошел за ним и, миновав темные сени, оказался в избе. У порога на уголке стола горела самодельная коптилка, тускло освещая побеленный бок большой печи напротив да закопченный потолок. Хозяин бросил у входа принесенные со двора поленья и выпрямился. Несколько испуганных лиц из полумрака избы молча уставились на непрошеного гостя.
– Мне бы переночевать, – нерешительно проговорил Азевич.
В избе все молчали, продолжая тревожно оглядывать его. Азевич терпеливо топтался на темном полу, переставляя у ног снятую с ремня винтовку. И тогда стоявшая к нему ближе других молодайка с косой на спине подхватила из темноты какую-то одежку, видно, освобождая место на лавке.
– Идите, сядайте, во…
Он мысленно поблагодарил и шагнул к лавке, снял с себя сумку, рюкзак. Напротив, возле коптилки и у печи, застыли тусклые фигуры, но он уже понял, что это – семья: молодка и старая согбенная бабка в платке, и еще женщина, похоже, жена хозяина, неуклюже одетая в мужскую телогрейку. Поодаль, возле запечья, болезненно охая, ворошился лысый седобородый дедок. Он долго пристраивался там, чтобы сесть, прежде чем начать разговор.
– Прохожий или тутэйший будете?
– Прохожий, – сказал Азевич. – Окруженец.
– Этак? Теперека они идуть, окруженцы, – с горечью сказал дед. – От самого лета идуть. А родом же откуль? Или дальний будете?
– Нет. Соседний район.
– Ну то близко, – сказал дед. – Коли соседний район, так близко… А то на Покров были у нас двое, так аж из Расеи сами. Идуть, идуть люди. Что робится…
Азевич окинул взглядом мрачное убранство жилища, его настороженных обитателей; то, что с ним охотно заговорил дед, обнадеживало. Правда, несколько озадачивал хозяин, плечистый, лет сорока мужчина с коротко подстриженными усиками под широким носом, который также украдкой внимательно рассматривал его. Уж не хочет ли он его узнать, подумал Азевич. Может, где видел в те годы? Ничего не сказав, хозяин снял полушубок и принялся мыть руки. Изба оказалась просторной, разделенной шкафом с занавеской на две неравные половины. Дед остался на прежнем месте, возле печи, а женщины продолжали, видно, прерванные его приходом занятия – что-то прибирали, приносили-выносили, хлопотали возле печи. Гостю раздеться не предлагали, но пока и не отказывали в его просьбе. И он подумал, что, по всей видимости, заночует. А если заночует, то, наверно, чем-то и покормят. Не может того быть, чтобы спать положили голодным.
– Вот забрел по ночи, а не знаю, как и деревня ваша называется, – сказал Азевич более для того, чтобы не молчать.
– А мы на хуторах, – охотно отозвался дед. – Хутора наши Авдеевскими называются. Еще за царом, как выделили вон из той вески Карачуны, так и засталися…
– Карачуны? Слышал вроде. Это возле озера?
– Вон оно, видно в окно озеро, – кивнул головой дед, хотя за окном уже не было ничего, кроме непроглядной осенней темени.
На какое-то время его оставили без внимания. Молодица что-то тихо спросила мужчину про корову, тот коротко ответил, что всех напоил, вода пока есть. Наконец женщины вроде принялись собирать на стол: звякнула заслонка в печи, по избе поплыл вкусный запах съестного, и Азевич порадовался скорому ужину. Собирали на стол, однако, медленно, хотя вроде бы ничего уже не варилось, в печи не горело. Азевич скоро согрелся в теплой избе, расстегнул крючки шинели, но ремня не снимал, винтовку прислонил к стене. Он ждал расспросов, да и сам не прочь был поговорить, расспросить кое о чем. Но какая-то настороженная безмолвность воцарилась в избе и сдерживала его желание. Правда, он не чувствовал в том ничего предосудительного, знал обычай здешнего люда дожидаться, пока первым заговорит гость. Было в том и уважительное отношение к гостю, и некоторое опасение чужого, а может, и враждебного человека. Впрочем, стоило опасаться, особенно в это треклятое время, может, эти уже были научены.
– Так как же вы тут поживаете? Или война обошла стороной? – спросил Азевич.
– Гэ, как жа, обышла, – живо заговорил дед. – Война не обойде… Подперла всем. Вон гаспадар тожа с войны пришел, – кивнул он в сторону хозяина.
– Окруженец?
– Окруженец, а як жа! Из пекла вырвался, вошей кучу принес. А и теперь…
– Ладно, помолчи ты, – неприязненно отозвался хозяин.
Но дед вроде уже заимел желание поговорить со свежим человеком.
– А что! Такой секрет… И теперь вот чапляются. В полиции…
– Ну ты! – уже со злостью прикрикнул на него хозяин. – Придержи свой язык! А то распустил, как вожжи…
И старик враз умолк, насторожив тем Азевича, которому в этой коротенькой перепалке почуялось что-то неприятное. Какой-то намек на то, чего он не должен был знать. С этим не преодоленным в себе чувством он поднялся со скамьи, когда молодуха позвала его ужинать за шкаф, куда унесла и коптилку. Из глиняной миски на столе шел пар, и пахло чем-то полузабытым. Не выпуская из рук винтовки, Азевич неуклюже протиснулся за стол. Пока усаживался, его взгляд невольно скользнул по целому ряду образов на стене, вид которых также неприятно уколол его – больно уж много было их, убранных в полотенца, с бумажными цветами по углам. Староверы эти хозяева, что ли, подумал Азевич, все внимание которого скоро захватила пища.
За стол, однако, никто больше не сел, и он не стал медлить, взял ложку. В миске были комы, картофельная каша с бобами; оголодавший Азевич ел с хлебом, не обращая внимания на примолкших хозяев. Только однажды он поймал на себе взгляд молодой женщины, и показалось, в том ее взгляде проскользнула забота, а может, и сожаление – о нем или о себе тоже. А может, они побаивались его? Но кто он теперь был для них, хотя и при оружии, – обессилевший и голодный, он целиком находился в их власти и зависел от их расположения.
– Гляжу, вроде вы работали в местечке перед войной? – улыбаясь, спросила молодуха, стоя поодаль от стола.
– Вроде было дело, – нарочито неопределенно ответил Азевич, поведя на нее взглядом.
Та будто даже смешалась.
– Сдалося мне – видала вас. В РДК.
– Может быть, может быть…
Он не хотел признаваться, где и кем работал до войны, – он их не знал, лучше, чтобы и они не знали его. Молодуха выждала немного, а затем принялась устраивать гостю ночлег. К одной скамье придвинула другую, принесла из запечья какую-то одежду, подушку. Тем временем он опорожнил миску, даже выскреб ее ложкой. Недоеденный ломоть хлеба незаметно сунул в карман шинели.
– Ну спасибо вам, люди.
– Богу спасибо, – сказал дед, все время молча следивший за ним из запечья.
Потом села за стол семья. Азевич же, сытый и согревшийся, снял наконец шинель, сапоги и, не снимая френча, вытянулся на скамьях. Наган и сумку положил в изголовье, винтовку устроил подле, у стены. Укрыться ему дали старый тулуп, но было тепло, и он пока оставил его в ногах, а сам с давно не испытанным наслаждением отдался покою. Хозяева в избе вели себя сдержанно, разговаривали полушепотом – от робости или из уважения к гостю. Но эта их сдержанность не очень нравилась Азевичу: казалось, тихо переговариваясь, имеют в виду его. Оттого было немного тревожно, но он отгонял от себя это недоброе чувство – ну что они ему сделают? Впрочем, кажется, люди как люди, хозяин сам натерпелся на войне, мог понять солдата. Он уже засыпал, когда стукнула дверь, кто-то вышел, но скоро вернулся в избу. Дед с тихими охами устраивался на печи; послышался тихий ритмический шепот – кто-то молился на ночь. Последним он услыхал тихий вопрос молодухи, затворена ли дверь, и уснул.
Спал без снов, отрешась от своих забот и всего на свете. Но вдруг неизвестно отчего проснулся. Из-за внезапно охватившего его беспокойства не сразу понял, что это снова стукнула дверь. Была еще ночь, вроде все спали, но почти беспричинная тревога вдруг обернулась сонным испугом, и он вскочил на ноги.
– Хозяин! Хозяин!! Где хозяин?
Ему никто не ответил, хотя он чувствовал, что его услышали. Но все молчали. Но где же хозяин? Кажется, он ложился вместе со всеми, вечером вроде никто не выходил из избы, не вышел ли он сейчас? Наконец на его встревоженный голос из запечья отозвалась женщина:
– Да он к корове… Корова там стельная, так он посмотреть.
– Корова? Где корова?
Азевича трясло – от испуга и черного, тяжелого подозрения, в котором он уже – чувствовал – не ошибается.
– В хлеву, там, за двором.
Азевич наскоро обулся, шатаясь со сна, накинул на себя шинель, подхватил ремни от кобуры и сумки, винтовку. Молча, не прощаясь, выскочил через сени в серый ночной сумрак, бросился к закрытым дверям сарая, потом к другому сараю, негромко окликнул:
– Хозяин! Хозяин!..
В ответ лишь тихо прокудахтала в сарае курица, да где-то сонно отозвалась свинья. В других сараях было тихо, хозяин не откликнулся, и Азевич сердито выругался. Кажется, он все понял правильно.
Он выскочил на улицу и остановился, не зная куда податься. Хотел назад, в лес, откуда пришел вечером, но вовремя понял: по дороге догонят. И он перемахнул через дорогу в поле; едва не вывихивая стопы, перебежал пашню и по истоптанной шершавой стерне побежал в ночь. Вокруг лежало темное поле, местами высились в темноте голые кроны одиноких полевых деревьев, дул упругий холодный ветер, но снега или дождя еще не было. Низкое небо густой чернотой давило серый полевой простор, до утра, наверно, было еще далеко. На бегу согрелся, скоро, однако, почувствовал, что выматывается. С сожалением вспомнил про свой оставленный под лавкой рюкзак, впрочем, пусть подавятся его жалким имуществом, ему бы голову сберечь. Но он все не мог сообразить, в каком направлении идти, хотелось лишь подальше от того предательского хутора, где так сочувственно приняли, накормили, положили спать. Ясно, чтобы выдать полиции, потому что куда же еще среди ночи мог исчезнуть хозяин? Ему еще повезло, что услышал, проснулся, а то бы на рассвете взяли тепленьким, как Клименкова. Теперь уж не догонят, теперь уйдет, пусть ищут ветра в поле.
Постепенно он сбавил шаг, пошел медленнее. Миновал какой-то голый кустарник, за которым началась мягкая трава под ногами – наверно, опять луг или речная пойма. Если пойма, то плохо – можно набрести на реку, как в темноте через нее перебираться? Он все время напряженно всматривался в ночь, стараясь на фоне светловатого ночного неба различить, что там, впереди, – как бы снова не наткнуться на хутор или деревню. Он уже опасался поселений и людей, знал: от тех и других надо держаться подальше. Но и как вовсе обойтись без людей? Наверно, скоро начнет светать, что тогда делать? Где укрыться? Как перебыть день?
Рассвет застал его в поле, возле зарослей мелколесья – ольшаник вперемежку с молодым березняком тихо высвистывал на ветру свою осеннюю песню. Азевич пошел вдоль опушки, уже вовсе не соображая куда. Он хорошо согрелся, даже вспотела спина, винтовка привычно давила плечо, неуклюже болталась на бедре толстая городиловская сумка. И как только стало лучше видно вокруг, он высмотрел невдалеке среди кустарника одинокую сосенку, сквозь заросли пролез к ней. Наверно, винтовка ему уже не понадобится, подумал он и, сняв ее с плеча, сунул под низкие ветки сосенки. Туда же затолкал и сумку. Отойдя, оглянулся: место в общем казалось приметным, сосен тут было немного, а эта стояла ближе других к опушке, напротив одинокого дерева в поле. Наган, разумеется, он пока не бросит, наган еще может понадобиться. А вот кобура ему ни к чему, размахнувшись, он швырнул ее подальше в кустарник. Теперь внешне ничто не выдавало в нем партизана. Он просто человек. Прохожий. Идет из окружения.
Когда окончательно рассвело, впереди, в каком-нибудь километре, он заметил дорогу с рядом телеграфных столбов и одинокой повозкой вдали. Ему надо было переходить поле, и с дороги его могли заметить. Он остановился. Наверно, разумнее было забраться в кустарник, все-таки там теперь укрытнее, чем в голом, открытом поле. И он, свернув в чащу, побрел между зарослей, обходя самые густые места, временами нагибаясь под низкие ветки, придерживая картуз на голове. Тут уж никто его увидеть не мог. Плохо только, что он не знал, как долго протянутся эти заросли и когда он выберется на открытое место, чтобы оглядеться, понять, где очутился. Все-таки ему надо было держать направление на юг. Вот только пойми, где тот юг…
Так он набрел на чащу хвойного молодняка, который по-летнему зеленел среди серого осеннего мелколесья, и забрался в его середину. В гуще колючих сосенок было тихо, почти безветренно, и Азевич боком опустился на мягкую, устланную хвоей землю. Пожалуй, тут он и устроит дневку, отдохнет после ужасной ночи. А главное, решит, как быть дальше, куда податься. Ибо такое блуждание, чувствовал наверняка, хорошо не кончится. Кончится бедой, которая может стать для него последней.
Хвойные верхушки пошатывал несильный утренний ветер, внизу же было затишье. Азевич скорчился на боку, сомкнул в широких рукавах озябшие руки. Голову, насколько было возможно, втянул в расстегнутый воротник шинели, дышал себе на грудь – тем согревался. Мысленно он не первый раз перебирал знакомые места района, деревни, куда когда-то наведывался, припоминал кое-кого из знакомых. Теперь не на каждого можно было рассчитывать, многие, наверно, в армии или подались на восток, кое-кто переметнулся к немцам. А если и не переметнулся открыто, то в душе вряд ли сочувствовал недавним руководителям района, местным активистам. Прежде чем к кому-либо наведываться, надо хорошенько подумать, припомнить, чем тот дышал в недавнее, предвоенное время, в годы классовой борьбы, разоблачений врагов народа. Пусть тогда и вырвали многое с корнем, но, наверно, не все. Наверно, немало еще и осталось, разве не обнаружилось это в начале войны, оккупации? Вот хотя бы и этот окруженец, к которому он так неудачно забрел вчера: накормил и мягко постлал на скамьях, а сам ночью – в полицию. Недаром вечером не позволил что-то сказать старику, наступил на язык. Сволочь! Фашистский прихвостень!
Все-таки лежать на голой, стылой земле было холодно и неудобно. Он вертелся и так и этак, стараясь согреться, но зябли бока и особенно ноги. Наверно, минуло немало времени, пока тело немного попривыкло к стуже и Азевича начала окутывать тягучая сонная немощь. Хотя он и уговаривал себя не спать, но ощущение опасности постепенно притуплялось, наваливалась дрема. Все-таки в лесу, в чаще, не то что в поле или при дороге, здесь было спокойнее. На грудь, за пазуху он надышал немного, стало даже казаться, что начал согреваться. Продолжали, однако, мерзнуть промокшие с вечера ноги. Сапоги развалились до основания.
…В лесу выручали постолы с подостланным внутри сеном. Если уберечься от воды, по сухому снегу. Постолы неплохо служили даже и в крепкий мороз, который усиливался к вечеру. Мужики хорошо наработались, пока загрузили на станции свои кубометры рудстойки, в деревню возвращались уже в сумерках. Конь у Егора был неплохой, немолодой, но старательный, тягловитый Воронок, которого он заботливо укрыл во дворе попоной, бросив охапку свежего сена, – хрумстай, Воронок, отдыхай до завтра. Впрочем, завтра предполагался коню выходной, а Егору – праздник. Крещение. Завтра мужики в бор не поедут – поедут в местечко, к церкви. Правда, Егор в церковь ехать не имел намерения, ему надо было слетать к Насточке, хотя он и не решил, когда это сделать, сегодня или, может быть, завтра, на святой вечер. Насточка жила в соседней, через поле, деревне Старовке, жители которой почти сплошь были католики, в их же деревне обитали православные. По праздникам католики ездили «до костелу» за двадцать километров, в свое местечко Альхимовичи, а эти – в другую сторону, за восемнадцать, в Межево, где были церковь и синагога. К тому времени в местечке Межево уже утвердились и районные власти – райком, райисполком, нардом и все остальное. Костела там не было.
Пока мать собирала ужин проголодавшемуся сыну, тот разувался – скинул намерзшие постолы, развесил в запечье портянки, пусть сушатся. Там же нашел шерстяные носки и достал из-под кровати свои юфтевые сапоги. Сапоги были его заботой. На погулянку в постолах не пойдешь – нужны сапоги. Только его, видно, отгуляли свое и готовились окончательно оскалить зубы, хотя он и подбивал их не однажды. Новые сапоги нужны были позарез, но где их взять – в лавке не купишь. И сшить негде: частных сапожников извели, а чтобы сшить в артели, требовалась справка о том, что все по хозяйству уплачено. К сожалению, в их хозяйстве далеко не все было уплачено, и при отце о сапогах Егор даже не заводил разговор.
Он обувался на лавке, а мать бросала в его сторону недовольные взгляды, но не спрашивала, не упрекала, лишь скупо спросила: «Пойдешь?» Он не ответил, хотя точно знал, что пойдет. Вчера мать ворчала: «Вот окрутила, так окрутила эта полячка». Это она про Насточку. Егор молчал, хотя чувствовал, что никто его не окручивал, тем более такой мотылек, как Насточка, и если он ухаживает за ней, так по своей доброй воле. О предстоящей встрече он думал все время в лесу, пока ворочал там намерзшие бревна, думал по дороге со станции, и теперь пришло его время. Да и Насточка ждет. Досадно, что сестры Нинки не было дома, и он не знал, будет ли вечеринка у Суботков, в чью просторную избу собиралась молодежь с гармонью. «А где же Нина?» – спросил он, натягивая на крутоватые плечи сатиновую сорочку с белыми пуговицами по воротнику. Был он парень ничего себе с виду, высокий и краснощекий, имел девятнадцать лет от роду, мечтал о скорой военной службе и недавно вступил в комсомольскую ячейку. «А у Суботков», – сказала мать. «Что, танцы?» – «Какие танцы – начальник из района приехал, собрание идет. И отец там, и Нина». Собрание так собрание, подумал Егор, собраний в то время хватало, почти каждую неделю шли в деревнях собрания. И все-таки он недовольно поморщился, причесывая перед зеркалом мокрые вихры. Странным образом с опаской почувствовал, что то собрание может нарушить весь его сегодняшний план.
И в самом деле предчувствие его не обмануло. То собрание не только разрушило его ближайшие намерения, но и переиначило всю его последующую жизнь.
Не успел он дохлебать свой суп на разостланной свежей скатерке, как в избу, запыхавшись, вбежала Нинка. Неуклюже завозился в дверях и еще кто-то, кого в вечернем сумраке не сразу можно было и узнать. Но узнав, Егор точно понял: за ним. Это был сельсоветский секретарь Прокопчук, который сразу, с порога, озабоченно заговорил: «Вот хорошо, застал. А то Нинка говорит, в Старовку браток побежит, так это, понимаешь, нужда есть в тебе…» – «Ну?» – «Такое ну – надо после собрания председателя РИКа в район отвезти…»