(Верино предположение насчет выброшенной в окно одежды было верным – Серафим действительно выбросил свою новую одежду в окно, после того как купленная им женщина сказала: «Раздевайся, а я сейчас приду», но вряд ли стоит пытаться понять, почему он это сделал.)
– А деньги взяла? – спросил Коромыслов женщину, на что та возмущенно фыркнула и посмотрела на старлея как на своего защитника.
– Здесь вопросы задаю я! – запоздало завопил мент и продолжил задавать раздражающие своей бессмысленностью вопросы.
Сергей Николаевич отвечал на них односложно, не понимая, какое дело шьет ему мстительный милиционер, а когда наконец понял, сделал то, чего не собирался да и не должен был ни при каких обстоятельствах делать.
– Вы имели с этим гражданином половую связь? – спросил старлей, разумея под гражданином спящего Серафима.
Смысл вопроса не сразу дошел до сознания Коромыслова, а когда наконец это произошло, он только руками развел, но сделал это неожиданно резко, хотя и то правда, что вопрос был слишком уж неожиданным.
Взметнулся, описывая полукруг, набитый деньгами и кирпичами сидор, разметывая в разные стороны бандитскую шваль, а подлый старлей повалился со стуком на пол. Бабы, бандюки, а также мент с автоматом в одно мгновение куда-то подевались, в купе остались лишь трое.
Мент громко стонал и жалобно смотрел снизу вверх. Под его опрокинутым затылком быстро расплывалась красная, как красное знамя, жидкая ментовская кровь.
По каким-то понятным ему еще с войны признакам Сергей Николаевич понял, что тот не нуждается сейчас в его помощи, и, решив спасать того, кому помощь нужнее, подхватил на руки спящего Серафима и зашагал бочком по узкому проходу купейного вагона.
Они уже были в другом, плацкартном вагоне, когда опомнившиеся три бандита – два с пистолетами, и еще один с ножом, мент с автоматом и официантка Ольга с бутылкой из-под портвейна наперевес кинулись вдогонку. Грудастой Верки с ними почему-то не было.
Помните, мы говорили, что в наших поездах совершаются невиданные поступки?
Разве мы были неправы?
И можем представить себе, какими глазами немногочисленные пассажиры поезда «Караганда – Москва» смотрели на бегущего по проходу могучего казака с голым спящим толстяком на руках и как они реагировали на свору преследователей, из которых один был с автоматом, двое с пистолетами, еще один с ножом и дама с бутылкой из-под портвейна.
Это была картина!
Казалось, спасти беглецов могло только чудо, и как бы ни хотелось потом о. Мартирию и о. Мардарию свое спасение чудом считать, спасли их на самом деле деньги, те самые деньги, которые должны были оказаться в монастыре, а оказались, скорее всего, в бандитско-милицейском общаке. В тамбуре предпоследнего вагона коромысловский сидор зацепился за какой-то крюк, обветшавшая его ткань треснула, и на пол упали сначала кирпичи силикатные, а потом денежные.
Поняв, что случилось, Сергей Николаевич не стал останавливаться, а свора остановилась.
Вот ведь как бывает – жадность одних спасла других.
Ударом ноги выбив дверь последнего вагона и оказавшись на открытой площадке, Коромыслов должен был решить, что делать дальше: принять бой здесь или уходить в бесконечные хвойные леса, что безмолвно стояли по обе стороны железной дороги, пряча острые макушки в низком беззвездном небе.
Но Сергей Николаевич не мог этого сделать, испытывая не присущую ему растерянность. Он смотрел на свою нелегкую ношу с сомнением. Ему показалось вдруг, что он ошибся в голом толстяке, что не стоит тот принесенных жертв.
Видимо, под влиянием свежего ветра Серафим вдруг проснулся и, не открывая глаз, высоко и неожиданно красиво запел:
– И-и-же херу-ви-и-имы-ы…
И все сомнения Сергея Николаевича мгновенно улетучились.
Поезд гнался за кем-то невидимым, или за ним кто-то невидимый гнался – прыгнуть с него означало погибнуть, однако и не прыгать было нельзя, и опять же – не так за себя боялся Коромыслов, как за эту розовую тушу.
Положение представлялось безвыходным, и вновь, о чудо, случай пришел на помощь – поезд резко затормозил, колеса зазвенели, высекая из рельсов снопы искр, последний вагон резко дернулся – так резко, что наши беглецы мягко сползли вниз.
Постояв с полминуты, поезд недовольно гуднул, дернулся и продолжил движение – то сорвал стоп-кран один из бандитов в горячке драки за мешок с деньгами, впрочем, что нам уже те бандиты…
Нет смысла объяснять, как нелегко было двум практически незнакомым, совершенно разным людям без документов и денег, имевшим на двоих одни штаны и оказавшимся в ночном сумрачном лесу практически с нуля начинать новую жизнь, но они ее начали.
Окончательно проснувшись утром под елью, лежа на теплом сухом мху в штанах с лампасами и казачьем кителе, глядя на сидящего у костерка в белой полотняной рубахе, трусах и сапогах Коромыслова, Серафим стал отматывать свою жизнь назад, а потом вновь сматывать вперед, возвращаясь ко вчерашнему дню, и, отчетливо все вспомнив, устыдился и заплакал.
Задумчиво глядя в огонь костра, Сергей Николаевич докурил до основания последнюю в жизни сигарету, посмотрел на него и спросил.
– Ты плачешь, Серафим?
– Плачу, – ответил тот и заплакал пуще.
И глядя на него, заплакал Коромыслов.
(Между прочим, Серафим, который всплакнуть любил, видел тогда коромысловские слезы первый и единственный раз в жизни.) Впрочем, длилось это недолго, Сергей Николаевич решительно поднялся, встал лицом на заалевший восток и сказал.
– Вставай, читай утреннее правило.
Выбравшись из лесной чащи, наши странники набрели на деревеньку, от нее двинулись к ближайшей церквушке, там узнали, где находится какой-либо монастырь, и добрались до него.
Монастырек был маленький, неустроенный, из вновь открытых.
Целый год Сергей Николаевич и Серафим послушничали и иночествовали, после чего были пострижены в монахи с редкими именами Мартирий и Мардарий.
Что скрывать, в своей новой предвечной жизни они предпочли бы иметь другие имена: Коромыслов хотел бы называться Петром, и тому имелись как минимум две причины, Серафима вполне устраивало его данное при рождении имя, но постригал молчаливый строгий игумен, недавно приехавший то ли из Америки, то ли из Армении – посмотрел на одного, посмотрел на другого и так решил. А спустя пару месяцев о. Мартирия и о. Мардария перевели во вновь открываемый, знаменитый когда-то Неверский Свято-Ферапонтов мужской монастырь, и что было там, – где в общих чертах, а где весьма подробно, – мы знаем, так что хватит об этом. Давно пора вернуться нам туда, откуда так надолго ушли, чуть было не запутавшись в извивах судеб двух новых русских чернецов – туда, где мы их оставили, а именно в ИТУ 4/12-38, по-простому – в «Ветерок».
Как там у нас было?
Вперед назад?
Ну, тогда – назад вперед?
Вперед!
В ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября одна тысяча девятьсот девяносто девятого года «Ветерок» не спал.
Накануне вечером случилась вдруг редкая для тех мест оттепель, особенно досадная после уже, казалось, устоявшихся морозов. И хотя на календаре еще значилась осень, все давно и привычно вошли в зиму: поутру мужчины влезали в ненавистные кальсоны: женщины бодро натягивали шерстяные рейтузы: толстые зимние шинели и бушлаты застегивались на все пуговицы, а тяжелые нутриевые шубы и драповые пальто с песцовыми воротниками – на незаметные стороннему глазу крючки; когда торжественно, когда иронично, а чаще всего привычно водружались зимние головные уборы – шапки форменные и вольного кроя – норковые и песцовые.
Все были уверены, что так оно и будет до далекой, бесконечно далекой весны, были к этому готовы, и вдруг – на тебе, безо всяких видимых причин, примет, предупреждений в течение какого-нибудь часа все с ног на голову перевернулось: напоминавший манную крупу мелкий жесткий снежок сбился в тяжелые влажные комья, которые вылетали из темноты, прочерчивая в жидком свете фонарей изогнутую траекторию, со всего маху припечатывались к стенам домов, гулко стукались в окна, по-улиточьи сползали по стеклу, оставляя за собой противные склизкие следы, а затем хлестанул злой косой дождина под аккомпанемент глухих раскатов совершенно неуместного в это время года, очень неприятного, тревожащего душу грома, и весь этот природный беспредел сопровождался бешеным с завихрениями ветром – куда ж без него в «Ветерке»…
А к полуночи стало стихать, сделалось неожиданно тепло, почти по-банному парко – попробуй засни.
Но не только из-за непогоды, и даже совсем не из-за непогоды не спал «Ветерок» в ночь с тринадцатого на четырнадцатое. Сначала зэки дружно потешались, вспоминая, как накануне средь бела дня на глазах у всех церковный кот отодрал хозяйского пса, но, узнав о том, что будет завтра, забыли о том, что было сегодня. Весть о грядущем поединке Хозяина с Монахом взбудоражила заключенных. Даже усилившиеся в последнее время слухи о близком конце света перед этим известием отодвинулись на задний план. Хотя, казалось бы, несравнимые вещи: спортивное состязание местного масштаба и – конец света, но зэковскую логику в данном случае понять нетрудно: конец света случится самое близкое через полтора месяца, да и то не факт, поединок же состоится завтра при любой погоде – своих Динамиад Хозяин никогда не отменял и сроков не переносил. А масштаб событий только на первый взгляд кажется несопоставимым. Ясен пень – время, оставшееся до конца света, до конца срока ли, будет определяться тем, кто завтра победит и соответственно какие из этого последуют оргвыводы. Победит Хозяин – Бога нет, победит Монах – есть.
Само по себе Божье существование не так уж волновало узников «Ветерка», гораздо более важным им представлялось, какая в их узилище наступит жизнь, если таковое существование придется признать официально. На «нет», как говорится, и суда нет, а если «есть»?
Тут тебе и суд, и пересуд, и увеличение сроков, и ужесточение режима.
И ведь никуда уже не денешься! Это на воле начальник всего лишь начальник: не понравился – послал его подальше и пошел на другого горбить. А на зоне начальник – Хозяин, послать его можно, да сменить нельзя, потому никто и не посылает. Это на воле Бог просто бог, хочешь – есть он, а хочешь – нет, кому как нравится, а на зоне бог – Бог в законе, тут уж никто не отвертится, перед ним и Вася-грузин будет как последний пидарас.
Не спали на зоне, не спали и на поселке. Тут не спали еще и потому, что накануне, после долгих совещаний, ожиданий и бесконечных пробных пусков, заработала наконец поселковая котельная. У заключенных она была своя, у вольных своя – химики так нахимичили, нет, чтобы одну на всех построить. Причем у зэков котлы новые, а у вольных – старые. Смех и грех: охраняемые ночью под одной простынкой в тепле балдеют, а охрана под двумя одеялами дрожит, и электрообогреватели особо не повключаешь – напряжение в сети падает, во всем поселке свет вырубается.
Заработала – и сразу на полную катушку, ни в чем наш человек меры не знает!
Да и Гидрометцентр, будь он неладен, обещал минус пятнадцать, а на градуснике час назад было плюс восемь, сейчас – плюс десять, и неизвестно, что будет через час…
Всклокоченный, босой, в трусах и майке, Челубеев стоял в кухне у открытого окна, недоверчиво смотрел на привинченный к раме градусник, стучал по нему ногтем, хватал ладонью теплый густой воздух, неожиданно напоминавший женскую плоть.
Надо, надо было спать, но заснуть никак не удавалось.
Звонил в котельную, но там не брали трубку…
Челубеев знал, почему не берут, и понимающе усмехался: по поводу открытия нового отопительного сезона устроили сабантуй. Не закрывая глаз, Марат Марксэнович видел, как там это все происходит: красные разгоряченные лица, улыбки, смех и – старая газета, расстеленная на железном, пахнущем солярой столе, крупно нарезанные хлеб, лук и сало – самая правильная мужская закуска, а к закуске…
Час назад отправил в котельную дежурного по поселку, чтобы убавил в котлах жар и навел порядок, дежурный отправился туда и сгинул.
И его понимал Челубеев.
С каким удовольствием он сам сейчас бы там оказался и сначала устроил бы для порядка разнос, а потом, после паузы, сказал бы, примирительно улыбнувшись: «Ну и мне плесните, что ли, капель двести». И посидел бы часик-другой с мужиками, поговорил бы о нелегком житье-бытье всех, кому выпала судьба служить в системе исполнения наказаний.
Но не мог, не имел на все это права Марат Марксэнович, так как должен был сейчас спать, чтобы проснуться полным сил, которые так нужны для победы.
Положив в задумчивости руку на батарею, он отдернул ее, обжегшись, проворчал: «Архаровцы», и тут же услышал за спиной шаги, не Юлькины – Светкины, их Челубеев во всем свете ни с чьими не спутает – голыми подошвами по линолеуму: шлеп-шлеп, шлеп-шлеп…
И так захотелось повернуться и увидеть ее: родную, большую, теплую, с растрепанными волосами и припухшим со сна лицом, в простой ночнушке, но не повернулся, а продолжал стоять, как стоял.
Вот ведь – даже такой малости не мог позволить себе сейчас Челубеев – повернуться и посмотреть на жену!
Да, трудно быть Хозяином в зоне, но в своей семье быть им еще труднее. Хотя понятно почему: там штат, замы, можно что-то поручить, что-то перепоручить, а здесь все один, все сам, и по-другому быть не может!
Села – табурет заскрипел, ножка у него иногда отваливается, как бы не грохнулась, оправдывайся потом, почему не починил – много раз обещал.
– Ты чего не спишь, Марат?
После памятного случая, когда штурмовал ночью жену и получил в ответ одно мертвое безразличие, Челубеев ушел спать на диван в большой комнате и по сей день там спал. Повода вернуться в спальню не было, да и не искал Марат Марксэнович повода.
– Ты что-то спросила?
– Чего… гу-ук – гу-ук… не спишь? – Светка пила воду из ковша, так жадно, что дыхание перехватило, Челубеев не видел этого, но слышал – как будто видел.
– Не спится, – глухо ответил он.
– Фу-у, ну и жара… Они что там, в котельной, с ума посходили?
Из-за спины донеслись негромкие и непонятные для постороннего человека звуки. Для постороннего, но не для Челубеева, который со своей женой четверть века прожил. Но, поворачиваясь, он знал, чувствовал, кожей спины ощущал, затылком видел, что она там сейчас делает: взяла двумя пальцами край ночнушки на груди и туда-сюда, туда-сюда, вроде как опахалом…
Эх, Светка, Светка, схватить бы тебя сейчас в охапку, перекинуть через плечо, отнести в спальню и сделать то, что положено мужу со своей законной женой по ночам делать, что скрепляет семейную жизнь лучше хорошей зарплаты и детей-отличников.
Но – нельзя!
Причем категорически.
– Да я уже четыре раза туда звонил…
– И что?
– Не отвечают.
– И не ответят.
– Кузьмина послал час назад.
– И с концами?
Челубеев кивнул.
И Светка тоже за спиной кивнула.
Что-то новое, а точнее, старое, давно не слышанное почувствовал он в голосе жены, когда она вдруг спросила.
– Не простудишься у открытого окна?
Заботится?
– Когда я простужался?
– Никогда… Пошли спать, Марат.
В каком смысле спать?
Нет, на это предложение отвечать не нужно!
Не дождавшись ответа, встала, ножка у табурета отвалилась, а она промолчала.
Не заметила?
Светка не заметила?
Не может такого быть!
Марат Марксэнович скосил глаза и, к удивлению своему, увидел жену не такой, какой себе ее представлял. Совпали лишь босые ноги, а остальное нет: не растрепанная, не припухшая, а как будто фотографироваться на паспорт собралась, даже губки вроде как подкрашены.
И не простая мятая ночнушка на ней, а гипюровый пеньюар, который сам подарил много лет назад на Восьмое марта, и если Светка его надевала, это означало только одно…
Не заметить?
Не поверит.
Но пожестче надо, погрубее!
Одновременно не совсем грубо, а то обидится…
– Ты чего это вырядилась?
Осматривает себя, как маленькая девочка в новом платьице, – мол, я и не заметила, что надела, даже губку нижнюю от удивления выпятила.
– А это… спать хотелось сильно… взяла в комоде, что первое под руку попало.
Врет или не врет?
Пойми…
Хотя это ничего не меняет.
– Ну, я пошла?
Думаешь, скажу: «Останься»?
– Иди.
– Спокойной ночи?..
Первый раз за долгое время спокойной ночи пожелала, только вопросительная интонация зачем?
Ну ничего, мы тоже люди вежливые.
– Спокойной… – А вот это хорошо прозвучало, очень хорошо – не грубо, но твердо, по-мужски.
И опять: шлеп-шлеп… шлеп-шлеп… шлеп-шлеп…
Но, спокойно, Марат, спокойно! Потому что даже если можно, даже если Светка этого хочет и даже если очень хочет, все равно нельзя, сегодня ночью никак нельзя, потому что накануне ответственных соревнований алкоголь и секс исключаются, во всех пособиях по силовым видам спорта так написано. Для Челубеева это не только теория, но и горькая личная практика: в восемьдесят втором, на Спартакиаде народов РСФСР в Ижевске выпил маленько и с прыгуньей на батуте в гостинице уединился. А на следующий день вылетел из соревнований еще на предварительном этапе. Так и сказал тогда себе: «Допрыгался Челубеев». Урок был на всю жизнь. А батутница, между прочим, серебряную медаль хапнула, хотя раньше в фаворитках не числилась. У женщин все по-другому: во время этого дела мы свою силу им отдаем, а они ее от нас получают, вроде как от аккумулятора заряжаются…
Эх, не тебе, Светлана Васильевна, завтра выступать, а то б я сейчас подсобил, силушки подкинул!
Челубеев снял трубку и в последний раз набрал котельную.
Занято…
Понятное дело, напились и подружкам звонят.
«Всё – спать!» – приказал себе Марат Марксэнович и, выходя из кухни, решительно хлопнул ладонью по выключателю. Из-за неплотно прикрытой двери Юлькиной комнаты пробивался свет.
Тоже не спит…
Интересно, за кого болеть завтра будет?
За родного дядю, который в трудную минуту приютил и дал работу, или за чужого, который конец света в ближайшем будущем пообещал?
Челубеев лег на диван, заложил руки за голову и стал думать о том, что будет завтра, а точнее, уже сегодня, три часа, как сегодня – когда ложился, старые настенные часы Омского часового завода пробили три.
Бородатый силен, ничего не скажешь, но сама по себе сила в спорте мало что решает. Есть методика подготовки, есть техника исполнения, есть, в конце концов, спортивная психология, и во всем этом дремучий монах, конечно, ни ухом ни рылом. Одного желания победить мало, нужны тактика и стратегия, нужны, в конце концов, тылы!
Хотя тылы у Челубеева как раз подкачали…
Можно сказать – перешли на сторону врага…
Как Светка сегодня смеялась, когда монах что-то там про свечки сказал…
Пошутил…
А раньше смеялась так только его, Челубеева, шуткам.
Жена в спальне протяжно вздохнула и заворочалась.
Вздыхай и ворочайся, Светлана Васильевна, вздыхай и ворочайся, но в спальню я вернусь только после того, как твой монах из вверенного мне учреждения безвозвратно уберется.
Да так, чтобы духу его здесь не осталось!
Другого пришлют?
Нехай присылают, хуже не будет. (Почему-то Челубеев был уверен, что хуже не будет.) Уберется бородатый, и забудет Светка о своем боге, как забывает уже перед едой молиться.
Не сразу, постепенно…
И он снова станет в своей семье хозяином.
А Хозяином в зоне станет да фактически уже сегодня.
А православная мафия будет обезглавлена и рассеяна!
Под них он подложил мину.
Подарок судьбы была эта мина, иначе не скажешь – подарок судьбы…
…Оставшись после ухода незваных гостей в кабинете один, Челубеев пребывал некоторое время в задумчивости, потом подошел к любимицам своим – Дусе и Фросе с намерением повторить номер бородатого: ухватить сладкую парочку за заушины, поднять и перекреститься, и уже ухватил, но поднимать не стал, отпустил, выпрямился и в еще большей задумчивости в сторону отошел.
«А что если в этом, нехитром на первый взгляд, действии какая-то подлая магия заключена?» – подумал тогда Челубеев. – Как «крибле-крабле-бумс» в сказке, сказал – и вот ты уже Карлик-нос»…
Нет, в сказки Марат Марксэнович еще в детстве перестал верить и при советской власти ни про что такое не думал – да и не было ничего такого, а сейчас каждый вечер по телевизору то тарелки, то барабашки, то зомби всякие – поневоле поверишь.
Перекрестишься – и будешь потом, как Шалаумов с Нехорошевым, молчать и кивать.
«Но чёрт с ними со всеми, не захочет человек, никто его не зомбирует!» – упрямо подумал Марат Марксэнович и хотел вернуться к Дусе и Фросе, но даже шага не сделал.
«А не будет ли это изменой принципам? Как если бы, к примеру, настоящий коммунист, какие были раньше не только в кино, но и в жизни, встал и вместо “Сталину слава” сказал: “Хайль Гитлер!”… Нет, не при всех, не на партсобрании, а наедине с собой, но это ведь еще хуже, еще страшней, больше, чем предательство…»
Пока Челубеев пребывал в несвойственных его характеру сомнениях, все глубже в них погружаясь, стало ему вдруг казаться, что в кабинете есть кто-то, кто к этим сомнениям его подводит и в них, как в омут, затягивает. Медленно повернув голову, Марат Марксэнович остановился взглядом на иконе.
Усмехнулся, – монах икону забыл, как же – хитер бородатый… Подошел к ней решительно, поднял без страха и сомнения и понес.
Юлька за своим рабочим столом, как всегда, отсутствовала, а на столе, как всегда, куча неразобранных бумаг и свежая почта, среди которой выделялся конверт из обл-суда. Не было никакой спешки, да и интереса особого не было, но взял его Челубеев, открыл, прочитал, что там написано, еще раз прочитал и понял: «Вот она – мина!»
Кровь закипела от радости в жилах, но усилием воли Челубеев охладил ее, чтобы остужала мозг, делая его спокойным и расчетливым – при ЗАминировании требуется быть не менее хладнокровным, чем при РАЗминировании.
После чего положил «мину» в боковой карман кителя, взял икону, вынес ее на улицу и поставил в коляску монашеского мотоцикла.
Просили заправить?
Заправим!
Челубеев сбегал к своей «Нивке», в которой всегда на всякий случай канистра с бензином стоит, перелил в мотоциклетный бак, подбавил маслица – тоже под рукой оказалось. Ключ зажигания бородатый, конечно, унес, но это не остановило – соединил какие надо проводки и с пятого удара (монах по полчаса заводит) завел, вскочил на сиденье и хорошенько газанул, вспомнив юность, когда на угнанной «Яве» катал соседскую девушку Яну по ночным Чебоксарам.
На войне мины под танки специально дрессированные собаки подкладывали, в школе про них рассказывали, и даже картинка такая в учебнике была. Жалко собачку, а что поделаешь – за Родину…
Свою «собачку» Челубеев не дрессировал, но был уверен, что никуда она не денется, побежит, поползет, понесет в логово врага «мину».
Ухнет взрыв, ахнет враг, и вот она – победа!
Да и от «собачки» заодно избавление…
…Челубеев вспомнил, как мотался по зоне на монашеском «Урале», пугая охрану: Зуйкова искал и нашел его не где-нибудь, а в сортире, и не с кем-нибудь, а с вонючим неугодником.
Такие они, православные…
– На эхе ночь, – проговорил Марат Марксэнович, – На эхе ночь, на эхе ночь…
Эту загадочную фразу он слышал несколько лет назад, когда гостил в Москве у дяди и они полуночничали по-мужски на кухне, а из радиоприемника время от времени доносились слова: «На эхе ночь».
Какая ночь, на каком эхе, почему? – для Челубеева это так и осталось невыясненным, но с тех пор эта фраза наилучшим образом помогала при бессоннице – повторишь ее разиков пять и дрыхнешь.
– На эхе ночь…
– Ты что-то сказал?
Челубеев ругнулся в свой адрес – вслух вырвалось, а у Светки ушки на макушке.
Идет сюда?
Точно – идет.
Шлеп, шлеп… Шлеп, шлеп…
– Ты что-то сказал?
Пришла специально, чтобы спросить?
Ну ты, Свет, даешь…
– Да вспомнил тут…
– Что?
– Ничего.
Челубеев не ответил, промолчал – не станешь, в самом деле, среди ночи рассказывать, как усидели с дядей три поллитры и не заметили.
– А я думала, ты меня позвал…
– Зачем?
– Не знаю …
И села в конце дивана на край и вздохнула, как в прошлый раз.
Что это ты, Свет, развздыхалась?
– Сна ни в одном глазу… А Мартышка дрыхнет как ни в чем не бывало! На спинке лежит, лапки кверху подняла.
Челубеев вспомнил, как неслась его Светлана Васильевна через двор со шваброй наперевес, и хмыкнул:
– После этого дела спится вообще хорошо.
– Не смейся, Марат! А вдруг она забеременеет?
– От кого? От кота? – Челубеев не удержался и прыснул.
– А что, сейчас такое время! Все перепуталось, перемешалось… Поневоле поверишь…
Вот ты и поверила – поневоле! Эх, Светка, Светка…
Спросить бы тебя сейчас прямо, как на допросе: «За кого завтра будешь болеть?»
Точнее, уже сегодня…
Так в слезы ж кинется, и тогда точно не получится уснуть.
Но вот ведь как: убить был готов, как лучше застрелить – примеривался, а сейчас жалко – сидит в ногах, как собачка.
Погладить бы тебя по теплой широкой спинке, да нельзя, – поймешь неправильно.
Раньше он неправильно понимал…
Светка возмущалась, смеялась, когда под ним оказывалась. «Да ты неправильно меня понял!»
Неужели поменялись ролями?
Да нет, рановато еще об этом думать. Завтра, завтра я неправильно тебя пойму, Свет, а сегодня нельзя.
Не могу, не имею права!
Хотя, после этого дела засыпаешь сразу…
Но Юлька за стенкой – услышит. Правда, если совсем по-тихому – не услышит…
Но по-тихому Светка не любит, причем категорически.
В молодости еще сказала как отрезала: «А это ты мне даже не предлагай!»
Сделал вид, что удивился: «Почему?»
«Потому что все для своего предназначено».
Ответ жены понравился своей хорошей правильностью, но сделал на всякий случай еще один заход, заговорил с полемическим задором: «А люди что, дураки? Французы – дураки? Весь мир дураки, одни мы умные?» Думал, к стенке припер, не отвертится, а она вдруг возьми и скажи: «Меня от этого стошнит». И стыдно стало тогда Челубееву, противно от собственной настырности, и больше уже никогда не предлагал жене «по-тихому», на стороне иногда забавлялся.
– Ты за кого болеть собираешься?! – не хотел спрашивать, а спросил – вырвалось неизбежное.
И закачалась Светлана Васильевна от этого прямого вопроса, как тоненькая березка на бешеном ветру, забилась, как попавшая в силки птица, застонала от непередаваемого словами страдания:
– Ма-ра-а-ат! – и упала, ткнулась лицом в мужнин пах.
Челубеев от неожиданности растерялся, а чуть погодя, еще больше растерялся, сам себе не веря.
«Неужели? Неужели правда?» – спрашивал он себя, хватаясь за обрывки мечущихся мыслей, не зная, радоваться происходящему или возмущаться.
Но ведь нельзя, ведь завтра…
Точнее, уже сегодня…
Светка!
Как же ты истосковалась, родная!
И вдруг бухнула в голове тревожная мысль: «А этот небось уже спит» – бухнула и пропала, утонув в сладостной неге…
…Но вопреки тревожному предположению этот (Челубеев имел в виду конечно же о. Мартирия) не спал, и спать не собирался.
Он никогда в «Ветерке» не спал, проводя остаток ночи после долгой исповеди перед утренней литургией в чтении «Добротолюбия», этой любимейшей книги русских монахов, имеющих склонность к аскетическому служению.
А о. Мардарий в это время обычно сладко посапывал на своей кровати, утонув в пышной подушке. Правда, прежде чем заснуть, всякий раз пытался уговорить брата последовать своему примеру.
– Сосни, отец! Хоть немножко-нат, хоть часик-нат… – говорил он, зевая.
– Никак! – отвечал о. Мартирий и прибавлял: – Когда сплю, бесы во мне пробуждаются, – имея в виду известную нам привычку воевать во сне. Не хотел о. Мартирий искушать неокрепшие души старосты и его подручных, которые спали за фанерной перегородкой и могли все услышать.
Но в ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября 1999 года не спал и о. Мардарий. Толстяк был возбужден и даже перевозбужден: физиономия красная, глазки бегают, мокрые от пота жидкие волосенки прилипли ко лбу, огромный живот встревоженно колышется под старым сатиновым подрясником. Места себе о. Мардарий не находит: то на стул сядет, то на кровать обопрется, то примостится на подоконнике, но и минуты нигде не задерживался: вскакивал, метался, накручивал круги вокруг статуарно неподвижного о. Мартирия, сидящего на стуле с книгой в руках.
– Отец-нат, отец-нат, отец-нат! Отмени-нат, отмени-нат, отмени-нат! – в отчаянии повторял он одно и то же, но о. Мартирий то ли делал вид, что не слышит, то ли не слышал в самом деле – настолько к этим призывам оставался безучастен.
– О-о-о-тец!! – с каким-то внутренним стоном воскликнул в конце концов толстяк, бухнулся перед сидящим братом на колени и положил свою голову на раскрытую книгу, как на плаху. Помнится, матушка Неонила так воскликнула и так же упала перед о. Серапионом, когда тот с температурой 38 собирался на охоту, оказавшуюся в его жизни последней. Батюшка тогда строго матушке попенял: «Не греши, мать, встань».
Таких подробностей о. Мартирий из жизни родителей своего соратника и сподвижника конечно же не знал, но, что интересно, прореагировал так же, сказав почти слово в слово и с той же интонацией:
– Не греши, отец, встань.
Матушка Неонила ослушаться не посмела и встала, а дальше – о. Мардарий очень хорошо помнил, что было дальше, поэтому продолжал стоять на коленях.
– Не встану-нат! Пока не откажешься-нат! – объяснил он, оторвав голову от книги и глядя на о. Мартирия по-собачьи преданными глазами.
– Тогда я встану, – сказал большой монах, поднялся и отошел к окну. – Подумай сам, как я могу отказаться, если уже договорился? Договор есть договор.
– А ты сошлись на что-нибудь-нат, придумай-нат, скажись больным-нат! – предложил выход из положения по-прежнему коленопреклоненный о. Мардарий.
В глазах о. Мартирия появилось удивление.
– Как же я могу сказаться больным, если я здоров? – Тут к удивлению прибавилась досада: – От кого от кого, а от тебя, отец, не ожидал услышать подобное. Никак.
Гладкая физиономия о. Мардария сморщилась, и, замахав детскими ладошками – часто-часто, как заяц, бьющий в барабан, он сдавленно затараторил:
– Не то-нат, не то-нат, не то-нат… Не то говоришь-нат! А если он победит-нат? Что делать будешь-нат? Что делать будем-нат?
Этот естественный и закономерный вопрос, оказался для о. Мартирия совершенно неожиданным. На лице его изобразилось еще большее удивление.
– Как это он победит? Не победит. Никак.
– Так-то оно так-нат, да только, чтобы он не победил, ты победить должен! Он эти штуки, – о. Мардарий изобразил руками подъем гирь, – туда-сюда-нат, туда-сюда-нат, каждый день тягает-нат! А ты-нат сколько лет-нат тяжелей кадила ничего не поднимаешь-нат!
Это сравнение неожиданно понравилось о. Мартирию: он улыбнулся, задумался и проговорил, мотнув головой:
– Нет, отец, кадило – тяжелее. А уж кто чашу хоть раз в жизни в руках держал, что для него какой-то двухпудовик?