bannerbannerbanner
«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности

В. Г. Виноградский
«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности

Полная версия

Чем может быть специфичен именно крестьянский дискурс? Именно тем общим опорным контекстом, на котором стоит крестьянский мир. Особенность крестьянских дискурсивных практик детерминирована тем обстоятельством, что крестьянский социум, создающий дискурс, образован людьми, непосредственно, в силу своей хозяйственно-экономической диспозиции без остатка включенными в местный природный мир и в местный мир социальный. Крестьянин прикреплен к земле и к соседям, к ближайшей натуральной округе и к своей деревне, селу, станице, хутору. Он – человек этой, каждый раз «малой» земли. У него нет иных, чем традиционное природопользование, источников доходов, у него нет второго жилища. Кстати, это последнее обстоятельство резко отграничивает коренных крестьян от городских дачников, покупающих дома в наполовину опустевших деревнях, подолгу живущих на природе и формально включенных в крестьянский жизненный процесс. Но сколько бы ни старался горожанин жить по-крестьянски: вести огород, держать мелкую скотинку, наличие у него иных источников дохода и городских квартир решительно препятствует органичному включению горожанина в деревенский пейзаж. Он в нем – чужак. И по занятиям, и по облику, и по дискурсу. Кстати, порой очень забавно наблюдать и слушать породистых горожан, разговаривающих с крестьянами – при этом обычно звучит этакий оживленный, псевдонародный воляпюк, слышится интонационное и лексическое обезьянничанье, смешное и жалкое.

Несущий опорный концепт крестьянских дискурсов, его действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п. – это именно деревенский микромир, природный и социальный. Он изначально элементарен, его элементы сочтены, они относительно неподвижны, устойчивы и незамысловаты. Эту родовую специфичность крестьянских дискурсов, – специфичность, обусловленную их locus nascendi («местом порождения»), можно, как мне кажется, наглядно проиллюстрировать, прибегнув к помощи мировой геоинформационной системы Google Earth, а именно к обобщающим возможностям последней. Легко убедиться, что использование этой волшебной электронной карты в процедурах поиска и рассматривания локальных деревенских миров мало что может дать мыслящему глазу – в лучшем случае мы увидим несколько порядков деревенских изб и полоску центрального прогона. А позади домов – правильные контуры огородов и сенокосов, дорожки и тропинки к речкам, колодцам, родникам. И это все! В то время как пространственное «хозяйство» рассматриваемой с самолетных высот городской среды тотчас внушает мысль о сложном и разветвленном жизненном космосе, своего рода универсуме, который даже в общей картографической проекции можно членить, сортировать, интерпретировать. Не таков крестьянский дискурс – его основа и его материя, рассмотренные с известного аналитического «расстояния», внушают мысль о его элементарности, скудельности и бедной чистоте. В то время как соответствующий опорный концепт дискурса городского попросту неразличим и невычленим – настолько сложна и многослойна его структура.

Каких бы то ни было непредвиденных странностей в крестьянских дискурсивных привычках не заметно. Они вполне предсказуемы. В них читается знак циклического времени. Дискурсы крестьянской повседневности постоянно заняты предвосхищающим истолкованием до мелочей знакомого мира. В этой их «заранее-выстроенности» действует индукция неуклонного, воочию наблюдаемого, – если и не ежедневного, то обязательно недельного и месячного, не говоря уж о сезонах, – природного движения. Последнее предстает не в мелькании календарных чисел, а как мягкое прибавление и убавление дневного света, как отрастание и увядание травки у крыльца, как оседание сугробов и рост проплешин на солнечных пригорках, как густое начало и прозрачный конец листопада. Этот кругообразно сменяемый «задник» не в последнюю очередь сообщает деревенским разговорам, их строю, их дискурсивной размерности особого рода порядочность. Порядочность в том базовом смысле, что это не столько узуально укрепившаяся приличность, сколько установленность, принятая уложенность, своего рода устаканенность бытия. Крестьянским дискурсам свойственна, скорее, порядливость. Это полузабытое слово схватывает не только элементарную аккуратность, но и предсказуемую устойчивость, отсутствие вывертов и эскапад.

Таким образом, крестьянский дискурс – это речевая вариация малоподвижного деревенского пейзажа. Это бегущая строка повседневных очевидностей. Это – разговорная машина, производящая круговую панораму однотипных целей, комментирующая набор стандартных производственных акций и формулирующая неширокий круг из года в год воспроизводящихся намерений. Крестьянский дискурс – это незамысловатая стенограмма бытия, направленного прежде всего на сохранение полноты органического существования субъекта. Такого существования, когда соблюден и обеспечен минимум условий для продления в будущее рутинных хозяйственно-экономических практик. Кратчайшая лексическая формула полноты органического существования такова – сыты, обуты и одеты. К ней, пожалуй, можно добавить вот что – с потолка не каплет, и с соседями мир. Все это и есть принципиальная схема типичных крестьянских дискурсивных практик. Их сокровенная сердцевина. Их изначальная нищета. Их рутина. Но эта унылая циклическая норма вмиг освежается, становится резкой и отчетливой, когда на нее смотришь со стороны, из другого дискурса. Этот эффект замечен и воплощен А. С. Пушкиным, большим любителем и знатоком деревни. Воплощен в романе, где рядом с городским искушенным Евгением Онегиным в деревенских просторах появляется новый человек, романтический поэт, который к тому же выучился в Европе. Приехав, как и Евгений, в свое сельское поместье и по необходимости войдя в соседские отношения, Владимир Ленский, окунувшись разокдругой в тамошний дискурсивный поток (в сущности, мало отличающийся от крестьянского крикливого разговора), буквально отшатывается: «Бежал он их беседы шумной. / Их разговор благоразумный / О сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне, / Конечно, не блистал ни чувством, / Ни поэтическим огнем, / Ни остротою, ни умом…» То есть всем тем, что характерно для салонного дискурса. Там, чтобы быть в центре, надобно быть красноречивым, умным, парадоксальным, проницательным. В самом деле, ум сверкает и блещет именно в тех дискурсивных ситуациях, когда «скрытая сущность вселенной» вдруг публично вытаскивается на белый свет. Когда непонятное и загадочное буквально на глазах конвертируется в очевидное. Когда формулируется оценка, меняющая систему жизненных координат. Но крестьянские координаты выстроены, что называется, раз навсегда. Поэтому крестьянские дискурсы, как правило, безоценочны. «Нерассуждения» в тех нарративах, которые были записаны в разных уголках сельской России, это инстинктивный способ самосохранения. Способ выстраивания социально-исторической безопасности. Не рассуждать и не оценивать – это значит не разрушить, не покалечить и даже как-то оправдать, принять пройденное пространство жизни. «Жизнь прожить – не поле перейти» – говорит народ. Жизнь прожить сложнее и непредсказуемее, чем пересечь обозреваемый маршрут, когда можно обойти канаву, перескочить через лужу и уклониться от буреломной чащобы. Вот поэтому и крестьянский дискурс о жизни есть не описание возможностей, которые были даны, но не реализованы (а такое описание изначально аналитично, оно есть именно рас-суждение, оно есть организованный целесообразный текст), а, скорее, прихотливая, движущаяся топология и топография пережитого и прожитого[22]. То есть никаких ежели да кабы! Никакой детерминации будущим. И только так – бог даст день, бог даст и пищу. Или поживем-увидим. Только детерминация настоящим. И, разумеется, прошлым, проверенным опытом отцов и дедов. И в этих свойствах крестьянских дискурсов прочитывается их основательность и способность захвата мира в его необходимой полноте. Данные свойства высвечиваются порой в неожиданных обстоятельствах. Порой социальная, мирская жизнь совершенно походя и шутя вручает исследователю такие познавательные подарки и откровения, значимость которых поистине неоценима. В таких ситуациях мгновенно выворачиваются на свет плотно слежавшиеся пласты сознания, обнажается их привычно скрытая, хотя и подразумеваемая сущность. Вот один из таких случаев. В апреле 2016 года в манеже Дворца спорта в Саратове проходил форум «Единой России» на тему «Современное российское село». Выступая на нем, генеральный директор ООО «Ягоднополянское» Василий М. в самом начале заявил, что не намерен соблюдать принятые в подобных собраниях нормы говорения. Присутствующие тотчас настороженно притихли. Вот начало и отдельные фрагменты выступления.

– Я не буду читать, а от себя скажу простым крестьянским языком. Наше хозяйство многоотраслевое, 3,5 тысячи голов коров, 12 тысяч гектаров пашни в обработке. Я хочу озвучить крик души крестьян России: нельзя такую цену на молоко держать, ниже воды. Это стратегический продукт, он должен стоить на вес золота, а мы его продаем за копейки <…> Обидно, что животноводы в дождь, метель, туман и мороз идут на работу, но получают мизер, так как их продукция ничего не стоит. Это надо правительству и Минсельхозу России на контроль взять. Село – опорный рычаг государства. Если нет животноводства, то нет села. А не будет села – не будет России <…> Нельзя работать на селе, когда одни контролеры: семеро с ложкой, один с сошкой <…> Мы никуда, ни в какие банки ничего не должны. Там грабеж среди бела дня.

 

Смотрите, на наших глазах происходит нечто вроде «анатомического вскрытия» языковых покровов официально-делового стиля. Он есть, и его – нет. От него остались лишь слабые сигналы, говорящие о том, что оратор – человек не совсем уж «от сохи». Он, несомненно, имеет опыт сидения в президиумах и выступлений с высоких трибун. Об этом говорят все эти лексические манекены – «многоотраслевое», «стратегический продукт», «продукция», «взять на контроль». Они то и дело высовываются из текста доклада, подготовленного, как правило, референтами. Однако оратор намерен сознательно уйти от такого «социально-значимого говорения» – я «от себя скажу простым крестьянским языком». Но что здесь от «крестьянского языка» – как его понимают люди не простые, а партийные, осененные должностями, званиями, статусами? Для них крестьянский язык – это подчеркнуто не официальная, не деловая лексика, это разговорный синтаксис. И что самое важное – оснащенность говорения пословичными конструкциями, которые символизируют народную мудрость. И формально они правы. Они чувствуют истину. И поэтому – при всей простодушной пародийности подобного «крестьянского языка» – он как раз и есть упомянутый выше натуральный познавательный подарок. Ведь этот деревенский хозяйственник, выступающий на важном партийном форуме, попытался, сам того не осознавая, нащупать разницу между, с одной стороны, монотонным и вполне бесцветным трибунным тарахтеньем, молчаливо принятым в качестве некоего чиновничьего комильфо, и с другой – самодельным, неусловленным, натуральным «криком души». И этот, заряженный эмоцией, возглас гораздо вернее, чем развитая, оснащенная цифрами и графиками, аналитика, указывает на суть дела, на подлинные вещи мира. Язык не замазан здесь, как это принято в официально-деловых кругах, дискурсивно бесцветной, аккуратно-бесстрастной лингвистической шпаклевкой, добытой из бог весть каких словарных хранилищ. Этот «народный» язык не маскирует и не приглаживает события мира сетями логических объяснений, детерминирующих обстоятельств и привходящих околичностей. Этот язык говорит прямо и просто – покрестьянски. И в этом заключается специфичность крестьянских дискурсивных форматов, которые захватывают мир вполне. Именно вполне, в исчерпанности, в его неразделимой полноте. Крестьяне владеют материалом собственного повседневного бытия и предметно и дискурсивно.

4. Органика дискурсивности

Дискурс в его глубинных, генетических измерениях – феномен органического происхождения, то есть – прирожденный. Феномен, первоначально и в своих базовых характеристиках всосанный, впитанный из того самого первого семейного мира, который наполнен словами, интонациями, разговорами. Человеческий младенец вовлечен в эту атмосферу сначала своим слухом, а потом и глазом, фиксирующим невербальные жесты своей каждодневной, склоняющейся над ним родни. Крохотный человечек неосознанно, автоматически соотносит их со звучащим словом. Так постепенно выстраивается стартовая, сперва качающаяся, но в то же время и самая фундаментальная речевая картина мира, в ее сложенности и слаженности никак не повторяющая с точностью соседние. Протодискурс детства, начинающего лепетать и говорить, однотипен по тональности, но это вовсе не монотонный унисон. Это – формирующаяся дискурсивная мелодия. Процесс дискурсивного «ображивания» продолжается и в детском садике, и в начальной школе и далее – в процессах чтения, коммуникации и особенно в тех жизненных ситуациях, когда еще неполный опытом человек искренне удивляется, слыша необычное слово, нахмуренно настораживается, наблюдая нестандартную манеру общения, полетно воодушевляется, читая поразившую его книгу. Вот тогда и закладывается тот базовый дискурсивный формат, та речевая походка, которая всегда своеобразна даже в рамках неких типовых, уподобляющихся одна другой схем и конструкций.

Дискурс органически прирожден. А стиль – привит, сконструирован, сознательно и усильно собран. Стиль культивируется, он подтягивает и школит субъекта. В то время как дискурс – это состояние привычной и ненатужной распущенности, расслабленности, релаксированности. Дискурс – вещь разношенная. В дискурсе человек ведет себя естественно и – проговаривается. Он показывает и обнаруживает суть. Так сказать, засвечивает нутро. Дискурс – это то, что субъект умеет. А стиль – это то, что человек любит, предпочитает, выбирает. Дискурс – как бы человек лингвистически ни маскировался, как ни вел себя по правилу «молчи, за умного сойдешь» – в конечном счете возьмет свое и выдаст человека с головой и со всей иной его органикой. От него не сбежишь и не спрячешься.

Дискурс как нечто прирожденное, органическое, прицепившееся намертво к человеку с его детских лет можно уподобить персональной человеческой осанке, его неповторимой фигуре, его речевой походке или нестандартной человеческой ступне, которая, как ее ни корригируй, как ее ни правь, непременно стопчет и сомнет любой самый крепкий ботинок. Прорвется сквозь стиль, потому что стиль эфемерен и прихотлив, а дискурс – крепок, устойчив, железобетонно фундаментален.

Стиль культивируется, воспитывается, репетируется и дрессируется. Стиль заимствуется, спускается на человека сверху, цепляет его со стороны, а не растет помаленьку изнутри. Стиль приспосабливает и приспосабливается. Стиль – это речевая ортопедия, вкусовая добавка к дискурсу. В отличие от дискурса, требующего объемистого пространства для своего вдосталь-разворота, стиль допускает клиповую нарезку, чтобы мгновенно выскочить, обнаружиться, взмыть из серых, стандартизованных речевых потемок. Достаточно одной цитаты, характерного словца, чтобы вкус стиля, его особый аромат стал явным и ощутимым. И если стиль демонстрируется и культивируется, обдуманно и тщательно сервируется, то дискурс – долгое, протяженное дыхание. Дискурсивный формат не лезет в коммуникативные щели и не протискивается в паузы тишины, а изредка, время от времени, но мощно и накрывающе выходит из глубин персонального речевого океана.

Стиль не предполагает молчания, он активно наседает. Стиль есть комплект отобранных, натренированных, выученных приемов и фокусировок. Стиль активно выговаривается, сообщает речевому изделию пряный привкус, «часто придает / Большую прелесть разговору» (А. С. Пушкин), полощется, как стяг, над отдельными дивизионами, из которых состоит бесконечный речевой строй. Дискурс же чаще помалкивает в своей определенности. Он не обнажается как купальщик перед погружением, а спокойно шествует, не привлекая любопытствующего или надзирающего внимания. Дискурс молчит в частностях, но разворачивается вполне в речевом размахе языкового субъекта. Органика дискурсивности состоит в том, что она впитывает в себя весь объем человеческого коммуникативного опыта, выросший из повседневного жизненного коловращения. Чуть прощупываемая граница, складка, грань стилистического и дискурсивного ловится, ощущается, обнаруживается самим языком. Так, например, о функциональном стиле ловчее, натуральнее говорить и рассуждать, ставя следующий вопрос – «стиль какой?». Ответ – научный, просторечный, книжный, публицистический. Звучит привычно, все в порядке. Но, к сожалению (сожалению познавательному), по такому же лекалу изготавливается в нынешних речевых практиках и понятие «дискурс». На вопрос «какой дискурс?» всегда следует полуавтоматический, торопливо-логичный ответ – философский, политический, либеральный, организационный, тоталитарный. И так далее. Кстати сказать, в словнике энциклопедии «Дискурсология»[23]насчитывается целых 196 словосочетаний подобной согласовательно-грамматической выделки. Вот примеры только на литеру «о», среднюю в русском алфавите: обличительный, олимпийский, оперный, оппозиционный, оптимистический, организационный, официальный. Сочетание понятия «дискурс» с прилагательным зовется в синтаксисе «согласованное определение». И именно такого рода композиция чаще всего фигурирует в русских текстах. Гораздо реже (и то в силу отдельной, специальной ее обдуманности) встречается инверсивная форма – дискурс философии, дискурс политики, дискурс обличения и т. п. Форма, когда существительное «дискурс» дополняется и это дополнение обозначается родительным падежом – «дискурс «“кого-чего”». Спросим себя – какая разница? Это же элементарная речевая вариативность. Однако подобного рода прямое синтаксическое измерение содержит в себе еще один, в сущности, расширительный шаг. И шаг очень серьезный. Дело в том, что внутри этого очевидного Genitiv прочно и незаметно работает так называемый поссесив (от лат. possessivus – собственнический) – притяжательный падеж, указывающий на принадлежность некоего объекта субъекту, стоящему в данном падеже. Этот падеж отличается от родительного тем, что обладает функцией притяжательности. Дискурс как феномен (в известном смысле – объект) принадлежит субъекту (в данном случае – философии, политике, обличению и т. д.) и формируется, зависит, управляется сущностными свойствами именно данного субъекта. Именно комбинация этих синтаксических измерений позволяет глубже осознать сущность понятия «дискурс». Разумеется, настаивать на непременности подобного рода форм обозначения дискурса (не философский дискурс, а именно дискурс философии), вставая тем самым поперек устоявшихся речевых практик, – занятие неумное. Спорить с традицией, особенно в общении с языком, – значит заявлять о горделивой самонадеянности. Однако помнить о возможности не только согласованного определения (философский дискурс), но и комбинации родительного и притяжательного измерения (дискурс философии) следует постоянно. Поскольку некоторые формулировки сути дискурса как речевого феномена не высвечиваются в форме согласованного определения и, напротив, выразительно сверкают, повернутые в ином ракурсе. Попробуйте, скажем, подвергнуть инверсии следующую формулу – «дискурс тотального расписания»?[24] Ведь она, если вдуматься, очень много и точно сообщает о нынешней устроенности цивилизации и всего человеческого мира. Но синтаксически развернуть, оборотить ее задом наперед очень трудно. Да просто невозможно. Как тут придется говорить? Тотальный дискурс? Расписанный дискурс? Тотально-расписанный дискурс? Ох, как слабеет здесь язык! Ох, как он не звучит! А раз не звучит, то и не светит в смысловом содержании – ведь здесь, в этих вялых конструкциях, налицо явный и бессодержательный повтор исходной, оценивающе-диагностической и глубокой мысли. Поэтому о дискурсе более проницательно раздумывать, когда спрашиваешь, и говоришь, и мыслишь – дискурс «кого?», «чего?». Например, свободный дискурс – дискурс свободы; увлекательный дискурс – дискурс увлечения; правдивый дискурс – дискурс правды; истинный дискурс – дискурс истины; философский дискурс – дискурс философии. Разница очевидна. В таком развороте будто бы включается пронизывающий познавательный рентген, и плотная оболочка формы тотчас разреживается, раскрывая глубинное разнообразие данного дискурса и его внутреннее устройство. Продолжим понятийный ряд: дискурс науки, дискурс культуры, дискурс городской будничности… Уже только эти обозначения властно поворачивают взор к вещам и событиям мира. В этом случае мысль схватывает не внешние, стилевые характеристики, а погружается в генезис соответствующего дискурсивного формата, спускается к его причинно-порождающему полю, к месту его выхода на белый свет, к его языковой экологии, к средовым характеристикам, к обстоятельственным позициям, к дискурсивному locus nascendi («месту порождения»). Конечно, можно продолжать говорить о характеристиках дискурса в прилагательной конструкции (философский дискурс), но тогда это выражение будет синонимично понятию «стиль». Поучителен и интересен процесс исследования типологических разновидностей дискурсов, циркулирующих в разных социальных сообществах. Так, исследуя эволюцию крестьянских речевых практик, мы обнаружили, что натуральный, корневой крестьянский дискурс воплощает в себе не логику ума и, следовательно, не логику дискурса размышления (дискурса рассуждения, дискурса умозаключения, «дискурса дискурса»). Крестьянский дискурс выражает логику ближайших обстоятельств и крепится именно на ней (и на них – на обстоятельствах). Помирай, а жито сей! Или – слепая крестьянка Антонина Степановна Симакина, согнувшись и кряхтя, мажет глиной курятник, приговаривая: «А то курам будет холодно. И крысам тоже…» Это цитата из моего документального фильма «Деревенские Атлантиды» (студия «Саратовтелефильм», 1992 г.). Или: «Ничто от наших рук не отобьется!» – как уверенно сказала мне Антонина Михайловна Тырышкина из деревни Красная Речка (Саратовская область), когда записывал ее семейную историю в Первом крестьяноведческом проекте Теодора Шанина (1990–1994 гг.). Дискурс деревни, продуктивное крестьянское соображение, облекающееся как в лаконичные пословичные подытоживания, так и в пространные дискурсивные конструкции, в сущности, незатейливо и тривиально. Однако крестьянский мир в них берется и обретается сполна. Он захватывается чохом. Мир, можно сказать, дискурсивно «заграбастывается» и по-хозяйски бесцеремонно прибирается к рукам. Присмотримся к этому более пристально.

 
22Актер и прирожденный мыслитель Георгий Бурков в воспоминаниях о Василии Шукшине ненарочно и точно формулирует впечатление от крестьянской манеры высказываться: «Или вот еще одно великое открытие Шукшина, когда он взял в “Калину” старушку-мать. Несчастная, никому не известная женщина. Я очень люблю таких людей. Они ничего не подозревают про себя (здесь и далее выделено мной. – В.В.). Так незлобиво, терпеливо, что ли, рассказывает про пенсию, про злой и про добрый сельсовет, про сынов, что не вернулись с войны, про третьего сына, которого она ждет неизвестно откуда…» (Бурков Г. Хроника сердца. М.: Вагриус, 1998). Это – некое народное устное летописание, систематически воплощающее пушкинскую максиму «добру и злу внимая равнодушно…».
23См.: http://madipi.ru/index.php?option=com_content&view= article&id=113
24Бибихин В. В. Слово и событие. Писатель и литература. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2010. С. 84.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru