bannerbannerbanner
Звезда атамана

Валерий Поволяев
Звезда атамана

Он был первым полицейским, которому удалось выследить Котовского, но когда он беззвучно проник в квартиру, где по точным сведениям стукача скрывался разбойник, и замер у двери, чтобы немного оглядеться, прислушаться к опасной тишине, то неожиданно ощутил прикосновение холодной стали к виску.

Скосил глаза вбок и почувствовал страх, – даже колени задрожали от неожиданности, а во рту сделалось сухо и горько, словно бы на язык ему сыпанули молотого перца. Даже слезы полились из-под век. Вот тебе и захватил Котовского врасплох…

– Ну что, душа любезный, – исковеркал правильную речь Котовский, – молись! Отслужил ты свое на царя-батюшку. Похоронят тебя за казенный счет. Даже выпивку тебе за казенный счет поставят… Чуешь, долгоносый?

Зильберг всхлипнул и хлопнулся на колени.

– Батюшка родненький, пощади! – проныл он.

– А зачем? – спокойно, беспечным тоном поинтересовался Котовский.

– Что зачем? – у Зильберга невольно застучали зубы.

– Зачем щадить-то тебя? – Котовский недоуменно приподнял одно плечо. Произнес озадаченно: – Не нахожу для этого никаких оснований.

Считал Зильберг, что Котовскому прихлопнуть человека – все равно, что щелкнуть муху газеткой: шлеп – и от мухи останутся только одни лапки. Да еще крылышки, может быть. Страшно сделалось Зильбергу, он закрутил голевой болезненно, выворачивая из воротника шею.

– Гы-ы-ы-ы… – Зильберг заерзал коленями по полу, захлюпал носом, будто простуженный, ноздри ему, похоже, заткнуло пробками, дышать сделалось трудно. – Не стреляйте в меня, – попросил он Котовского, – я вам еще пригожусь.

– Пригодишься? – Котовский недоуменно сморщил лоб. – Это каким же боком? У пристава из-под носа уволокешь стакан с чаем? Или набьешь в его пахитоски куриного помета?

– Я пригожусь вам, вот увидите, ваше высокоблагородие… Попомните мое слово.

– Никогда не был их высокоблагородием, – сказал Котовский перетрухнувшему полицейскому, – и что важно – никогда не буду.

– Но я все равно пригожусь вам, даже если вы не будете высокоблагородием…

Подумав немного, Котовский отвел пистолетное дуло от головы незадачливого помощника пристава.

– Ладно, допустим, я тебе верю, – неторопливо проговорил Котовский, – но, если обманешь меня хотя бы в малой малости, будешь жалеть, что родился на белый свет.

– Не обману, точно не обману… – зачастил Зильберг и перекрестился.

Котовский удивленно вскинул одну бровь: этот деятель с ярко выраженными чертами лица – православный? Крещеный? Это хорошо, что он крещеный. Обманывать меньше будет.

Котовский засунул пистолет за пояс, расправил ремень.

– От тебя, душа любезный, мне нужно только одно, – сказал он, – чтобы я знал все, что полиция затевает против меня. Понятно?

– Понятно, понятно, – поспешно закивал Зильберг, – все буду делать в лучшем виде.

Поведение помощника пристава было суматошным, нервным, руки дрожали, лицо тоже тряслось. Котовский подумал, что другой на его месте, не задумываясь, пристрелил бы этого деятеля: нет человека – и забот никаких нет. И угрозы тоже нет.

Он снова взвел курок пистолета и, выдернув его из-за пояса, ткнул стволом в голову Зильберга.

– Вы же обещали, – захныкал тот, – обещали, что не будете меня убивать…

– Не бойся, шкура, убивать я тебя действительно не буду. Но знай одно – если где-нибудь споткнешься, и я это засеку, – пара дырок тебе в голове обеспечена. Ясно?

Помощник пристава был понятливый, он покорно закивал тяжелой, потной от ощущения близкой опасности головой.

Отпустив полицейского, Котовский поспешно покинул квартиру – береженого Бог бережет, мало ли что у этого деятеля с жидким аксельбантиком на плече может быть в мозгу. Лучше перестраховаться и потом, чуть позже, проверить, не сидит ли кто во дворе в поленнице, замаскировавшись пилеными чурками, засекает, кто приходит в гости к Котовскому, а тип, засевший на противоположной стороне, ковыряет щепочкой в зубах и ждет, когда появится, допустим, Маноля Гуцуляк или Захарий Гроссу?

Конечно, Зильберг трясся совершенно напрасно, впустую стучал зубами и мокрил простудной жидкостью пол: за свою короткую жизнь Котовский не убил еще ни одного человека и убивать не собирался – не в его это характере. И не в его принципах…

Проверка Зильберга дала положительный результат – похоже, помощник пристава третьего участка решил действительно честно поработать на «адского атамана», как кишиневские издания начали в те дни величать Григория Ивановича, – придумали ведь, раньше до такого не додумывались, – трижды подряд сообщил о полицейских засадах, в которых были задействованы не только полицейские и жандармские силы, но и едва ли не целиком караульная рота кишиневского военного коменданта.

Полицейских и жандармов Котовский не боялся, но вот когда речь заходила о солдатах, внутри у него возникал холод: водить за нос и укладывать штабелями в грязь да в конский навоз ребят, которые, может быть, и призваны-то из его родных мест, из Ганчешт или со станции Кайнары, было жалко. Не заслужили такого обращении земляки. Котовский морщился, да накручивал на пистолетный шомпол кончики усов.

После трех проверок он начал относиться к Зильбергу, что называется, теплее, – с большим доверием.

А Зильберг старался, очень старался. По части «адского атамана» у него имелся свой план. Если все получится как надо, то карман у Зильберга оттопырится очень приметно. От купюр крупного достоинства. И на хлеб с маслом тогда будут у помощника пристава деньги, и на икру паюсную, и на мармелад душистый производства московской фабрики Эйнема, и на божественный парижский парфюм «о де колон»[1].

А пока Зильберг ждал, старался как можно ближе подойти к Котовскому, узнать адреса всех конспиративных квартир атамана. Знал же он пока лишь половину – это первое, и второе – Зильбергу было важно вычислить квартиры, где Котовский бывает чаще всего.

Поскольку «время икс» еще не наступило, Зильберг демонстрировал свою преданность Котовскому – безграничную, можно сказать, «до гроба», как принято у стоп-гопников… А Григорий Иванович оказался очень доверчивым, помощник пристава даже не предполагал, что матерый разбойник может быть таким…

В конце концов Зильберг произвел кое-какие подсчеты и пришел к выводу: пора хлопнуть по мухе туго скатанной газетой и сделать это в квартире в доме номер десять по улице Куприяновской…

Стоял ветреный день восемнадцатого февраля одна тысяча девятьсот шестого года.

Мелкий снег одеревянел, гулко хрустел под ногами, будто был слеплен из мерзлых коровьих лепешек, колючий пар, вырывающийся изо рта, прилипал к губам и вообще пытался втянуться назад, из-за жидких замороченных облачков робко выглядывало синюшное февральское солнце, совершенно не знающее, что такое свет и тепло.

Холод пробивал до костей.

В семь тридцать утра Зильберг засек Котовского – тот появился в квартире на Куприяновской: подъехал на пролетке, но свет зажигать не стал, а, сбросив с себя одежду, сразу же завалился спать.

Не удержался Зильберг, довольно потер руки:

– Й-йесть! Осталось только захлопнуть клетку.

Силы на Куприяновскую улицу были стянуты изрядные – мышь не проскочит.

В общем, Котовскому не уйти. Жандармские головы разве что из труб соседних домов не выглядывали, а так они были везде, торчали, словно тыквы на плетнях в урожайный год, куда ни кинь взгляд – всюду тыквы, тыквы, тыквы… Хорошо, время зимнее на дворе стоит, – ничего не видно, темень, – Котовский не обнаружил некоторых очень заметных вещей.

Но и заходить в дом к Котовскому облава боялась – изуродует ведь всех. Если не пулями, то кулаками.

А ловкостью и силой Котовский обладал редкостными, в борьбе мог уложить на земле рядком до полуроты солдат, – такая слава шла об этом человеке, и шустрый помощник пристава это знал.

– Что делать будем? – обратился к Зильбергу пехотный поручик. – Бандит в доме, чего ждать-то, а? Может, начнем штурм?

– Не будет никакого штурма, – покачал головой Зильберг, – не надо. Возьмем тихо, комариного писка никто не услышит.

– Это как? – поинтересовался поручик.

– Когда Котовский выйдет из дома, навалимся на него с перевесом, хорошим числом, руки скрутим, вот и все.

Поручик задумчиво приподнял одно плечо, потом другое, пошмыгал носом и отошел в сторону: никакой многомудрый козел не поймет этих полицейских. Действовали бы сами, не привлекая солдат – наверняка для всех лучше было бы. А быть у них в пристяжных – штука противная.

В конце концов так и поступили, как велел этот полицейский пшют: брали Котовского, когда тот, ни о чем не подозревая, вышел из дома, – даже оглядеться не успел, как на него с воем, толкаясь, мешая друг другу, словно полчище саранчи, налетели полицейские, жандармы, солдаты. Натянули на руки пеньковую веревку.

Котовский не сопротивлялся – понял, что бесполезно, только набычился угрюмо, уперся ногами в крыльцо, чтобы не завалили, да головой иногда крутил.

Увидев Зильберга, предупредил его:

– Тебе это даром не пройдет, Иуда!

Помощник пристава нервно вздернул голову.

– Прошу мне не угрожать!

В ответ – грустная усмешка Котовского: не разглядел он этого человека, не понял, что у него внутри, ошибся, думал, что все вопросы решают деньги, но денег Зильбергу оказалось мало…

Зильберг знал, что делал, – за Котовского он получил хороший куш из казны полицейского управления – две новеньких, вкусно хрустящих пятисотрублевых кредитки.

В доме номер девять на улице Куприянова до самого вечера проходил обыск: полицейские думали, что найдут здесь и оружие, и патроны, и взрывчатку, и нелегальную марксистскую литературу, которой начал увлекаться Котовский, и естественно, деньги – большие суммы денег, богатство купцов и помещиков, которых в последнее время так усердно тряс Григорий Иванович – несколько месяцев потратил на это.

 

Увы, не нашли. Вот что оказалось в результате в их руках: записная книжка, из которой мало чего можно было понять, новенькая театральная маска, свисток и четыре рубля двадцать пять копеек наличности: мятая трешка, рубль и две потертые серебряные монеты – гривенник и пятиалтынный, десять и пятнадцать копеек.

Зильберг чуть на потолок не полез, увидев, насколько мал его улов, уже вцепился руками в портьеру и занес ногу, и если бы не пехотный поручик, отогнавший помощника пристава в сторону едкими словами, то Зильберг, может быть, и вскарабкался на потолок.

Котовский с усмешкой посмотрел на Зильберга и, качнув головой, произнес многозначительную фразу:

– У вас все впереди… Как у царя Соломона.

Восемнадцатого же февраля, во второй половине дня, были арестованы и закованы в кандалы помощники Григория Ивановича Прокопий Демьянишин и Игнатий Пушкарев, были задержаны также хозяйки двух конспиративных квартир Акулина Жосан и Ирина Бессараб. Словом, обкладывали Котовского плотно, обстоятельно, умело.

Вскоре список арестованных увеличился.

– Мы теперь не только города, но и леса почистим, – пообещал Зильберг, – там теперь даже мыши будут жить с печатями полицейского управления на хвостах… Понятно?

– Слепой сказал посмотрим, – угрюмо проговорил в ответ Котовский, потом неожиданно хмыкнул: он знал нечто такое, о чем не подозревал Зильберг.

Кишиневская тюрьма, схожая с крепостью поры крестоносцев, была уже известна Котовскому, – прошлый «заход» даром не прошел, – так хорошо известна, что иногда на воле, в лесу, даже снилась и, случалось, утром Григорий Иванович иногда просыпался с ощущением некой застарелой оскомины.

Видать, недаром она снилась Котовскому, раз он вновь очутился здесь, в этих темных, пропахших бедой, грязью и мышами помещениях…

Котовского вызывали на допросы, но говорил он мало, в основном отмалчивался, а следователи – их было несколько, один сменял другого, – его особо и не трясли, что-то сдерживало их, и Котовский невольно усмехался, понимал, в чем дело: следователи боялись его…

Тем временем Кишиневская тюрьма взбунтовалась. Она не была исключением из ряда других тюрем: беспорядки возникали то в одной губернии, то в другой, в Москве рабочие, например, разобрали мостовую, чтобы пустить ее на камни, и преуспели в этом – камнями отражали нападение целых рот солдат, и это у них получилось.

В темные майские дни шестьдесят человек заключенных Кишиневской тюрьмы объявили голодовку, эта голодовка и стала отправной точкой бунта, в результате которого многие тюремные надзиратели очутились в камерах, на арестантских местах, в камере оказался даже помощник начальника тюрьмы Гаденко, связанный веревкой. Все произошло быстро, сделано было ловко, умело, еще немного – и заключенные оказались бы на воле, за воротами…

Но не смогли они пробиться за ворота. Позже никто даже сказать точно не мог, почему именно. Далекая молва, проникшая в наше время из той задымленной, затуманенной поры в наши дни, преподносит, – словно на блюдечке, – имена двух провокаторов, предавших Котовского. Другие, например, считают, что дело в неких нетерпеливых уголовниках, которые, оказавшись рядом со свободой, не выдержали, полезли на тюремные стены, и их засекла конная стража, патрулировавшая примыкавшие к «зиндану» улицы.

Полицейского и жандармского народа мигом набежало столько, что не только арестант или бедная голохвостая мышь могли проскочить – даже таракан не мог бы проскользнуть.

Бегунов поснимали со стен и загнали назад в камеры. В камере очутился и Котовский, вооруженный двумя старыми «трофейными» револьверами, отнятыми у надзирателей. Понимая, что до него попытаются добраться особо, Котовский заперся в камере и посчитал, сколько патронов утоплено в барабанах его древних стволов.

Получалось немного, но на то, чтобы заставить болезненно сморщиться десяток полицейских, хватит с лихвой.

– А нам больше и не надо, – сказал Котовский, дунул вначале в один ствол, как в свисток, затем в другой.

Сунуться в камеру к Котовскому полицейские побоялись – слишком уж грозная слава плыла за этим человеком по тюремным коридорам, – поэтому по совету властей решили провести с ним переговоры.

Проводить переговоры с Котовским приехал заместитель губернатора Кнолль. Лично решил познакомиться с человеком, чья слава была в полсотни раз звонче славы губернаторского зама. Лицо у высокого чиновника было сухим, бесстрастным, по нему ничего нельзя было угадать, – все мысли надежно запечатаны, ни одного светлого пятна, ни одной слабинки на темной, сухой коже, ни одной живой жилки.

Действовал вице-губернатор аккуратно, движения у него были тихими, ласковыми, чужими, будто он и не в тюрьму приехал, а в показательное помещичье хозяйство, где на кукурузных стеблях выращивают сливы величиной с яблоко, а заросли крапивы сводят на нет грядками ядреной сладкой клубники.

Как ни странно, он очень быстро уговорил Котовского сдать древние револьверы. Григорий Иванович даже удивился этому – весьма скорым оказался губернский чиновник, такому только воробьев по полю гонять: очень быстро переловит серых потребителей зерна, с которыми борются все бессарабские помещики – к сожалению, безуспешно.

Хоть и пообещал Кнолль поблажки заключенным и Котовскому в первую очередь, а своего обещания он не сдержал. Скорее, наоборот – Котовского скрутили и перевели в главную башню тюрьмы, в камеру-одиночку, которую надзиратели называли «железной». В ней всегда, даже в лютую кишиневскую жару было холодно, мозжило кости, остывала кровь; убежать из башни, – а «железная» камера находилась на высоте шестиэтажного дома, – не было никакой возможности.

Власти пришли к выводу, что Котовский, несмотря на пребывание в «железной» камере, обязательно попытается убежать, только не знали, когда, как, где, с кем, поэтому Кнолль не мудрствуя лукаво приказал начальнику тюрьмы:

– Приставьте к этому бандиту отдельного охранника и отдельного надзирателя.

– Да никуда он не убежит, ваше высокопревосходительство, – убежденно произнес начальник тюрьмы, человек тучный и в силу своей комплекции, благодушный.

– Я лучше знаю, убежит он или не убежит, – сухо проговорил Кнолль и недовольно поморщился.

Режим у Котовского был жесткий – он находился в полной изоляции, в каменной тишине, от которой по коже ползли мурашики, – сюда, на верхотуру, даже городские звуки не долетали, – прогулка во дворе раз в сутки, на пятнадцать минут, также в полном одиночестве.

Все было нацелено на то, чтобы сломить этого человека.

Никого рядом нет, только за спиной натуженно сопит надзиратель, да в макушках деревьев возбужденно каркают одуревшие от жары вороны. Воздух тяжелый, обваривающий, дышать нечем…

Сидя в башне, Котовский усиленно занимался гимнастикой, нагрузку давал себе максимальную, кости только трещали, да тело покрывалось таким потом, будто Григорий Иванович попал под струю воды…

Мышцы у него сделались такие, что по твердости не уступали железу, вызывали удивление у надзирателей – Котовский легко рвал лошадиные подковы и стальные скобы от дверей, пальцами вытаскивал гвозди из досок, – в общем, показывал чудеса, что только увеличивало его славу: о легендарном кишиневском узнике знали не только в Кишиневе, но и в Одессе, Киеве, Могилеве-Подольском, Унгенах… Наверняка докатывались разные сведения о нем и до Москвы с Петербургом.

Несмотря на колпак, под которым сидел Котовский, он все-таки умудрился бежать: выбрал момент, сломал скобы двери у своей камеры и очутился в коридоре. Оттуда через окно перемахнул на чердак башни, с чердака спустился во внутренний двор тюрьмы (высота, между прочим, такая, что и голова могла закружиться, могли отказать и руки), из внутреннего двора в мастерские, – причем прошел мимо поста надзирателей, – те даже физиономий не повернули в его сторону, приняли Котовского за обычного работягу, с которого в порядке поощрения сняли кандалы, – и был таков.

Произошло это тридцать первого августа девятьсот шестого года.

Шум поднялся невероятный. На поимки Котовского были подняты силы всего юга России, секретные циркуляры разосланы во все места, где мог появиться беглец, даже в город Тобольск (зачем, спрашивается?), но след Котовского простыл, он словно бы сквозь землю провалился.

В домах сестер Котовского Елены и Софьи были выставлены круглосуточные засады, беглеца ждали, но – бесполезно.

Газеты каждый день публиковали материалы о беглеце, в конце концов они сообщили, что Котовский покинул территорию Российской империи, пересек русско-австрийскую границу и исчез окончательно – в общем, ищи его теперь, свищи.

Но пристав второго участка Хаджи-Коли, которому поручили вести дело Котовского, имел на этот счет другое мнение. Газет о приключениях беглеца он не читал принципиально, более того – считал это занятие вредным, был пристав человеком въедливым, умным, начальство ценило его высоко.

Он нюхом чуял, что Котовский никуда не уезжал, находится здесь, в Кишиневе, лежит где-то на дне, пьет сладкое домашнее вино и посмеивается про себя: хорошую же шумиху он организовал, полицейские все свои перья растеряли, разыскивая его, скоро вообще останутся с голыми пупками и пупырчатыми гузками.

Хаджи-Коли высчитал все точно: Котовский город не покидал (все это время он находился в доме номер двадцать по Гончарной улице)… На след его надо было наткнуться обязательно, нащупать его. Не может быть, чтобы никто ничего не знал о Котовском.

И пристав решил повнимательнее присмотреться к людям, которые в недавнем прошлом были близки к Котовскому. Как всегда, деньги решили все: Григория Ивановича сдал, даже глазом не моргнув, боевик-эсер Еремчий.

Впрочем, конкретно номер дома, где находился Котовский, Еремчий не знал, а вот район указал, пальцем даже потыкал в карту:

– Здесь он находится… Здесь!

Хаджи-Коли поприкидывал, как вести слепой поиск, и принял единственно верное решение: начал патрулировать район. Причем делал это не в одиночку, а брал с собою трех увешанных оружием, громыхающих саблями городовых и двух агентов в штатском.

Чутье подсказывало приставу – он обязательно встретит Котовского. А когда встретит, то важно будет не упустить его. Больше ничего не надо. Не то очень уж клиент опасный. И шустрый – может проскочить не только между двумя руками, но и между двумя пальцами. Несмотря на свою солидную комплекцию.

Приставу второго участка повезло – в конце сентября, в разгар теплого солнечного дня, Хаджи-Коли нос к носу столкнулся с Котовским на многолюдной Тиобашевской улице. Хаджи-Коли даже онемел, едва не врезавшись на ходу в человека, которого изучил настолько хорошо, что чуть ли не каждую ночь видел его во сне, разговаривал с ним, гнался по темным кишиневским улицам, когда тот решил удрать, палил в беглеца из револьвера и отчаянно ругался на всех языках сразу, которые знал – русском, татарском, молдавском, добавлял еще еврейские слова… В общем, тот еще был полиглот.

Увидев Котовского, полицейский пристав, наряженный в костюм из модной голубой рогожки, вскинулся, будто подучил удар в солнечное сплетение, изо рта у него невольно вывалилось восклицание, похожее на горячую кособокую лепешку:

– Опля!

Хоть и был пристав наряжен в штатское, а Котовский мигом угадал, кто это, и выставил перед собой на манер ружья с примкнутым к стволу штыком трость. По тому, как побледнел Хаджи-Коли, было понятно: испугался здорово.

Это хорошо, это – выигранные секунды. Котовский молча отпрыгнул в сторону, всадился плечом в густой куст акатника[2], облепленный белесой поденкой, и в ту же секунду услышал тонкий резкий крик Хаджи-Коли:

– Стреляйте в него! Это – Котовский!

Сопровождение пристава не растерялось, настороженно озиравшиеся полицейские немедленно открыли частый огонь. Били на поражение. Котовский понял: не уйти. В это мгновение одна из пуль пробила на нем пиджак и обожгла плечо.

«Ранен, – мелькнула в голове Котовского неверящая мысль. – Эти деятели готовы половину Кишинева перестрелять».

Оружия у Котовского не было, он так и не научился стрелять в людей, не мог преодолеть в себе некий барьер, останавливающий его, да и всему Кишиневу было известно высказывание Котовского, широко растиражированное в газетах: «Я не убил ни одного человека в городе…» И в деревне тоже. И если при нем окажется пистолет, то это еще не означает, что в нем будут патроны.

 

Неужели до полиции не дошли его слова о том, что он не стреляет в людей, почему же они палят по нему как хотят?

– Стреляйте, стреляйте! – продолжал вопить пристав. Сам он не стрелял – не мог вытащить из-под мышки застрявший револьвер – огромный, убойный, рукояткой такого мастодонта хорошо колоть грецкие орехи: ни одна скорлупа не выдержит удара, даже самая толстая, даже если она будет отлита из железа. – Стреляйте! – Хаджи-Коли прыгал на одном месте, вертелся, словно петух, по-птичьи заполошно размахивал руками и кричал. Голос у него находился на исходе, еще немного – и он угаснет.

Котовский рванулся ко второй гряде плотного, словно бы вырубленного из дерева акатника, всадился в жесткие пружинистые ветки и почти одолел гряду, когда его достала вторая пуля. Она попала в ногу.

Боль была резкая – свинец зацепил какой-то нерв, окончание, на которое замыкается боль, – Котовский стиснул зубы, чтобы не закричать. Согнулся, уходя вниз, под акатниковую гряду и неожиданно там, среди корней, увидел потный нос и круглые испуганные глаза. Это был один из полицейских. В руке он держал новенький наган.

– Руки вверх! – просипел полицейский.

Голос был сдавленный, загнанный внутрь глотки, Котовский понял: если он сейчас не поднимет руки, этот шут гороховый выстрелит в него – от страха полицейский потерял остатки соображения.

– Тихо, тихо, почтеннейший, – хриплым тоном пробормотал Котовский. – Не видишь, что ли, я ранен, руки не могу поднять?

Руки он, конечно, поднять мог, и левую, и правую, и даже сделать какое-нибудь упражнение – это тоже мог, но слишком было противно – поднимать руки, а если точнее – сдаваться. Сдаваться Котовский не привык, его буквально выворачивало наизнанку от брезгливости, когда он видел людей, поднимающих руки. Уж лучше пустить себе пулю в висок или прыгнуть с крутой высокой стенки вниз, чем кому-то сдаться.

Полицейский поводил большим, схожим с крупной породистой морковкой носом из стороны в сторону, приподнял над землей костистый зад и засипел дыряво:

– Сюда! Сю-юда! Он здесь! – но в следующее мгновение поперхнулся: Котовский исчез.

Полицейский икнул изумленно, закрутил головой: не может быть, чтобы такой большой дядя мог бесследно раствориться в воздухе, но что было, то было.

Подручные Хаджи-Коли оборвали все листья на акатнике, обломали сухие ветки, подмели несколько кучек сора, но Котовского не обнаружили. Тот исчез способом совершенно сказочным, колдовским, растаял с пулей в ноге.

Объявился Котовский на квартире давних своих друзей Прусаковых. Ему перебинтовали ногу, обработали йодом и травяными мазями обожженное плечо, напоили чаем и… уложили спать.

Надо заметить, что несмотря на раны, Котовский прекрасно отдохнул и быстро пришел в себя. Прусаковы были готовы оставить его в доме надолго, но Котовский заторопился – надо было разобраться в том, что произошло.

Очень скоро он покинул гостеприимный дом Прусаковых и вернулся на прежнюю свою квартиру. А Хаджи-Коли – опытный, настырный, умеющий анализировать происходившее и в груде мелочей находить крупное, держал под прицелом весь район. Полицейских, и переодетых, и в форме, нагнал много – воробей не пролетит, обязательно зацепится.

И все равно он не нашел бы Котовского, если бы не эсер-провокатор: Еремчии сыграл свою подлую роль до конца. На этот раз он узнал точный адрес дома, где скрывался Григорий Иванович и передал его приставу. Тот окружил нужный дом тройным кольцом.

Котовский попробовал уйти – выпрыгнул из окна, перепрыгнул через забор и очутился в соседнем дворе. Но уйти ему не удалось: двор оказался забит полицейскими.

Едва он метнулся к воротам, как на него обрушился удар винтовочного приклада. Жестокая боль пробила раненое плечо, Котовский застонал, ткнулся лицом в доски забора и в кровь разодрал себе лицо.

– М-м-м, с-суки, что же вы делаете? – простонал он обожженно, увидел, что кровь из рукава закапала на землю и мелкие рисунчатые листья акатника, похожие на гороховые метелки. Акатник в Кишиневе, как и в Одессе, рос везде. Котовский стиснул зубы.

Через мгновение на него обрушились еще два удара прикладом.

Воздух перед ним порозовел, заклубился, будто вода, вылетающая из-под пароходного винта, Котовский, чувствуя, что сейчас упадет, протестующе помотал головой: не-ет!

Он удержался на ногах.

В следующий миг к нему подскочил Хаджи-Коли, сунул в висок холодный револьверный ствол: научился-таки выдергивать свою неуклюжую пушку из-под мышки.

– Вот ты и попался окончательно, – торжествующе проговорил полицейский пристав.

Котовский нашел в себе силы усмехнуться.

– Еще не вечер, – проговорил он.

– Не делай неловких движений, – предупредил пристав. – Одно резкое движение – и я срежу тебе половину головы. – Ходжи-Коли вытянул шею и прокричал своим подопечным: – Пролетку сюда… Живо!

Несмотря на то, что Котовский имел уже две раны, Хаджи-Коли угрожающе выпалил ему в лицо:

– Руки! Для тебя есть вот что, – он выдернул из-за пазухи облегченные плоские кандалы, похожие на два обруча. – Заморская штучка… – пристав побряцал кандалами перед лицом Котовского, – те, кто носил – хвалят. А ну, руки!

Котовский протянул к нему руки. Обе ладони были в крови. Хаджи-Коли ловко застегнул на запястьях пленника замки «заморской штучки» и только после этого, почесав концом револьверного ствола усы, засунул оружие под мышку, в кобуру.

Так Котовский снова очутился в тюрьме, в одиночной камере. Очень скоро он пришел в себя, залечил раны, со смутной надеждой начал посматривать на дразняще яркий свет, проникающий в узкую крепостную бойницу его камеры, заменявшую окно.

За стенами тюрьмы бесновалось солнце – на пороге была весна, оглушающе громко пели птицы, на деревьях набухали крупные почки – через несколько дней Кишинев захлестнет зеленый взрыв.

Все мысли Котовского были о воле: скорее туда, за пределы этих мрачных стен, на чистый воздух… Григорий Иванович начал готовиться к очередному побегу.

В один из теплых весенних дней Котовскому в камеру передали два новеньких, в заводской смазке браунинга, отдельно должны были передать патроны, но не успели – на Котовского донесли. Ох, уж эта, присущая не только России многонациональная тяга к доносительству, иного гражданина хлебом не корми – дай только возможность на кого-нибудь настучать! Котовский много раз сталкивался с этим необъяснимым явлением, пытался понять его, но так и не понял…

В камеру к Григорию Ивановичу ворвались надзиратели – даже дышать в тесном помещении сделалось нечем, – девять человек. И хотя в камере схоронок, потайных мест было мало, но все равно надзиратели потратили не менее полутора часов, прежде чем нашли браунинги.

– Ха! – цапнул сразу оба свертка помощник начальника тюрьмы Гаденко, вскинул их над собой: – Ха-ха!

На нем была темная форма, украшенная офицерскими погонами. На лице Гаденко возникла злорадная усмешка:

– Ха-ха-ха!

Котовский не сдержался, подмигнул бравому тюремному начальнику:

– Ха-ха!

Тот даже не засек издевки в смехе арестанта, так был обрадован и возбужден одновременно.

Убежать Котовский не успел: тринадцатого апреля девятьсот седьмого года его заковали в кандалы – тюремное начальство по-прежнему боялось, что Григорий Иванович сбежит, растает в воздухе, – и доставили в окружной суд.

Зал заседаний был переполнен – яблоку негде упасть, люди стояли в проходах, заполнили даже галерку, которая всегда бывала пуста: личность Котовского представляла для Кишинева большой интерес. Горожане приходили в суд просто посмотреть на него, улыбнуться подбадривающе, сцепить руки в дружеском пожатии, показать тем самым, что находятся на его стороне. Когда Котовский видел это, на душе у него делалось светлее. В конце концов все деньги, которые он изымал из кошельков бессарабских богатеев, отдавал этим людям. Ему очень хотелось, чтобы они жили лучше.

Ведь налицо вопиющая несправедливость: одни купаются в богатстве, ни в чем себе не отказывают, а другие захлебываются в нищете, – редкий день выпадает, когда они досыта наедаются хлеба, а вообще в жизни их немало дней бесхлебных совершенно, – эта несправедливость угнетала Григория Ивановича…

В ноябре Котовскому был вынесен приговор – двенадцать лет каторги.

Свои сроки получили и друзья Котовского – Прокопий Демьянишин, Захарий Гроссу, Игнатий Пушкарев и другие.

Очень скоро Котовский в тюрьме сделался тем, кого многочисленные уголовники стали позже, в тридцатые годы, звать паханами. Ни одно волнение, ни один бунт против начальства в тюрьме не проходили без Котовского. Котовский был везде.

1Слово «одеколон» в ту пору писалось именно так (авт.).
2Ака́тник (устар.) – место, поросшее акациями.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru