Он приподнялся еще выше над костром, огляделся:
– Серков, где ты?
– Я здесь, ваше благородие!
– Тол у нас еще остался? Не весь на рыбу пустили?
– Десяток шашек имеется.
– Привяжи одну шашку этому молчуну под задницу, используй по назначению… Хватит глушеных голавлей жрать.
Подхорунжий с довольной улыбкой покрутил головой из стороны в сторону, кривоватый крепкий рот его был полон темных, порченых годами, непогодой и плохой едой зубов, зубы обнажились, и стал походить подхорунжий на этакого замученного жизнью людоеда – не понимает народ, что ему есть хочется точно так же, как и всем, а этот худосочный, костлявый, мамой недоношенный – махновец, словом, – даже пасти разомкнуть не хочет, чтобы пообщаться – брезгует, гад…
– Ну, брезгуй, брезгуй, – проговорил подхорунжий беззлобно. – Хотя вряд ли тебе это поможет. Серков! – выкрикнул он вновь. – Ты чего, уснул?
– Никак нет, – раздался издали голос казака Серкова.
– Поспешай, а то чай уже пузыри начал пускать, скоро будет готов. – Подхорунжий приподнял крышку чайника, заглянул в черное блескучее нутро. – О-хо-хо! – проскрипел он натуженно, водрузил крышку на место и произнес примирительно, обращаясь к самому себе, но никак не к пленнику: – Что ж, не хочешь говорить – это дело твое. Я, может, тоже не стал бы говорить… – Подхорунжий подумал немного, склонил голову вначале в одну сторону, потом в другую. – А может, напротив – стал бы. – Он набрал в грудь побольше воздуха и рявкнул что было силы: – Серков!
– Я!
– Ты чего телишься?
– Бикфордов шнур не могу найти.
– Тьфу! – сплюнул подхорунжий прямо на крышку чайника. – Вот безрукий. И такими людьми мне приходится командовать, – пожаловался он пленнику. – Криворукие, кривоногие, вместо головы – задница. Вот и побеждай после этого вас, махновцев… Не лучше ли забраться к бабе на печку? Теплее и родным телом пахнет.
Наконец появился Серков с шашкой тола, очень похожей на кусок мыла, которым прачки стирают шахтерское белье, и длинным, метра в три, обрезком бикфордова шнура. Из свесившегося конца шнура сыпался на землю серый пороховой сор.
– Вот и я! – сказал Серков.
– Привязывай свое мыло этому деятелю под корму и поджигай, – велел подхорунжий.
– А что, никакого разговора с ним уже не будет?
– Не будет. Наговорились.
– Разведчик всежки. Ценный экземпляр.
– Нам кормить этот ценный экземпляр нечем. Действуй, как я велел.
– Ваша воля. – Серков втиснул онемевшему махновцу шашку между ног, плотно прикрутил ее веревкой.
– Да не здесь ты проделывай свои манипуляции, – подхорунжий раздраженно поморщился. – Отведи вон туда, в глубину двора, к тополю. А то его оторванные коки залетят к нам в чайник, посудину навсегда испоганят!
– Пошли! – Серков ловко ухватил махновца за шиворот. – Не то мы с тобой действуем старшому на нервы. А за это, знаешь, он может нас ножнами от шашки отлупить, – доверительно сообщил он пленному.
Странная это была игра в кошки-мышки, в смерть и жизнь, в своих и врагов, – подхорунжий и Серков разговаривали с махновцем как с человеком, по отношению к которому не затевали ничего худого. По заморенному лицу махновца проскользила тень, он всхлипнул и покорно поплелся за Серковым, одной рукой придерживая на ходу тяжелую брикетину тола.
Серков отвел его к тяжелому, с грубой потрескавшейся корой тополю, повесил на ветку конец бикфордова шнура, закрепил его щепкой, чтобы не сорвался, и с одной спички подпалил.
Бикфордов шнур сыро зашипел. Серков, оживившись, – медлить было нельзя, – выхватил из кармана бечевку, крепко и ловко стянул ею запястья махновцу, конец привязал к стволу и проворно отбежал от тополя.
– Бывай! – попрощался он с махновцем. – Мне пора чай пить.
А несчастный гуляйпольский парень, ученик токаря из мастерских при металлургическом заводе, все еще не верил в свою смерть – считал, что его пугают. И даже когда Серков подпалил бикфордов шнур, а потом, чтобы пленник не дергался, сцепил ему руки веревкой, да еще принайтовал к дереву, – тоже не верил. Пугают, мол… Это не страшно. Страшно будет, когда зубы начнут вышибать.
Бикфордов шнур тем временем продолжал гореть, шипел весело, пулял в разные стороны яркими электрическими брызгами и – бежал, бежал, бежал к исходной точке – к гнезду, вдавленному в брикетину тола.
Казаки тем временем расположились подле черного, очень похожего своей зачумленностью на поганый чайника и достали кружки… Лишь Серков заинтересованно поглядывал на пленника, будто был его крестным отцом.
По небу плыли бездумные облака, по-летнему легкие, скорые в этот серый осенний день, иногда на землю сыпался сор, и непонятно было, то ли с неба он падает, то ли поднимается снизу, с улиц, с крыш домов, срывается с коньков и труб и шлепается на землю.
Где-то в стороне, километрах в пятнадцати отсюда, за воронежскими окраинами, задавленно погромыхивал гром, будто бы в этот безрадостный осенний день затевалась гроза, но казаки хорошо знали, – и пленник знал, – это бьют красные пушки, крушат позиции белых, а когда сокрушат, то ворвутся в Воронеж и допьют чаек, сваренный в этом неказистом угрюмом дворе в черной покалеченной посудине.
Бикфордов шнур продолжал гореть.
– Ты чего, Серков, не мог бикфорд покороче найти? – ворчливо спросил подхорунжий.
– Не было покороче.
– Не было, не было, – передразнил его подхорунжий, – у тебя всегда так, с шишкою на лбу, хотя шишка должна быть совсем в другом месте. Чай в глотку не полезет, пока не рванет. Почему ты не учел это обстоятельство?
– Не получилось.
Пленник задергался, с силой рванул обе руки, пытаясь запоздало освободиться от веревки, засипел пусто, словно в нем что-то проткнули, снова рванул, разрезая себе запястья до самых костей.
– Если этот махновец прибежит сюда, чаю нам попить не удастся, – обеспокоенно проговорил подхорунжий.
– Не прибежит, – убежденно произнес Серков, – я по части повязать-привязать научился на «ять», еще когда у купца Бякина работал. – Серков усмехнулся, вспомнив что-то свое. – Попался бы мне сейчас этот Бякин…
– И что же б было? – насмешливо поинтересовался подхорунжий.
– Две половинки одного купца.
– Развалил бы пополам? Чем? Топором?
– Да хотя бы и топором.
– Силен, мужик. – Подхорунжий насыпал в свою кружку душистой травы, сорванной в степи и высушенной в кармане, размешал ее щепкой и покосился на пленника. – Если у него сейчас лопнет мочевой пузырь, то бикфордов шнур зальет.
– А чего мы его в штаб полка не сдали? – неожиданно полюбопытствовал Серков. – Они бы и занимались теперь грязной работой.
– Да была речь об этом, я специально заводил, – сказали, что не нужен. И вообще, махновцев велели в плен не брать.
– Всем – кердык? Зажрались штабные. Им бы пару раз в разведку сходить…
Пленник заверещал по-заячьи, задергался – наконец-то понял, что все происходит взаправду, зубы ему уже никто выбивать не будет, это казакам делать лень, – худое, с выпяченными скулами лицо его обильно покрылось потом, глаза разъехались в разные стороны.
– Сы-ы-ы, – просипел он прощально, лохмот бикфордова шнура заискрился между ног особенно ярко и в ту секунду толовая шашка рванула.
У пленника выдрало половину живота и вместе с дымящимися штанами зашвырнуло на верхние ветки тополя. Подхорунжий проворно накрыл кружку с чаем ладонью, чтобы не намело сора или того хуже, не угодил бы осклизлый кровяной шматок, но на руку ничего не шлепнулось, и подхорунжий проговорил удовлетворенно:
– Пронесло!
Этот взрыв и услышал генерал Шкуро.
Казаки допили чай, на тополь, в который вгвоздило их пленника, они старались не смотреть – ни к чему это, – посовали «шанцевый инструмент» в мешки, сели на коней и ускакали.
Через три часа Шкуро оставил Воронеж.
Поскольку от Петьки Лютого не было слышно ни слуха ни духа, батька отправил к головному атаману Украины Симону Петлюре делегацию из двух человек: одного – говоруна, политика, теоретика, большого любителя украинского сала, второго – бойца, рубаку, георгиевского кавалера, готового за свободу «нэньки Украины» кого угодно развалить пополам своей саблей. Первый посланец был Всеволод Волин, второй – Алексей Чубенко.
Нашли посланцы хмурого настороженного Петлюру на станции Жмеринка, в роскошном вагоне, в каком, наверное, только самодержец российский и ездил. Дядя Волин восхищенно поцокал языком:
– Хорош катафалк!
Что такое катафалк, Чубенко не знал, поэтому на всякий случай решил промолчать.
Окружение Петлюры – полковники и генералы – были одеты роскошно, блистали всеми цветами радуги, как петухи, сам же Петлюра был наряжен более чем скромно: в глухой темный френч, застегнутый на все пуговицы, с отложным воротником, к клапану кармана был прицеплен золотой значок, какой именно, Волин так и не смог разглядеть.
Лицо у Петлюры было светлое, лоб высокий – сразу видно, журналист! Уловив в глазах Петлюры снисходительное выражение – так старшие обращаются к несмышленым младшим, – Волин на глазах превратился в этакого привередливого барина, – он умел это делать, – капризного, холеного, властного. Петлюра это засек, усмехнулся.
Адъютант Петлюры принес поднос с чаем, поставил его на стол. Подстаканники были новенькие, ни разу не использованные, серебряные, – это Волин отметил, подумал, что Петлюра все-таки придает их визиту значение.
После пятнадцатиминутного прощупывания друг друга «высокие договаривающиеся стороны», как принято отмечать в подобных случаях, пришли к выводу, что борьбу с генералом Деникиным, большим обидчиком Петлюры (Петлюра, например, с большим трудом занял Киев, а Деникин на следующий день вышиб его оттуда), и вообще всем белым движением надо вести совместными силами, для чего трэба заключить договор… А вот дальше начались разные «танцы-шманцы-обжиманцы»: Волин со своим напарником постарались нажать обеими ногами на душевные патриотические педали, как на педаль газа в автомобиле… Прав был Петлюра, когда смотрел на них как на бедных родственников: патриотические речи, не подкрепленные выразительным хрустом ассигнаций, выглядели смешными.
Впрочем, геополитический аспект был обговорен без особых хлопот: в случае победы Петлюра предоставляет Махновии возможность стать государством в государстве – в Махновии будет развиваться свободный советский строй, тот самый, который хотел батька, а вот по части «тебе – блин, мене – блин, вот тебе блин, а вот мене – блин» было хуже. Но тем не менее после долгих чаепитий Петлюра выделил батьке 125 тысяч патронов безвозмездно, а еще 575 тысяч продал за золото. Взял пятьдесят тысяч рублей – цену по тем временам вполне божескую.
Повстанческая батькина армия переходила в оперативное подчинение к петлюровцам. В порядке компенсации махновцы теперь могли пользоваться госпиталями в петлюровских тылах.
По части идеологических предпочтений разошлись резко: Петлюра горой стоял за буржуазный национализм, махновцы – за полную свободу без всяких государственных, националистических или буржуазных ограничений. И без всякого давления, естественно. И так пробовал велеречивый дядя Волин вбить в голову Петлюры светлые анархические идеи, и этак – все бесполезно: Петлюра твердо стоял на своем.
Договорились о том, что Петлюра и Махно встретятся лично и обо всем переговорят. На станции Умань.
Когда дядя Волин с напарником вернулись в батькин штаб и сообщили об этом Нестору Ивановичу, тот долго жевал губами:
– Есть у меня сведения о том, что Петлюра с большим почтением посматривает на Запад – буквально стоит навытяжку, и все эти разглагольствования насчет буржуазного национализма приведут в конце концов к требованию присоединить Украину к какой-нибудь Бельгии или к Америке в качестве какого там по счету штата… Сколько у Америки штатов?
– Не помню, – соврал дядя Волин. Он никогда и не знал, сколько в Америке штатов, а если бы и знал, то все разво не стал бы держать эту мелочь у себя в голове.
– Но тем не менее повидаться с Петлюрой надо, – сказал Махно. – Он нам помог с патронами… А как он насчет анархических идей?
– Настроен отрицательно.
– Всемирную анархию отвергает?
– Полностью.
– Ну и хрен с ним… – Батька махнул рукой, как показалось Волину, с облегчением. – Нам пассажиры не нужны. А то, что есть ценного у головного атамана, – надо взять. Например, патроны. – Махно усмехнулся. – Дальше, глядишь, возьмем что-нибудь еще…
Через некоторое время разведка донесла батьке, что Петлюра прицепил свой роскошный вагон к бронепоезду и двинулся в сторону Умани.
– Что ж, мне тоже пора, – сказал батька и прыгнул в тачанку.
По обе стороны его в тачанке, как два брата, стояли тупорылые станковые пулеметы. В ногах лежала «люська» с заправленной в лентоприемник длинной брезентовой лентой, набитой новенькими блестящими патронами – петлюровским даром.
Оглянувшись на охрану, сопровождавшую его на черных, один к одному, специально подобранных конях, – сопровождало батьку пятьдесят человек, – Махно подал команду:
– Вперед!
До Умани – путь неблизкий, лучше было бы проделать его на автомобиле, но Махно рассудил здраво: на дворе осень, и хотя сегодня светит солнце, припекает по-летнему жарко, а во дворе пахнет персиками, это ничего не значит – через двадцать минут на солнце может наползти серое водянистое облако, и роскошный персиковый дух в течение нескольких минут будет сменен запахом гнилых помидоров, автомобилю застрять в такую погоду ничего не стоит – в первой же луже и сядет, а тачанку, даже если она утонет вместе с оглоблями, лошадь обязательно вытянет.
Для подстраховки – мало ли что может случиться во время общения батьки с Петлюрой – в район Умани решили выдвинуть кавалерийскую бригаду, способную в течение десяти минут взять город в кольцо и зажать всех, кто будет находиться в нем, – ни один человек не останется без присмотра и не уйдет незамеченным.
Катил батька на тачанке, слушал цокот копыт и думал о Петлюре: конечно, и скользкий он тип, и программа его скользкая – направлена на увод Украины от братьев-славян и в первую очередь от России, но у Петлюры сейчас – деньги, сила, международные связи, совет министров с целым штатом ловких чиновников, а у Махно что? Ни денег, ни патронов, ни оружия, ни связей, ни контактов с Лондоном и Парижем – только черное бархатное знамя, расписанное серебром, да желание видеть Украину свободной. Многие из сподвижников Махно были против этой встречи… Штабные, например, вообще выступили с идеей убрать Петлюру – разрезать его очередью из «люськи» пополам и сбросить в овраг.
Сам батька тоже не поленился, поручил двум Левкам – Голику и Задову – собрать сведения о Петлюре, справедливо рассудив, что о партнере по переговорам надо знать больше, чем он знает о себе сам. И уж во всяком случае – не меньше.
Симон Петлюра утверждал, что происходил из старого казачьего рода, на самом же деле с казаками его роднило только то, что отец Петлюры также крутил лошадям хвосты, как и безземельные казаки, – он был обычным извозчиком, денег домой почти не приносил, поэтому у Симона было нищее детство.
Когда Симон подрос, то поступил в Полтавскую духовную семинарию – ту самую, которую окончил поп Гапон, но очень быстро вылетел оттуда.
Стал преклоняться перед гетманом Мазепой, на его антирусских идеях и созрел: как и Мазепа, Петлюра считал, что Украина должна найти себе более выгодного царя, чем русский, поэтому Мазепа так и шарахался – от шведов к туркам, от поляков к французам, от немцев к англичанам, подсовывался под всех и всем заглядывал в рот: чего они скажут?
Движение Петлюры – так называемое Украинское националистическое – было рождено в Австрийской Галиции[2], Симоном Петлюрой занимались очень опытные наставники в городе Лемберге[3], они многому научили своего подопечного, и в первую очередь тому, как бить русских.
В 1905 году Петлюра переселился в Москву, работал в страховом обществе «Россия» кассиром. После выстрелов в Сараеве, когда Николай Второй объявил всеобщую мобилизацию, был призван в армию, но на фронт не поехал – устроился в тыловую часть, а затем – в «Союз земств и городов», где и протолкался всю войну.
Тыловое сидение не помешало ему возглавить Украинский фронтовой комитет и орать на митингах от имени тех, кто проливал в окопах кровь, – случалось, что скромный серенький Петлюра, изображая из себя матерого окопника, и рубаху на груди рвал, и кулаком в верх живота стучал. В семнадцатом году, в мае, Петлюру избрали во Всеукраинский войсковой комитет Центральной Рады, очень скоро он стал председателем этого комитета и пошел, пошел по ступенькам вверх – аж штаны в раздвиге затрещали. Через некоторое время получил пост военного министра УНР – Украинской народной республики, осенью восемнадцатого года стал главнокомандующим – головным атаманом – всеми войсками «нэзалежной»…
Карьеру сделал такую быструю, что шапка с головы запросто могла слететь. Хотя били Петлюру все кому не лень – и белые, и красные, и разные цветные, раскрашенные во все колера радуги – все, словом. Вот с таким человеком предстояло сотрудничать Нестору Махно.
А может, правы те, кто предлагал свернуть Петлюре, как петуху, голову набок и засунуть ее в суп?
Что ж, в этой идее также имелось кое-что привлекательное…
В конце концов, если они не сговорятся, батька постарается пристрелить Петлюру в его же собственном вагоне. Чтобы дурного духа на Украине было меньше.
Солнышко тем временем втянулось в вязкие серые облака, исчезло там, пространство вокруг загустело, слиплось, и сверху посыпался мелкий нудный дождь. Махно, чтобы не мокнуть, натянул на себя прорезиненный немецкий плащ, поднял капюшон, нахохлился по-вороньи, нос уткнул в воротник. Так под глухой шум дождя и въехал в Умань – небольшой чистый городок, радующий взор белизной мазанок.
Встретиться с Петлюрой договорились на железнодорожном вокзале, в роскошном царском вагоне…
Но Петлюры на станции не оказалось: бронепоезд срочно поднял пары и, дымя тяжело, вонюче, укатил в Христиновку – в последний момент Петлюра раздумал встречаться с батькой.
На что уж Махно был опытный, в жизни своей повидал всякие «сюжеты», но такого поворота он не ожидал!
Как выяснилось позже, Петлюра бежал даже не в Христиновку, а гораздо дальше – в Польшу, бросив на произвол судьбы свою армию и земляков своих – галичан.
Впрочем, из Польши местные власти его также скоро выдворили, и бывший семинарист покатился дальше – на Запад.
Через семь лет судьба догонит «головного атамана» и угостит его порцией свинца – Петлюру застрелит часовых дел мастер Шварцбард.
Перед тем как выстрелить, часовщик решил уточнить – Симон ли Васильевич Петлюра находится перед ним? Петлюра, словно бы вспомнив свое прошлое, напыжился, вздыбил по-молодецки грудь и, думая, что перед ним стоит обычный почитатель его имени, ответил утвердительно.
После этого прозвучали выстрелы – часовщик всадил в Петлюру всю обойму целиком…
Одним из серьезных противников Махно в ту пору был белый генерал Слащев, воевавший очень умело, небольшими силами, с точным расчетом. Впоследствии Слащев написал: «Петлюра действовал вяло и нерешительно. Оставался один типичный бандит – Махно, не мирившийся ни с какой властью и воевавший со всеми по очереди». Слащев высоко оценил умение Махно воевать, отметил специально: «Это умение вести операции, не укладывавшееся с тем образованием, которое получил Махно, даже создало легенду о полковнике германского генштаба Клейсте, будто бы состоявшим при нем и руководившем операциями, а Махно, по этой версии, дополнял его военный знания своей несокрушимой волей и знанием местного населения. Насколько все это верно, сказать трудно».
Когда Махно сообщили о немце Клейсте, он усмехнулся и недовольно скривил губы:
– Эти немцы драпали от меня так, что только пуговицы с мундиров сковыривались, будто горох. Неужели бы я стал терпеть рядом какого-то прусского борова с тараканьими усами? Да ни в жизнь!
Задиристый Чубенко залихватски сбил набок папаху:
– А вдруг, батька?
– Мой полковник Клейст – это Виктор Федорович Белаш.
Белаш вел штабные дела толково, нисколько не хуже расстрелянного Якова Озерова, а может быть, даже и лучше.
Через несколько дней Махно налетел на станцию Помошную, взял богатую добычу – мануфактуру. Огромные куски ткани – штуки – раздали по селам, бабы были довольны невероятно, пели про батьку благодарные песни. Следом Махно взял еще одну важную железнодорожную станцию – Ново-Украинку – и совершил стремительный бросок на восток на целых сто километров.
Двигались махновцы, по плану Белаша, тремя клиньями: северной группой, средней – это была главная группа, которой руководил непосредственно штаб Повстанческой армии, – и южной. Калашников, командовавший северной группой, с ходу взял Елисаветград, но продержался в городе недолго – через несколько дней белые выбили его оттуда.
Генерал Деникин – человек рассудительный, склонный к анализу, умевший и выигрывать сражения, и проигрывать их, с уважением относившийся к противнику, написал впоследствии, что движение махновцев «совершалось на сменных подводах и лошадях с быстротой необыкновенной: 13-го – Умань, 22-го – Днепр, где, сбив слабые наши части, наскоро брошенные для прикрытия переправы, Махно перешел через Кичкасский мост и 24-го появился в Гуляй-Поле, пройдя в 11 дней 600 верст. В ближайшие две недели восстание распространилось на обширной территории между Нижним Днепром и Азовским морем. Сколько сил было в распоряжении Махно, не знал никто, даже он сам. Их определяли и в 10, и в 40 тысяч. Отдельные бригады создавались и распылялись…».
Надо заметить, что количество штыков в собственной армии Махно действительно не знал. Случалось, к нему приходили целые отряды, с винтовками, но без единого патрона, и батька давал им эти патроны, давал еду, давал пулеметы и отправлял в бой. Назавтра эти люди, выполнив задачу, могли исчезнуть – разбежаться по родным углам. Армия Махно сокращалась и увеличивалась внезапно, в этом была ее особенность.
Деникин отметил, что «в начале октября в руках повстанцев оказались Мелитополь, Бердянск, где они взорвали артиллерийские склады, и Мариуполь – в 100 верстах от ставки (Таганрога). Положение становилось грозным и требовало мер исключительных. Это восстание, принявшее такие широкие размеры, расстроило наш тыл и ослабило фронт».
Признание, сделанное главой Белого движения, стоит многого…
Иногда Махно вспоминал об атаманше Маруське, наглой статной бабе с простой русской фамилией Никифорова; ну ровно бы сквозь землю провалилась атаманша: ни слуху о ней, ни духу. Хотя Никифорова обещала громкие дела во славу анархической идеи. Не может быть, чтобы атаманша, любившая брать в руки маузер и пытать юных белогвардейских прапорщиков, став мадам Бржостэк, провалилась вместе со своим красавцем Витольдом в преисподнюю – провалилась и следочка не оставила.
Впрочем, покидая Гуляй-Поле, Маруся Никифорова бросила кое-какие семена в тщательно вскопанную и хорошо удобренную грядку: разработала план налета на Харьковскую чрезвычайку – в отместку за погубленных в Харькове анархистов, а также несколько «актов» в Москве, причем подгадала так, чтобы прозвучали они в новой российской столице в канун крупного большевистского праздника – Седьмого ноября. Календарь действовал уже новый, Россия жила по европейскому времени.
Сама же Маруся, как и обещала батьке, направилась в Крым.
На полуостров к этой поре начали стекаться сливки российского общества: высший свет Москвы и Питера, в вагонах, если туда заходили белогвардейские патрули, звучала в основном французская речь, если же заглядывали красные с винтовками – те же лощеные дамы старались говорить по-простонародному, подделываясь под кухарок…
Это было противно.
Сама Маруся неплохо владела французским, но во время проверок не произнесла ни словечка. Ни по-французски, ни по-русски, ни по-польски… Чем дальше они уезжали от центра анархической вольницы, от Гуляй-Поля, тем больше она превращалась в обычную бабу, мужнину жену, на которой висят хлопоты по дому, по хозяйству – и мужа надо обстирать, и еду приготовить, – в Марусе исчезали черты грозной атаманши…
Это была и Маруся Никифорова, и в ту же пору совсем не Маруся. Сосредоточенный, молчаливый Витольд только диву давался, глядя на нее.
Единственное, чем она отличалась от обычной жены – тем, что совершенно не экономила деньги, швыряла их налево-направо, как обыкновенную бумагу.
В Крым въезжали чинно, будто «благородные», ни в чем непредусмотрительном не замеченные, в радужном настроении. Даже невозмутимый Витольд и тот не удержался: восхитился нежностью и розовой прозрачностью здешнего воздуха. На первой же крымской станции Маруся вышла из вагона с загадочной улыбкой, сделала несколько шагов и остановилась около торговки местным сладким вином – усатой татарки с быстрыми, как у козы, глазами.
– Вино трехлетней давности, выдержанное, – на чистом русском языке проговорила татарка, – на свадьбу сыну готовила, – торговка неожиданно понурилась, – да сына больше нету…
– Дамочка, не хотите ли жареного крымского гуся? – неожиданно заслонил торговку вином пропеченный до черноты человек с висячими гайдамацкими усами. – Отдам недорого.
Уж очень зазывным был голос у этого человека, уж очень хотелось ему продать гуся… А Марусе очень хотелось купить гуся – сочного, истекающего жиром, с золотисто-коричневой аппетитной корочкой – так захотелось гуся, что даже зубы зачесались.
– Сколько стоит гусь? – спросила она у гайдамака.
– Для такой красивой панночки, как вы, совсем недорого – червонец.
– Естественно, золотом?
– Не деревом же. – Гайдамак засмеялся, показал желтые редкие зубы.
Завысил он стоимость гуся, наверное, раз в пятнадцать, но рынок есть рынок, на рынке нужно торговаться. Маруся повернулась к мужу:
– Ну что, Витольд, потешимся гусем?
– Почему бы и нет? – ответил тот, прощупал глазами гайдамака – что за человек? Имелось в гайдамаке нечто такое, что не нравилось Витольду.
Нет, ни к чему не смог придраться опытный Витольд, Маруся тем временем достала из сумочки большой серебряный рубль.
– Вот тебе самые ценные в мире деньги, – сказала она и вручила гайдамаку рубль. – Давай сюда гуся!
– Рубль – этого мало, – заявил гайдамак.
– Бесстыжий ты, – укорила его Маруся, нагнулась к гайдамаку и произнесла тихо: – Хочешь, сейчас из сумочки извлеку шпалер и всажу тебе между глазами еще один рубль?
Она думала, что гайдамак испугается, но тот только ощерил редкие свои зубы (редкозубый – значит, большой враль) и отрицательно качнул головой:
– Не хочу!
– Тогда гони сюда гуся!
– Добавьте хотя бы полтинник, дамочка, будьте милостливы! И совесть имейте!
– Совесть, как всякая порядочная женщина, я имею. – Маруся достала из сумочки полтинник. – На!
Гайдамак со вздохом принял полтинник и произнес сожалеюще:
– Ох и продешевил же я! Мне жена теперь усы по самую репку острижет. – В голосе его появились обиженные нотки.
– Не острижет… Конечно, ежели ты не будешь бабой, – грубовато проговорила мадам Бржостэк, разом становись похожей на ту самую Марусю Никифорову, которую многие знали по прежним лихим годам, вперила руки в боки, и гайдамак разом втянул голову в плечи… В следующий миг Маруся вспомнила, кто она есть ныне, и вновь сделалась обычной мужниной женой. Гайдамак облегченно вздохнул.
Через пять минут поезд отошел от станции, гайдамак проводил его внимательным взглядом, крякнул то ли досадливо, то ли восхищенно и отправился в место, очень хорошо ему известное…
Так приезд Маруси Никифоровой в Крым был засечен деникинской контрразведкой.
Взяли Марусю не сразу. Она успела отдохнуть в Ялте, походить по роскошным ресторанам, украшавшим знаменитую городскую набережную, – публика в ресторанах сидела чинная, манерная, дамочки ели моченных в вине цыплят пальчиками, изящно оттопыривая мизинцы, сыпали французскими словечками, прохожих разглядывали в монокли, поджимали губки, если видели пьяного человека, и роняли через нос:
– Фи!
Вместе с Витольдом Маруся ездила в горы, несколько раз они прошлись по царской тропе, останавливались у кривоствольных черноморских сосен, Маруся обрывала с веток длинную мягкую хвою, мяла ее в пальцах и интересовалась с торжествующими нотками в голосе:
– А у тебя в Польше, Витольд, такие сосны растут?
Тот удрученно качал головой:
– Нет!
– Значит, твоей Польше далеко до нашей России…
Витольд с этим не спорил. Пели горлицы, раньше их в Крыму не было, сейчас же появились, кроткие розовые горлицы оказались существами агрессивными – стали незамедлительно выталкивать из здешних мест ожиревших ленивых голубей.
Потайная мысль – уничтожить Деникина, если он тут появится, – все больше и больше овладевала Марусей Никифоровой. Витольд щурил жесткие серые глаза и молчал. Раз молчит – значит, поддерживает свою вторую половину, молчание на Руси принято считать знаком согласия и поддержки.
Сходили в церковь Иоанна Златоуста, Маруся зашла в храм, постояла немного внутри, когда же к ней направился священник – степенный старец в черной одежде с большим серебряным крестом на груди, – резко, по-солдатски повернулась и покинула собор.
Витольд стоял на улице и, задрав голову, любовался высокой, словно бы летящей, устремленной в небеса колокольней.
– Ты чего? – недовольно спросила Маруся.
– Эта колокольня занесена во все лоции мира.
Рот у Маруси глупо округлился.
– Для какой же надобности?
– Видна далеко в море. Первоклассный ориентир.
– А! – махнула рукой Маруся, вздохнула с некоей тайной мыслью – все-таки дух террора пропитал ее естество до костей: – Вот было бы хорошо, если б Деникин приехал в эту церковь…
– Чего ж тут хорошего?
– Мы бы его рванули.
– Вместе с церковью? Церкви рвать нельзя.
– Это все осталось в прошлом, Витольд. Ты устарел.
Витольд промолчал, подхватил жену под руку и устремился по каменной улочке вниз.
– Пойдем, я покажу тебе место, где, вероятнее всего, может появиться Деникин, – сказал он.
Витольд привел Марусю к морю. Вода была прозрачная, холодная, набегала на берег, тихо шуршала галькой и также тихо откатывалась назад.
– Этот звук можно слушать вечно, – неожиданно заявила Маруся.
Витольд с нежной улыбкой посмотрел на жену: иногда в ней срабатывало что-то очень женское, включался некий невидимый механизм, Маруся размякала, на глаза у нее набегала романтическая поволока и знаменитая атаманша становилась совершенно не похожей на себя.
– Любишь звук моря?
– Очень.
Он привел ее к сырой – смесь камня с деревом – стенке: прямо в воду были вбиты толстые черные бревна, между ними проглядывала каменная кладка, верх был застелен выцветшими от солнца и воды, совершенно белыми досками.
– Что это? – спросила Маруся.
– Елинга.