– Ты же сам мне сказал: в главной башне, – ответила Лариса. – Или ты про это каждой девице хвастаешь? И ждешь, какая клюнет…
Я смутился. Действительно, похоже на чванство какое-то – я совсем не помнил, когда говорил Ларисе, что живу в высотке на Котельнической.
Она разглядывала маски на стене. Свечи, коптя, догорали, я включил торшер. Ночь подходила к концу.
– Как ты эту мерзость в доме держишь? – не поворачиваясь, сказала она. – Вот эта на редкость отвратительная. Похожа на смесь негра с крокодилом.
– Кстати, это добрый водяной дух Отобо. – Я лежал на ковре, закинув руки за голову. – Племя аньянг, из Камеруна, кажется.
– А вот этот – ничего, симпатичный даже.
– Снова не угадала, вот этот как раз достаточно злобный тип. Покровительствует душам убитых охотников.
– А ведь не скажешь… А из чего они? Будто из камня высечены…
– Черное дерево. У них там, в Африке, мастера по резьбе масок находятся на привилегированном положении, на уровне колдунов. Ну, может, чуть ниже… Но все равно племя к ним относится с пиететом. Перед началом работы над новой маской резчик проходит обряд очищения. Нож и топор, которыми он работает, считаются священными, им приносят жертвы. Колдун племени совершает таинственный ритуал, после этого мастер уходит в джунгли или пещеру. И там, вдали от людей, он начинает работу. Когда маска готова, резчик возвращается в деревню, где колдун совершает специальный ритуал оживления маски. У них это называется «вдохнуть душу». Для обряда используют животных – коров, антилоп, кур. Маску кладут на землю, колдун ножом режет горло жертвенному животному. Кровь непременно должна попасть на маску…
– А вот эта, красотка с крыльями? – Лариса повернулась ко мне. – Это что за дух?
– Это маска Черной Смерти из Чада. У нее даже имя есть – Укатанга.
– Смерти? У нее что, настоящие зубы?.. – Лариса поежилась. – Ну и гадость…
– Гадость? Гордость папашиной коллекции. Остальные маски – так, туристская туфта. Сувениры. А эта – абсолютно честная и на сто процентов аутентичная. Там даже кровь засохшая еще сохранилась – видишь? Жертвенная кровь…
– Антилопья? – настороженно спросила Лариса.
– Не думаю… – зловещим шепотом проговорил я. – Не думаю…
Лариса, подавшись вперед, осторожным пальцем дотронулась до маски. Я, разумеется, не удержался и звонко гавкнул.
– Ну тебя к черту! – Лариса отдернула руку. – Вот дурак…
Я засмеялся, она улыбнулась и, не выдержав, расхохоталась вместе со мной.
– Отец говорит, колдун средней руки с помощью пары заклинаний и вот этой вот маски может запросто человека на тот свет отправить.
– Колдун средней руки? – переспросила Лариса. – У тебя нет на примете? Может, телефончик дашь?
Лариса внимательно разглядывала маску. Черное дерево, отполированное до блеска, напоминало антрацит. Из раскрытой пасти торчали настоящие тигриные клыки, лоб и щеки маски были затейливо инкрустированы кусочками перламутра. Резные уши переходили в хищные перепончатые крылья. Художник явно обладал отменной фантазией.
Не отрываясь от маски, Лариса спросила:
– А ты бы смог?
– Я ж не колдун. И потом, слов не знаю. Без заклинания не работает.
– Нет. Я серьезно, смог бы?
– Что? Убить?
Она серьезно кивнула:
– Да. И так, что никто и никогда не узнает.
– С гарантией?
Продолжая дурачиться, я прикинул, кого бы я внес в список. Малиновского? Как-то мелко. Брежнева? Этот и так почти труп, да к тому же на его место непременно придет такой же престарелый маразматик. Там их целое Политбюро – заклинания устанешь произносить…
Неожиданно выяснилось, что настоящих врагов у меня просто нет. Убивать мне никого не хотелось.
Вот воскресить – другое дело. Тут я без заминки: конечно, Джона Леннона и Высоцкого, этих в первую очередь. Джими Хендрикса – разумеется, Джо Дассена… Кого еще?.. Джим Моррисон из «Дорс», ударник из «Лед Зепеллин». Джанис Джоплин и этот актер французский, как его…
– Слушай! Какой улет! – Лариса добралась до дедовых сабель. – Полный отпад!
Она сняла одну со стены, французскую, с золотой насечкой на эфесе, вынула из ножен. Умело вложила кисть в эфес, сжала рукоятку и неожиданно ловко крутанула клинком над головой, завершив трюк элегантным выпадом.
– Туше!
Я присвистнул и, нарочито медленно сводя ладони, зааплодировал.
– Ага! – Она подмигнула мне, кистевым движением сделала несколько изящных кругов саблей. – Пять лет фехтовала в «Динамо». Юношеская сборная Москвы. Серебряная медаль спартакиады в Петрозаводске. Не фунт изюма!
Клинок сиял. Крутясь пропеллером, сталь с тихим свистом рассекала воздух. Зрелище определенно впечатляло.
– Вот ты все про своих итальянских художников знаешь. – Пропеллер крутился теперь в обратную сторону. – Про Возрождение. А известно ли тебе, что такое Болонская школа фехтования? За сто лет до твоего Микеланджело в Пизе была написана книга «Цветок битвы»…
Лариса медленно, точно скользя, приближалась ко мне. Блеск стали завораживал. Все это напоминало какой-то языческий танец.
– В этой книге написано: фехтовальщик должен воплотить в себе дух четырех животных – льва, он символизирует смелость, слона – это сила воли, тигра – это выносливость, и рыси…
Клинок сиял в полуметре от кончика моего носа.
– А рысь? – Я незаметно отодвинулся. – Что символизирует рысь?
– Рассудительность!
Лариса вскинула клинок вверх и замерла.
– Жаль, это сабли, я – шпажистка. В сабле нет проворства шпаги или рапиры, а суть Болонской школы именно в том, чтобы поражать уколом острия, а не ударом лезвия. А это просто селедка какая-то…
– Эту саблю моему деду подарил сам де Голль, – обиделся я. – Селедка…
– Прости. – Лариса засмеялась, провела пальцем по лезвию, тронула острие. – Не, ничего, вполне приличный клинок.
Она подхватила с пола ножны, вложила в них саблю и повесила на стену. Долгим и странным взглядом посмотрела мне в глаза. Я смутился, улыбнулся, но она не ответила улыбкой, а подошла к торшеру и выключила свет.
Утро вплывало в спальню светлеющим проемом лилового окна. Притаившиеся в ночи предметы, теряя загадочность очертаний, рассеянно проступали из мрака. Сказка кончилась. Силуэт таинственного единорога оказался моей курткой, зацепившейся за створку мамашиного трюмо. Вывернутые наизнанку Ларисины джинсы распластались у приоткрытой двери, точно были застрелены при попытке к бегству. В сумрачном зеркале угадывался край растерзанной кровати, из-под мятого вороха простыней торчала моя пятка. Больше всего на свете мне хотелось сейчас исчезнуть, провалиться куда-нибудь к чертовой матери.
Щеки мои пылали, ноги противно дрожали. Сердце продолжало колотиться, но уже сбавляло обороты. Восторг, неистовый, на грани безумия, сменился стыдом. Неукротимое желание – апатией. Как же так? Какой срам, какое позорище…
– Такого… со мной… – сдерживая дрожание губ, начал я, но Лариса закрыла мне рот ладонью.
Она придвинулась, прижалась горячим телом, бережно обняла мою голову. Точно баюкая, начала гладить затылок. Я притих. Господи, какая же она чудесная! Как же мне повезло! От неожиданного прилива нежности я чуть не разревелся у нее на груди.
От нее пахло какой-то осенней свежестью, так пахнет на даче, когда мы раскладываем по полу первые сентябрьские яблоки. Я закрыл глаза. Пурпурно-красная лава стала темнеть, малиновый сменился сиреневым, тот, остывая, перетек в ультрамарин. Этот синий, мерцая, начал раскачиваться подобно прибою. Волна вдыхала, накатывала и неспешно отступала. Я уловил этот ритм. Сжав мое бедро ногами, Лариса начала плавно покачиваться в том же ритме. Ее рука скользнула мне на грудь и с томительной неспешностью начала скользить вниз.
Утренние сны у меня самые яркие – мне снился карлик, я с ним играл в карты. Мы резались в дурака. Мы сидели за круглым столом, бархатная червонная скатерть с тяжелой бахромой по краю была выткана золотыми узорами, живые, они постоянно менялись – оранжевые розы превращались в лимонных драконов, зеленые лилии в угольно-черных птиц, там и сям появлялись какие-то крылатые люди, какие-то ведьмы. Лилипут явно мухлевал, он проворно тасовал карты и молниеносно сдавал, бесконечно бормоча какую-то чушь на непонятном языке. Щурясь и хихикая, он подмигивал мне. Карты в моих руках тоже щурились и подмигивали. Валеты строили рожи, десятки превращались в двойки, дамы блудливо облизывали красные губы. Козырной туз прямо на моих глазах бессовестно поменял масть. «Не сметь!» – заорал я. В тот же миг веер карт в моей руке превратился в стаю пыльных летучих мышей. Твари заметались, нервно хлопая крыльями, а карлик неожиданно ловко запрыгнул на стол и начал голосить. Но вместо крика из его граммофонной пасти летел дикий трезвон, раскатистый и громкий, точно внутри мерзавца был спрятан большой школьный звонок. Я зажал уши ладонями и выпал из сна.
Кто-то немилосердно трезвонил в дверь. Пытаясь проснуться, я кувырком скатился с кровати. Лариса простонала мне вслед что-то жалобное. По непонятной причине я был уверен, что это нагрянули родители. Шлепая пятками по паркету, пронесся по коридору. Прильнул к глазку – это была Корнеева, черт ее побери, из восемьдесят пятой.
– Голубок, открой на секунду, я ж слышу, ты там шуршишь за дверью, – требовательно молила соседка. – Ну будь человеком, Голубь!
– Наташ, – я откашлялся. – Голый я…
– О! – жеманно протянула она.
Корнеева оканчивала десятый класс; прошлым летом неожиданно из толстощекой кривляки она превратилась в томную паву с невероятной грудью и чувственным контральто.
– Наташ, давай вечером…
– Не-е, мне сейчас, позарез! Ну пожалуйста!
Щелкнув замком, я приоткрыл дверь. Высунул голову:
– Ну?
– Голубок, сдай мне полтинник. Ленка вчера звонила, сказала, на «Академическую» батники финские завезли, знаешь, типа «сафари», с погончиками, двумя кармашками вот тут и тут…
– Хорошо. Вечером.
– Нет! Мне сейчас нужно! – Она ткнула мне в лицо пачку червонцев. – Вот. Один к пяти.
Вздохнув, я сказал:
– Ладно, – и строго: – Жди тут. Сейчас принесу.
Вернувшись с конвертом, в котором родители оставили мне чеки, я отсчитал пять бумажек по десять. У кого-то из соседей убежало молоко, по лестничной клетке полз горький горелый дух.
– Держи и ни в чем себе не отказывай.
Я уже почти захлопнул дверь, и мне на ум пришла неожиданная догадка.
– Наташ! – высунувшись, позвал я. – А вчера вечером не ты заходила? Где-то после семи?
Она оглянулась, по ее взгляду я понял, что высунулся из-за двери я слишком смело. Подался назад.
– Заходила, заходила, – лукаво ответила соседка, играя беличьими ореховыми глазищами. – И после семи тоже…
Вернувшись в спальню, я смачно шлепнул пачку червонцев на трюмо. Забрался под одеяло. От пальцев гадко пахло сальными купюрами.
– Ну-у что такое… – не открывая глаз, захныкала Лариса. – Ледяные ноги… Кого там черти носят в такую рань?..
– Соседка.
Я не стал говорить, что было уже почти девять утра.
– Любовница? – сонно поинтересовалась Лариса.
– Нет. Пока нет. Исключительно финансовые отношения спекулятивного характера.
– Ей повезло… А то бы мне пришлось ее зарубить шашкой…
Лариса пробормотала что-то еще. Потом, по-хозяйски закинув ногу, прижалась ко мне. Горячее дыхание, ровное и уютное, щекотало ухо, у меня затекла спина, но я терпел и не шевелился.
Слово «натура» в переводе с латинского означает «природа», «реальная действительность». Любой предмет реально существует и, значит, имеет свою форму и свое содержание. При рисовании с натуры художнику предоставляется возможность глубоко осмыслить принципы построения объемной формы на плоскости, что составляет основу изображения.
Начинающий художник, рисуя с натуры, постоянно сверяет свой рисунок с моделью; убери модель – и он не проведет и линии. Для мастера модель – всего лишь повод. Как я уже говорил – источник вдохновения. Художник – не фотограф, он не копирует реальность, он создает свою. Эдгар Дега был абсолютно прав: «Рисунок – не форма, а ощущение, которое получает художник от формы».
В процессе рисования происходит любопытный процесс: стремясь создать убедительное изображение, мастер творит на листе параллельную реальность, которая в процессе работы в его сознании становится доминирующей и постепенно вытесняет «реальную действительность» натуры. Иллюзионист начинает верить, что он чародей. Ведь любой хороший рисунок – это не более чем иллюзия. Бумага, графит и немного вдохновения.
Май нагрянул летней жарой и тропическими ливнями. После жалкого апреля, больше похожего на февраль, природа явно пыталась наверстать упущенное. В этом было что-то истеричное, бабье, тут же поползли слухи о грядущем катаклизме и конце света, но у меня не было времени обращать внимание на подобную чепуху. Я был абсолютно счастлив. В лимонно-розовых небесах наивные купидоны изо всех сил дули в свои золоченые трубы.
В Америке вместо простоватого Джимми Картера появился новый президент, бравый старикан из бывших актеров. А у нас придумали новый орден, весь усыпанный алмазами, – «Маршальская звезда»; звезду тут же вручили Брежневу. Мы продолжали помогать братскому афганскому народу, судя по новостям, наши солдаты строили там школы. Почему строительством школ должны заниматься солдаты, никто не спрашивал. О запаянных цинковых гробах, прибывавших из дружественной страны, тоже старались не говорить.
Кстати, я так и не сказал Ларисе, что тем вечером названивал ей. Не сказал я и про то, что Викентьич дал мне ее телефон.
Иногда она оставалась ночевать у меня, но чаще уезжала. Я сажал Ларису в такси или провожал до метро, порой мы добирались до «Краснопресненской». Она крепко целовала меня на прощанье, над нами нависал мрачный памятник неизвестному революционеру с увесистой гранатой в руке. Ни разу я не проводил ее до подъезда. Она жила рядом с зоопарком, говорила, что при северном ветре у них в квартире невыносимо смердит енотом.
Толком я не знал о ней почти ничего. Кроме имени, фамилии и возраста: Лариса Каширская, девятнадцать лет. Все ее истории были из детства – спортивная школа, сборы, соревнования, прыжки в сугроб с крыши гаража, страшная ангина, от которой она чуть не умерла… Черный терьер по кличке Локи, невероятно умный пес, – его пришлось усыпить. Мне иногда казалось, что после шестнадцати лет с ней не произошло вообще ничего. На девятое мая я пригласил ее на дачу. Накануне Лариса осталась у меня, утром в пятницу, навьюченные, как верблюды (вино, шашлык, консервы, кассетник с дюжиной кассет), мы выбрались из квартиры. Один лифт застрял на пятнадцатом, другой еле полз. Наконец двери раскрылись.
– Доброе утро, Клара Степановна, – поздоровался я с соседкой сверху, пропуская Ларису и протискиваясь с сумками в лифт. – С наступающим праздником!
– И тебя, Сереженька. – Соседка чуть улыбнулась, лукаво глянув на нас. – Как папа? Они все в своей…
– Да, в Африке. В Танзании.
– Ты ему привет передавай, – ласково попросила она. – Непременно. И маме тоже.
– Обязательно, Клара Степановна.
Соседку перед парадным ждала черная «Волга». Шофер, ловкий и похожий на царского ротмистра, аккуратно закрыл за ней дверь. Проворно обежав машину, сел и, лихо газанув, укатил. Лариса дернула меня за рукав.
– Это же Клара Лучко! – громким шепотом проговорила она.
– Ну… – я кивнул. – С двенадцатого. Год назад она нас капитально затопила.
– А почему она тебя Сереженькой назвала?
– Отца так зовут. Она постоянно путает. Говорят, у них что-то было, я не интересовался, но мамаша до сих пор…
– У твоего отца – с Кларой Лучко? – Она остановилась, снова ухватив меня за рукав. – С Кларой Лучко?
– Ну не знаю я, не знаю! Болтают. Сплетни, понимаешь, бабьи сплетни.
Я остановился на углу, рядом с ателье, опустил сумки на асфальт. Встал на бордюр и вытянул руку. Конечно, не лучшее место ловить такси, но тащиться на набережную не было сил.
На даче нас ожидал мрачный сюрприз.
Расплатившись с таксистом, я долго возился с замком на воротах (за зиму я был тут всего лишь раз). Наконец ключ провернулся.
– Ну ты даешь… – Лариса крутила головой. – Это что – все твое?
– Не мое, – скромничал я. – Дачу деду дали.
– Тут сколько земли?
– Я что, агроном? Откуда я знаю? Гектар, кажется.
Лариса посмотрела на меня – презрение пополам с изумлением.
– Тут весь поселок такой, – начал оправдываться я. – Генштабовские дачи. Поселок «Красный воин».
– «Красный воин», – передразнила она меня. – Почему крепостные не встречают барина хлебом-солью? Непорядок!
Мы поднялись на крыльцо. Лариса шла первая, я за ней, гремя, как Плюшкин, связкой дачных ключей. Ключей, древних и поновее, всевозможных калибров и фасонов, с деревянными бирками на суровой нитке и без – их на связке было не меньше дюжины. Входную дверь отпирал длинный и тяжелый ключ с замысловатой бородкой и чеканным фашистским орлом, у которого дед собственноручно спилил свастику напильником.
– Что это? – Лариса застыла и испуганно подалась назад. – Господи…
На крыльце, под самой дверью, лежал труп большой собаки.
– Это твоя? – с тихим ужасом проговорила Лариса.
– Нет, – пробормотал я. – Нет у меня собаки.
На двери ясно виднелись царапины, бедный пес, наверное, до последнего скребся в дверь.
– Убивать за это нужно, – тихо сказала Лариса. – Живьем закапывать.
– Кого?
– Таких хозяев…
Она взяла у меня сигарету, села на скамейку у колодца. Я направился к сараю, который у нас назывался «теремок», нашел ключ. Внутри пахло плесенью, прелой землей. В потемках, почти на ощупь, я выбрал лопату. Это была штыковая, или, как сказал бы мой дед, лопата Линнеманна, пехотный шанцевый инструмент. Выйдя в отставку, дед занялся садоводством и открыл в себе неожиданный талант к разведению роз. Ему даже удалось вывести в Подмосковье знаменитую розу Альба, ту самую, про которую писал Плиний и которая была гербом династии Йорков. Жизнь иронична: генерал-полковник, Герой Советского Союза, выращивал розы сорта «Мадам Ле Грасс де Сен-Жермен», выведенные к тому же каким-то немецким селекционером-ботаником.
Между двух старых берез я наметил клинком лопаты прямоугольник, начал копать. От колодца время от времени раздавался надсадный кашель. До этого я не видел Ларису с сигаретой. За городом оказалось свежо, почти холодно. Надо мной синело ветреное небо с торопливыми обрывками летящих куда-то по диагонали вверх облаков. Земля была мокрой, будто жирной. Пару раз я натыкался на корень. Клинок с хрустом перерубал его, и я копал дальше.
В «теремке» я отыскал старый мешок, вытряхнул из него мусор и какие-то комья, наверное, забытую картошку. Прихватив лопату, поднялся на крыльцо. Лариса сидела на корточках перед мертвым псом.
– Как страшно… – не поворачиваясь, сказала она. – Понять перед смертью, что ты никому не нужен на этой земле. Ни-ко-му.
Расстелив мешковину, я попытался подсунуть лопату под тело пса.
– Лопатой? Правда? – Лариса презрительно отодвинула меня плечом, наклонилась и взяла труп на руки. На досках крыльца осталось темное сырое пятно.
Хвост повис как тряпка, я увидел желтые клыки и непроизвольно зажал нос ладонью. Лариса жеста не заметила, она осторожно опустила труп на мешковину.
– Давай теперь я…
Встав на колени и пытаясь не дышать, я приподнял собаку и медленно начал спускаться с крыльца.
Дача в нашей семье выполняла роль Чистилища – завершив земной путь, вещи оказывались тут, ожидая своей дальнейшей судьбы. Или, говоря прозаичнее, дача была промежуточным пунктом между московской квартирой и помойкой.
Блюдо с трещиной или щербатая чашка, вместо того чтобы отправиться в мусор, оказывались тут, на даче. Протертый ковер и старый диван, на который пролил кагор сам Рокоссовский, черно-белый телевизор с рогатой антенной, стулья с инвентарными номерами и клеймом Минобороны, пыльные абажуры, цыганская скатерть с бахромой, два кресла в серых льняных чехлах – один в один как на картине Бродского «Ленин принимает ходоков в Смольном»… Крестьяне там сидят именно в таких креслах.
Мы откупорили вторую бутылку «Тырново». История с мертвым псом забылась. Лариса, поджав ноги, устроилась в углу дивана. Я, сидя по-турецки в ленинском кресле, делал с нее наброски. Ежедневный минимум – тридцать набросков, Викентьич проверял каждую неделю. Это было условие, на котором он согласился стать моим дипломным руководителем. До защиты оставался ровно год.
– А это что за дырки? – Лариса кивнула на потолок, облизывая фиолетовые от вина губы. – Как от пуль.
– Так и есть – от пуль. Револьвер системы наган, калибр семь с половиной. Дед, говорят, был крут и горяч… До того как начал розы разводить.
– Да-а… – Лариса прищурилась, отпила, оценивающе разглядывая меня.
– Что – да? – с вызовом спросил я.
– Ничего. Просто «да».
Я возмутился:
– Это он мою бабку приревновал к кому-то! Ты хочешь, чтобы я тоже так с тобой выяснял отношения? С наганом?
Она потянулась, поставила бокал.
– А что… – ухмыляясь, протянула она. – В этом что-то есть.
– Брутальности ей не хватает… – Я захлопнул альбом, бросил на пол. Одним махом допил вино.
– Не горячись, Голубев, – смеялась она. – Тебе не идет. Ты ведь не генерал, ты же художник. Рисовальщик. За это я тебя и люблю…
Я вздрогнул, меня точно ударило плотной волной – упругой, черной и ледяной. Я встал и медленно, как во сне, пошел к ней. Улыбка ее стушевалась, по лицу скользнуло странное, почти мучительное выражение – что-то между страхом и болью, Лариса растерянно подняла руки, выставив ладони и растопырив пальцы, будто участвовала в пантомиме. Начала что-то говорить, но я не слушал, я уже хватал ее за пальцы, за руки, за плечи, наваливался, вдавливая в старые подушки дивана. И целовал, целовал ее горячие щеки, губы, шею.
Лариса податливо подставила мне свое лицо, эту исполнительность я принял за ответную страсть и суетливо начал расстегивать пуговицы ее кофты неловкими пальцами.
Неожиданно что-то со стеклянным звоном грохнулось на пол. Я отпрянул, обернулся – осколки ее бокала лежали в темно-красной луже.
– Черт с ним… – сипло выдохнул я, снова наваливаясь на нее.
– Постой. – Лариса выставила руки. – Погоди ты… Обслюнявил меня всю.
Она отодвинулась, ладонью вытерла щеку.
– Как же так? Ты же сама сказала…
– Что я сказала? – резко, почти зло, спросила она. – Что я сказала?
Я растерялся, попытался взять ее ладони в свои. С удивлением взглянул на нее, оглядел и себя, точно за минуту с нами случилось нечто невозможное – наполовину безумное, наполовину чудесное – и что нет пути назад.
– Что я сказала?
– Что… что любишь…
– Я сказала «люблю»? Тебе сколько лет, Голубев? Это ж фигура речи! Я много чего люблю: селедку копченую люблю с луком, Набокова люблю, «Дар» особенно, Цветаеву еще, артиста Янковского. Люблю январь, когда солнце и мороз. Люблю купаться голая ночью. В море, в штиль, при луне. Собак люблю. Очень люблю собак.
Я встал, молча собрал осколки в ладонь, пошел на кухню, выбросил в ведро. Вернулся с тряпкой. Лариса сидела в углу дивана, поджав ноги. Вино впиталось в доски пола, бордовая клякса походила на распластанную птицу. Я упрямо продолжал тереть.
– Еще Вертинского люблю… – другим тоном тихо проговорила Лариса.
– Моя бабка от него тоже без ума была, – сухо ответил я, усердно елозя тряпкой по полу.
– Правда? – с излишним восторгом откликнулась Лариса.
– Правда, – холодно отозвался я. – На чердаке – патефон и пластинки.