К телефону почти сразу подошел мрачный мужик.
– Нет ее, – рыкнул он и бросил трубку.
Я выждал час, перезвонил. Мрачный был тут как тут; казалось, он дежурит у телефона. И снова я не успел ничего спросить, в трубке уже ныли короткие гудки. Я выругался, засек время. Встал, зачем-то пошел на кухню. Вернулся в гостиную. С ненавистью посмотрел на телефон. Кто этот мужик? Отец? Брат, сосед? А вдруг муж? Муж! Точно, муж! – тогда все становится логичным, и ее слова, и… Да какой к чертям собачьим муж, какой нормальный муж, я вас спрашиваю, отправит свою двадцатилетнюю жену позировать голой?! Нет, не муж. Наверное, сосед. Точно, сосед.
Мое воображение тут же нарисовало небритое мордатое существо в нательной майке, руки-клешни, красные, как морковь, на плече выколот синий крест. Да, сосед, не муж.
Я поднял трубку, медленно набрал номер. Мрачный, похоже, меня ждал. Я не успел произнести ни звука.
– Слушай внимательно! – проговорил он негромко. – Если ты еще раз позвонишь ей, я приеду на Котельническую и отобью тебе почки.
Я вздрогнул, прижал трубку к груди, быстро нажал на рычаг.
Откуда он знает мой адрес?! Откуда?! Кто он? Ревнивый муж-уголовник? Чокнутый папаша? Кто? Ну уж точно не сосед!
Внезапно стальная дверь, которую родители поставили перед самой Африкой, показалась не надежней картона, стены – тоньше бумаги, квартира в сталинской высотке с кодовым замком и консьержкой в вестибюле – беззащитней одинокой хижины в дремучем лесу. Откуда он знает, где я живу? Кто он?
На кухне я до упора отвернул кран, залез под струю, напился. В коридоре опрокинул стул и с лету ударился коленом в подзеркальник (с полки посыпались африканские резные уроды). Воя от боли, допрыгал до гостиной, зачем-то снял со стены дедову саблю. Несколько раз со свистом рубанул воздух.
Нужно было взять себя в руки. Ключ к отцовскому бару я подобрал через неделю после их отъезда. Вытянув из темного чрева початую бутыль коньяка, я вытащил пробку и сделал большой глоток. Горькая гадость обожгла рот и горло.
Убрал бутылку, закрыл бар. Алкоголь неожиданно помог – карусель в моей голове постепенно замедлила бег. Я пару раз глубоко вдохнул – так, уже лучше. Что дальше? Повесить саблю на место. Повесил. Главное – успокоиться, главное – все обдумать и принять правильное решение.
Быстро прошелся по комнате взад и вперед. Главное – взять себя в руки. Остановился у окна, стиснул руками край мраморного подоконника. Багровое солнце застряло между башнями Калининского, небо, матовое, точно пыльное, быстро темнело. По сиреневой воде Москвы-реки скользил речной трамвай, на верхней палубе среди серых силуэтов краснела чья-то легкомысленная широкополая шляпа – должно быть, иностранка, наша женщина такую на себя ни за что не напялит.
Что за бред? Чего я испугался? Почки он отобьет… Животное. С другой стороны, выходит, что Лариса жива: кем бы ни был тот мрачный тип – отец, муж, даже сосед, – случись с ней беда, так разговаривать не стал бы. Это определенно, и из этого следует…
Додумать, что там из этого следует, я не успел – кто-то позвонил в дверь. От неожиданности я подпрыгнул, эхо еще звенело по квартире, я в два прыжка очутился в коридоре и на цыпочках пошел к двери. Старый дубовый паркет предательски постанывал. Руки тряслись, обрывки мыслей скакали, обгоняя друг друга: в прихожей не горит свет, я смогу незаметно посмотреть в глазок… как он сумел пробраться мимо консьержки? – сегодня дежурит эта грымза в берете… как ее? Клавдия Николаевна?.. мимо этой даже мышь…
Звонок загремел снова. И снова.
Наш древний звонок, его поставили еще при деде, громыхал будь здоров, никаких тебе мещанских соловьиных трелей или филистерских бубенцов – честный и требовательный сигнал времен позднего сталинизма: звонят – откройте дверь, откройте по-хорошему.
Я бесшумно распластался по двери, прижался ухом к ледяной стали. Тихо, ни звука. Осторожно посмотрел в глазок. На лестничной клетке не было никого. Выждал минуты три, никто так и не появился. Крадучись подобрался к домофону.
– Але, – вполголоса проговорил я, прикрыв рот ладошкой. – Из квартиры Голубевых беспокоят.
Клавдия в ответ что-то прокрякала.
– К нам никто не поднимался? – осторожно поинтересовался я.
Никто не поднимался, никто не интересовался, разумеется, она бы тут же позвонила. Разумеется!
– Разумеется! – зло передразнил я домофон, повесив трубку.
На кухне я вытащил из ящика здоровенный тесак с широким лезвием, отец этим ножом обычно разделывал новогоднего гуся. Потом достал мясницкий топорик на деревянной ручке, похожий на индейский томагавк. Добавил к арсеналу средних размеров ладный нож, которым мать резала овощи. Увидел свое отражение в окне, с грохотом сгреб все холодное оружие обратно в ящик.
– Бред, бред, полный бред…
С лестничной клетки донесся шум, я тут же очутился у двери и прильнул к глазку. В выпуклой подслеповатой вселенной нашего коридора Наташка Корнеева из восемьдесят пятой возвращалась домой со своим кобелем. Больше никого я не увидел. Соседка возилась с замком, сенбернар ростом с теленка толкал хозяйку в бок здоровенной головой.
Я вернулся на кухню, зачем-то распахнул холодильник, пустые полки были неприветливо залиты сизым светом. От души хрястнув дверью, начал ходить из угла в угол. Надо успокоиться и все трезво обдумать. Так, выходит, Лариса жива, выходит, что она не угодила под машину и ее не зарезал серийный убийца. Тогда где она? Неожиданная догадка осенила меня, я восторженно прошептал:
– В зазеркалье!
Мне вспомнился наш разговор на Лефортовском кладбище про сказочное убежище, про место, где можно спрятаться. Про церкви и кладбища.
– Господи, как же все просто! Зазеркалье! Как же я не догадался сразу!
Звонко хлопнув в ладоши, я быстро вернулся в гостиную, вытащил из бара коньяк. Теперь мне стало казаться, что я непременно разыщу Ларису, стоит мне выйти на улицу. Я отпил еще прямо из горлышка. Непременно найду! Сунул бутылку обратно в бар, выскочил в прихожую, на ходу сорвал с вешалки куртку… Стоп! А как же мрачный муж-отец Отобью-тебе-почки? Дьявол! Вдруг он и вправду караулит за дверью или на лестнице? Сжимает в руке кастет или финку с наборной рукояткой, какие делают в тюрьмах?
Решение оказалось простым и элегантным. Я снял трубку и набрал номер – мрачный был на посту. Мысленно пожелав ему спокойной ночи, я нажал отбой и вышел из квартиры.
Адреналин и алкоголь – дивная смесь, благослови господь провинцию Коньяк и бессмертную душу императора Бонапарта – стрелой домчали меня до Зарядья. Голова кружилась от бега, от пыльного встречного ветра. Фонари вдоль реки моргнули и зажглись, сумерки тут же посинели и сгустились. В кинотеатре закончился фильм, неожиданно возбужденный люд, что-то азартно обсуждая, начал вытекать на набережную.
В «Красном зале» шел «Тегеран-43», на афише местный художник очень похоже изобразил актера Костолевского в шляпе и с пистолетом. Я очутился в людском водовороте: мелькали лица, долетали обрывки фраз, кто-то высоким голосом выкрикивал восторженные междометия, тетка с желтыми волосами вытирала красные глаза скомканным платком. Очевидно, кино было стоящим.
Оставив позади толпу киноманов, я быстрым шагом пошел вдоль Кремлевской стены. Тут было безлюдно, лишь у Водовзводной башни пара чекистов не очень убедительно изображала праздных пешеходов. У Александровского сада я сбавил темп – до меня вдруг дошла бессмысленность этой гонки. Куда я несусь? С другой стороны, мне нужно было выпустить пар – дома сидеть я не мог, так что цели у гонки не было, важен был сам процесс.
Пройдя через распахнутые кованые ворота с золочеными пиками, я свернул направо, к Историческому музею. По крутой брусчатке вышел на Красную площадь. Площадь была залита слепящим светом ртутных ламп, точно там собирались что-то снимать. На фасаде ГУМа висели раскрашенные фанерные ордена циклопических размеров и гигантский лозунг «Решения съезда – в жизнь!». У мавзолея, перед железным турникетом, толпились зеваки. Эти ждали смены караула. Стрелка на башенных часах подбиралась к девяти.
Давешняя уверенность в том, что я в два счета найду Ларису, выветрилась вместе с коньячной эйфорией и сменилась досадой.
– Вот идиот… – тихо выругал я себя и, сунув кулаки в карманы, зашагал в сторону Василия Блаженного. – Редкостный кретин…
Ехать на Немецкое кладбище было поздно, церковь тамошняя тоже наверняка уже закрыта, да и кто тебе сказал, что Лариса непременно в Лефортове? Ее телефон начинался на 255, это где-то в районе Пресни, там тоже есть и церкви, и кладбища. Надо позвонить! Да, надо еще раз позвонить. Автоматы, кажется, есть в ГУМе…
В это время над площадью раздалась мерная поступь караула, упругая, почти резиновая, как они там говорят, «часовые чеканят шаг», башенные куранты ожили и разразились оглушительным перезвоном. Я бегом свернул в проезд Сапунова. Как я и опасался, ГУМ уже закрылся.
У телефона в переходе была оторвана трубка. Рядом с западным входом в «Россию» висело несколько аппаратов. Первый тут же сожрал мои две копейки, едва я начал набирать номер. Я двинул в железную коробку кулаком, вытащил из кармана мелочь. Нашел гривенник, перешел к следующему телефону.
Долго не соединялось, внутри что-то потрескивало, потом потекли длинные гудки. От трубки воняло окурками, сигналы продолжали уныло плыть в безответной пустоте. Я нажал на рычаг, набрал номер еще раз, тщательно прокручивая диск на каждой цифре. Потрескивание, потом те же гудки. Телефон либо отключили, либо там действительно никого нет.
Мимо прошагали веселые, в меру пьяные немцы, человек шесть, судя по одежде, наши, гэдээровцы. Компания, балагуря, замешкалась у входа, я пристроился в кильватер, а когда проходили мимо могучего швейцара в малиновой ливрее, начал расспрашивать их по-немецки, как им понравилась наша столица. Швейцар цепким взглядом скользнул по мне, я же, прикрыв синяк на челюсти воротником джинсовой куртки, беззаботно повторял, обращаясь к рыжему немецкому туристу:
– Натюрлих! Кремлин ист вундершейн!
В нижнем баре я заказал водки с апельсиновым соком, потом просто водки. Настроение неуклонно ухудшалось пропорционально выпитому. Из динамиков эмансипированные шведки из «АББЫ» со знанием дела уверяли, что победителю достанется все. С этим трудно было спорить.
Время приближалось к одиннадцати. Сидя за стойкой, я с растущим отвращением разглядывал праздную иностранную пьянь: справа с равными промежутками, по которым можно было отмерять время, на меня наваливался совершенно остекленевший финн; до этого он мешал нарзан пополам с «пшеничной» и хлопал этот коктейль залпом. Слева методично наливался пивом голландец-альбинос; с ним я перекинулся парой английских фраз и угостил сигаретой. Два американца, мордатых и румяных, фермерского вида, простодушно кадрили томную проститутку, изображавшую из себя парижанку. Другая девица, блондинка попроще, сидела в углу и с детской увлеченностью сосала через соломинку из высокого стакана какую-то розовую бурду. Ее сосед, миловидный фарцовщик в шикарной куртке из черной лайки, аппетитно покуривал трубку и лениво рассматривал посетителей. Блондинка, почувствовав мой взгляд, повернулась ко мне и с насмешливым вызовом уставилась мне в глаза.
А может, прав Малиновский? И насчет татуировки, и банды Костюковича? Может, она тоже… как вот эта… Думая о Ларисе, я даже мысленно не смог произнести слово «шлюха». Я вспомнил лицо Малиновского, его влажные красные губы, как он, произнося «у», складывает их уточкой, точно собирается кого-то поцеловать.
– Вот ведь сволочь… – пробормотал я и махом допил водку.
Неожиданно атмосфера в баре изменилась, точно рябь по воде пробежала, – блондинка, отставив стакан, застыла с прямой спиной, ее красавец сосед, скрестив на груди руки, сделал вид, что задремал. Фальшивая парижанка, кося глазом, начала нервно подкрашивать губы.
Альбинос-голландец ткнул меня локтем.
– Чувак! Атас цинкует, – на идеально русском с питерским выговором быстро прошептал он. – Контора на подходе, вязать будут.
У дверей бара возникли два мужика в неважных коричневых костюмах. Третий, тоже в костюме, только сером, рассеянно поглядывая по сторонам, словно искал знакомых. Потирая ладони, серый неспешно направился к стойке. Проходя мимо блондинки, он задержался и что-то ей сказал. Блондинка принялась рыться в сумке, ее сосед продолжал вполне убедительно изображать задремавшего иностранца. Девица суетливо вытряхивала из сумки на стол мелкую дребедень, потом достала паспорт. Серый без интереса пролистал и сунул паспорт в боковой карман. Наклонился и что-то сказал блондинке, кивнув в сторону двери.
Паспорта у меня не было, не было и студенческого. Мне светила ночевка в ментовке, а может, и в вытрезвителе. Это как минимум. Про максимум, включавший в себя телегу на факультет и еще одну – в министерство отцу, думать не хотелось. Плюс постановка на учет по подозрению в спекуляции и незаконных валютных операциях с иностранцами.
Я лениво сполз с барного табурета, рассеянно огляделся. Раскачиваясь и нарочито медленно прошел вдоль стойки. Справа была подсобка, заставленная коробками, за ней – узкий коридор и две двери в туалет. В конце коридора оказалась еще одна дверь с табличкой «Служебное помещение. Посторонним вход строго воспрещен!». Я подбежал к двери, дернул ручку, дернул еще раз – разумеется, закрыто.
В баре зычно заголосила Пугачева. Выбора у меня не оставалось. Скорбно вздохнув, я разбежался и от души саданул ногой в дверь. Филенка треснула пополам, замок хрустнул, и дверь распахнулась. Тускло освещенный бетонный коридор уходил в перспективу.
Низкий потолок, шершавые беленые стены. Пыльные дохлые лампы в железных сетках, похожих на клетки для мелких птиц. Пол в коридоре шел под уклон, ноги бодро бежали сами собой. Я промчался мимо одной двери без опознавательных знаков, потом мимо другой, с выбитым по трафарету черепом и скрещенными костями. Узкая лестница в два пролета вывела меня в подвал, похожий на подземный гараж. На стене метровыми буквами было выведено «Не курить!». Здесь было значительно холодней, воняло тухлой водой и известкой. Я побежал дальше. Неожиданно сбоку выскочила маленькая злобная тетка в синем ватнике и визгливо заорала:
– Опять Райка, манда кобылья, со своими кобелями в рефрижираторной духарится!
Я отскочил, на бегу извинился за себя и Райку. Тетка захохотала мне вслед.
Снова лестница, теперь наверх. Снова коридор. В конце коридора квадратная комната с бурыми потеками на стене. Под ногами что-то мерзко захрустело – это была яичная скорлупа. С потолка свешивались цепи с крюками. Комната напоминала пыточную камеру: там пахло ржавым железом, а в углу валялись подозрительное тряпье и какие-то овчины. Я выскочил обратно и тут же наткнулся на двух работяг в засаленных до блеска комбинезонах.
– Ребята! – радостно улыбаясь, взмолился я. – Выручайте! Я от Райки, из рефрижераторной. Заплутал маленько!
Ребята мне не удивились, оба были пьяны в лоск.
– Бывает, – лаконично молвил один, неопределенно мотнул головой в сторону. – Пошли…
На волю мне удалось выбраться где-то в Китай-городе. Наполовину обглоданная луна висела над неподвижной рекой, злосчастная «Россия» бледным утесом светилась за моей спиной метрах в ста. После подземелий и лабиринтов московский ночной воздух казался амброзией. Ночь была свежей и звонкой, как после мимолетной летней грозы. Гранит парапета и камни мостовой сияли черным лаком. Похоже, недавно закончился дождь или только что прошли ночные поливальные машины.
Я пересек пустую площадь, сияющую мокрым асфальтом, светофоры на перекрестках моргали желтым. Город спал. Над площадью висела жутковатая тишина, метро уже закрылось, вход в чахлый сквер казался началом дремучей чащи. Я пошел в сторону Солянки. Вполнакала горели буквы на вывеске магазина «Ткани», в витрине булочной, убранной украинскими рушниками, таинственно мерцали лакированные муляжи баранок и кренделей.
Моя голова была пуста, эйфория от чудесного спасения почти выветрилась. Остались лишь усталость и растекающееся по всему телу, точно яд, похмелье. Вместе с похмельем в душу вползала тоска; я готов был поклясться, что мне никогда не было так одиноко. Поначалу я даже упивался этой меланхолией, как гурман, смакуя горькую отраву своей печали. Потом мне стало по-настоящему жутко.
Надо мной висела пустая черная бездна, холодная и безразличная, мне казалось, я ощущал равнодушное движение мертвой вселенной. Мурашки поползли по спине, меня передернуло от озноба. Воткнув кулаки в карманы куртки, я прибавил шаг. До дома, вниз по Солянке, было минут десять.
Я шагал по самой середине мостовой, по белой разделительной полосе. В сказке эта белая лента непременно вела к какой-то цели, в жизни она запросто могла оказаться петлей Мебиуса. Без особого труда я мог представить себя последним из людей, оставшихся на этой планете.
Наш подъезд, украшенный без меры каменной резьбой, сиротливо освещала одна хилая лампа, помпезные фонари на литых чугунных ногах не включались уже несколько лет. Эклектичность сталинского ампира всегда наводила на меня тоску, я представлял душевные муки честного архитектора, который по указке тирана вынужден был лепить этих кошмарных монстров, сваливая в кучу капризное барокко, вычурный наполеоновский ампир, скуку позднего классицизма и ломкую геометрию ар-деко.
После полуночи консьержка запирала дверь в подъезд. Нащупав нужный ключ в кармане, я уже поднимался по гранитным ступеням.
– Эй! – донеслось до меня сзади.
Я обернулся. С одной из скамеек, которые стояли вдоль клумб, поднялся силуэт, едва различимый в темноте.
– Лариса… – восхищенно выдохнул я.
Не знаю, как убедительно описать свои чувства, – спросите у святой Терезы, у Иоанна с острова Патмос или у тех андалузских подростков, которым явилась Дева Мария. Восторг – да нет, не восторг, восторг – слишком энергичное и беспокойное слово, скорее какая-то благость снизошла на меня. Именно благость. Вселенная тихо качнулась и пришла в состояние абсолютной гармонии. Точно небесный часовщик отвинтил крышку и показал мне чудесный механизм божественных часов. И механизм тот был прекрасен в своем совершенстве.
Жизнь, всего минуту назад казавшаяся мне чередой нелепых и злых случайностей, внезапно не просто обрела смысл – я ощутил доброту и нежность мудрого мира. Я увидел волшебную связь, уловил сладостную мелодию бытия. В безмолвии пустынных улиц, в горьковатом запахе мокрого асфальта, в хворой подслеповатой луне, даже в похмельной головной боли – из этих незатейливых нот складывался торжественный гимн любви и добра. Торжественный гимн жизни.
Циник и мизантроп, сидевший во мне минуту назад, назвал бы эти излияния телячьими нежностями и пошлятиной. И он отчасти был бы прав. Но его тут не было, его, циника и мизантропа, уже и след простыл.
Мы сидели в гостиной на ковре и пили коньяк прямо из горлышка, передавая бутылку друг другу. Моргая, догорали свечи. Это были мамашины праздничные свечи, выписанные по немецкому каталогу за сумасшедшие деньги, я знал, за них мне, скорее всего, оторвут голову, но мне было абсолютно наплевать. Свечи упоительно пахли карамельными конфетами. По сумрачному потолку блуждали дивные огни – перетекая из оранжевого в лимонный, из алого в багровый, они напоминали ожившую акварель.
– А кто такая Агнесса Васильевна? – тихо спросила Лариса.
Я удивленно взглянул на нее. Странно, что этой ночью у меня еще осталась способность чему-то удивляться. Лариса уютно зевнула.
– Тетка та, охранница в берете, сказала: «Слава богу, Агнесса Васильевна не дожила».
– Это она про бабку мою. Они тут все считают меня вконец пропащим, – усмехнулся я. – Вполне возможно, они не так далеки от истины.
Пару раз я хотел признаться, что весь вечер названивал ей, но впускать сюда того грубого мерзавца из телефона казалось выше моих сил. Еще мне казалось, что за пределами нашей сумрачной карамельной вселенной была пустота. Безжизненный вакуум. Там чернел необитаемый космос, мы были единственными обитателями мироздания.
Я много говорил, с упоением пересказывал истории Джорджо Вазари, Лариса слушала с тихой улыбкой, тщательно разглядывая мое лицо. У нее были внимательные рысьи глаза с теплыми янтарными искрами на самом дне. Я не пытался произвести на нее впечатление, эта стадия давно осталась позади. Подобно могучей волне, что одним махом глотает океанские корабли, на меня накатывало что-то огромное и неизбежное. Наверное, примерно так люди сходят с ума.
– Ему было всего двадцать четыре, представляешь, двадцать четыре?! Мне уже двадцать один, и я не то что «Пьету», я вообще ничего стоящего не создал! – Дотянувшись до бутылки, я сделал глоток. – …И когда ее поставили, он приходил послушать, что говорят люди. Какой-то приезжий из Милана утверждал, что скульптор – его земляк, Франческо Гоббо. Другой, тосканец, со знанием дела приписывал авторство Донателло. Тогда ночью он тайно пробрался в гробницу и высек на ленте, опоясывающей тунику мадонны: «Микеланджело Буонарроти, скульптор из Флоренции, создал». Это единственная скульптура, которую он подписал… Сейчас, погоди…
Я быстро поднялся, вытащил с полки альбом.
– Гляди! – Раскрыв, я протянул альбом Ларисе. – Вот она…
Лариса взяла книгу, наклонилась к свету.
– Она сейчас в Ватикане. В Риме. – Я опустился рядом на колени. – Господи, я бы все отдал, чтобы только…
– Надо было папу-маму слушать, – насмешливо произнесла Лариса. – Стал бы дипломатом каким-нибудь… А так дальше Болгарии при всем желании…
Она не договорила, склонилась над книгой, по-детски водя указательным пальцем по странице, точно пытаясь потрогать изображение. Я тоже замолчал, хотя меня подмывало рассказать, что скульптура была заказана для гробницы кардинала Жана Билэра, а в собор Святого Петра ее перевезли лишь через сто лет. И что во время транспортировки эти растяпы отбили указательный палец Мадонны, а еще через двести лет венгр-психопат геологическим молотком пытался расколотить статую. До этого венгр работал геологом и считал себя реинкарнацией Иисуса Христа. Скульптуру отреставрировали, сейчас она стоит за пуленепробиваемым стеклом при самом входе в собор.
Микеланджело упрекали, что его Мадонна слишком юна. Она действительно выглядит не старше двадцати. Скульптор возражал – она мать нашего Бога, она не может стать дряхлой старухой. На самом деле в Деве Марии он изобразил свою мать, изобразил так, как помнил, – она умерла, когда Микеланджело исполнилось всего пять лет. Вы скажете – чушь, не может пятилетний мальчишка запомнить лицо человека, пусть даже самого близкого, с такой точностью. Отвечу вопросом: а может ли двадцатилетний парень создать статую, которая и через пятьсот лет будет считаться верхом скульптурного мастерства всех времен и народов?
Две фигуры – мертвый сын и скорбящая мать. Микеланджело вырубил «Пьету» из одного куска мрамора, задача непростая и для опытного мастера. Несмотря на сложность соединения и размер, фигуры выполнены в натуральную величину, композиция безупречна. Тщательность проработки деталей, виртуозное владение материалом – такое впечатление, что Микеланджело решил в одной работе продемонстрировать миру все грани своего мастерства. Техническая сторона поражает продуманностью: жесткие вертикальные складки, ниспадающие с колен Мадонны, становятся пьедесталом для обнаженного мертвого тела. При всей кажущейся легкости композиция абсолютно устойчива и идеально уравновешена.
Но более всего поражает зрелость мастера, мудрость художника. «Пьета» – не просто демонстрация ремесленных навыков, пусть даже непревзойденных, Микеланджело подчиняет главной идее своего произведения абсолютно все. Идея эта – скорбь. Все технические ухищрения и приемы, композиционные решения, абсолютно все подчинено этому.
Мастер стремится создать напряжение противопоставлением живого и мертвого – безжизненно свисающая рука Христа и трагически изящный жест Марии. Вертикального и горизонтального, нагого и прикрытого – нарочитая жесткость вертикальных складок одеяния Мадонны подчеркивает горизонтальный излом обнаженного тела Иисуса. Мужского и женского – даже в мертвом теле сына мы ощущаем силу и скрытую мощь, лицо матери чувственно, нежно и бесконечно трагично.
Ничего подобного мир до этого не видел. Восторженный современник писал: «Пусть никогда и в голову не приходит любому скульптору, будь он художником редкостным, мысль о том, что и он смог бы что-нибудь добавить к такому рисунку и к такой грации и трудами своими мог когда-нибудь достичь такой тонкости и чистоты и подрезать мрамор с таким искусством, какое в этой вещи проявил Микеланджело, ибо в ней обнаруживаются вся сила и все возможности, заложенные в искусстве».