Следующий день Клавдия Петровна запланировала посвятить написанию статьи, которую ей заказал журнал. Статья была очень важная и, само собой, передовая; говорилось в ней о необходимости введения начального образования в России для всех детей, вне зависимости от их социального статуса и пола. В своем воображении Клавдия Петровна уже видела эту статью, хлесткую и яркую, полную безупречных доводов и в пух и прах разбивающую все возможные возражения оппонентов. Дело было за малым – оставалось только сесть и написать.
Клавдия Петровна устроилась у окна, которое любила больше всего, потому что из него открывался прекрасный вид на сад и старые деревья. За деревьями начиналось озеро, на другом берегу которого виднелся белый дом, в котором поселилась Панова со своей беспокойной свитой.
Стояла жара, но с озера то и дело доносился освежающий ветерок, так что дышать было легко. В небе для виду прохлаждались несколько облаков, но выглядели они несерьезно, потому что было совершенно понятно, что никакого дождя сегодня не было и не будет.
Клавдия Петровна окинула взглядом сад, деревья, помнившие ее, когда она была еще маленькой девочкой с длинными косичками, озеро, на котором покачивались кувшинки, и черты ее смягчились и потеплели. У нее было круглое лицо с пухлыми губами, вздернутым носом и глазами слегка навыкате, которые за стеклами пенсне тоже казались круглыми. Длинные темные волосы она зачесывала в объемистый пучок и закалывала шпильками. Высокая, ширококостная, дородная, Клавдия Петровна умела производить впечатление, но вряд ли кто-то мог назвать это впечатление положительным. С детства Бирюкова знала про себя, что некрасива, и с детства же решила, что никогда не будет переживать по этому поводу. Но принять решение – одно дело, и воплотить его в жизнь – совсем другое. Бессонными ночами, которые в последнее время случались все чаще и чаще, Клавдия Петровна не могла отделаться от мысли, что она отдала бы все на свете за двадцать лет и осиную талию. На людях она держалась так, словно ее жизнь удалась и другой участи она бы для себя не пожелала; но когда она оставалась наедине с собой, на нее нередко накатывали приступы отчаяния. Ей мучительно не хватало семьи, хорошей семьи вроде той, которую она помнила с детства и которую уже не надеялась воссоздать в своей жизни – семьи, где есть муж, жена, дети, гувернантки и смешная лохматая собачонка, которая вертится у всех под ногами и которую все всё равно обожают. Без семьи, полной любви, не имели значения ни фамильная усадьба, мало-помалу приходящая в упадок, ни деревья за окном, ни озеро со всеми его волшебными кувшинками.
Придвинув к себе стопку бумаги, Клавдия Петровна решительно обмакнула перо в чернильницу и вывела заглавие, а за ним – первую фразу статьи. Она писала размашистым почерком, широко расставив на столешнице пухлые локти; писала, не обращая внимания на зудящее, настойчивое, неприятное ощущение, которое не покидало ее, – но на второй или третьей странице перо запнулось, сделало в воздухе замедленный пируэт и посадило на бумагу небольшую кляксу.
Все было неправильно: и заглавие, и первая фраза, и вторая, и вообще весь текст, который казался в ее воображении таким безупречным, а на бумаге – как она ясно понимала сейчас – оказался лишь набором трескучих фраз, слабо связанных друг с другом. Пот катился по ее лицу, затекая в глаза; Клавдия Петровна негнущейся рукой положила перо, сняла пенсне и машинально протерла его.
Слова всегда давались ей с невероятным трудом. Каждый раз Бирюкова говорила себе, что уж теперь-то она справится, она знает тему, как свои пять пальцев, и никто не сумеет объяснить суть проблемы лучше, чем она; но когда доходило до дела, она по несколько часов кряду мучилась над двумя-тремя абзацами, правя, зачеркивая и правя снова, после чего нередко теряла терпение, вскакивала с места, металась по комнате, потом возвращалась за стол, чтобы снова вычеркивать, исправлять, уточнять и опять зачеркивать… Ей всегда хотелось сказать больше, сказать лучше, не забыть ту или иную подробность, предугадать то или иное возражение; хотелось вместить в текст все, что ее волновало, но словно какой-то злой рок тяготел над ней, и на бумаге непременно получались или незатейливые штампы, или корявые, неуклюжие обороты, которые словно насмехались над ней, над ее стараниями. Слова не любили Клавдию Петровну, и разрыв между ними и мыслью, которую она пыталась выразить, всегда больно ранил ее.
Черновики ее статей, даже самых обычных, которые любой читатель счел бы проходными, в конце концов начинали напоминать непролазные лабиринты, и сама истерзанная Клавдия Петровна под конец хотела только одного – как-нибудь добраться до последней фразы, любой ценой, отстрадать и поставить финальную точку. Между тем, что она писала, и тем, что в ее воображении казалось таким ясным и логичным, словно протягивалась какая-то темная завеса; написанное почти всегда удручало ее и никогда не радовало так, как придуманное, но еще не воплощенное на бумаге. Она не могла понять, как такое может быть, и в глубине души отчаянно завидовала таким людям, как Ергольский. Подумать только, он садился за работу сразу же после завтрака и мог за один присест написать несколько десятков страниц, а после ужина нередко отправлялся править то, что написал вчера. И эта Антонина с ее кислым лицом наверняка не понимает, как ей повезло с мужем – мало того, что работящий, так еще все деньги отдает в семью, не пьет, не содержит любовниц, не…
Клавдия Петровна тряхнула головой. Нет, нет, нет, нельзя сейчас отвлекаться на Ергольского, надо думать о всеобщем образовании, о статье, которую ждет редактор. Она скомкала первые страницы, отложила их в сторону – вдруг кое-какие обороты окажутся впоследствии удачными, и их можно будет вставить в окончательный текст – и принялась сочинять статью заново.
Второй вариант оказался еще хуже, чем первый, и Клавдия Петровна, убив на него часа полтора, начала третий. На этой стадии работы она нередко ловила себя на мысли, что ненавидит все на свете, включая всеобщее начальное образование, защитницей которого ей полагалось выступать.
Пройдя через ад промежуточных вариантов (которых на этот раз набралось пять штук), Клавдия Петровна поняла, что текст стал потихоньку выстраиваться, освобождаясь от шелухи лишних слов, неудачных эпитетов и дурно выстроенных периодов. Где-то в лесу стреляли охотники, по озеру плыла лодка – Бирюковой не было до них дела: она работала с увлечением, и зачеркивания, которые ей время от времени приходилось делать, теперь уже не раздражали ее, потому что каждое приближало ее к заветной цели.
«Еще несколько страниц, и можно считать, что первоначальный вариант готов… А редактор наверняка скажет, как и в прошлый раз, что моя статья суховата, хоть и по сути верна. Знал бы он, каким трудом мне дается то, что он называет сухостью!»
Но как раз тогда, когда текст, устаканившись, плавно катился к завершению, в планы Клавдии Петровны самым бесцеремонным образом вторглась жизнь. За дверью зашаркали знакомые шаги, и в комнату протиснулась лохматая голова поэта Свистунова.
– Клавдия Петровна… Ты работаешь? Я тебе помешал?
Сидящая у окна дама потеряла нить мысли и подняла голову. Будь она иначе воспитана, она бы с раздражением подтвердила, что посетитель, который даже не соизволил постучаться, помешал, причем сильно. Но так как поэт был ее гостем – и к тому же родственником, – хозяйка дома не без труда вызвала на лицо любезную улыбку.
– Нет, Николай Сергеевич, я уже заканчиваю…
«Ну что ему стоило прийти через полчаса? Весь настрой сбил! О, боже мой, боже мой…»
– А я думаю, почему еще обед не подали, – простодушно молвил поэт, правой рукой машинально расчесывая свою редкую бороду.
– А который теперь час? – рассеянно спросила Клавдия Петровна, собирая листки. По ее распоряжению все часы из этой комнаты убрали, чтобы их назойливое тиканье не отвлекало хозяйку от работы.
– Уже пятый.
– Ах, боже мой!
– Ну, как говорят, счастливые часов не наблюдают…
– Да какое тут счастье, – вздохнула Клавдия Петровна, поднимаясь с места. – Пойдем, я распоряжусь насчет обеда… В столовой или на террасе?
Но в большой мрачноватой столовой оказалось в этот час слишком душно, и было принято решение перенести обед на террасу, откуда открывался вид на соседский лес, принадлежавший Ергольскому.
– А я сегодня Пушкина перечитывал, – сообщил Николай Сергеевич, когда с первым и вторым блюдами было покончено. – Переоценивают нашего Александра Сергеевича, ой как переоценивают. Некоторые стихи у него совсем никуда не годятся. Чего стоит хотя бы это:
Краса моей долины злачной,
Отрада осени златой,
Продолговатый и прозрачный,
Как персты девы молодой[4].
Свистунов сделал значительную паузу, которую употребил на то, чтобы шумно отхлебнуть квасу, и, сощурив свои карие глаза до того, что они стали напоминать крохотные щелочки, продолжал:
– Это он о винограде, не угодно ли? Во-первых, что за злачная долина такая, ведь понятно же, что хорошее место злачным не назовут. И во-вторых, где он мог видеть деву, чьи пальцы похожи на виноград? Вот вы, Клавдия Петровна, как человек, тонко чувствующий искусство, можете мне объяснить?
На перила террасы села серо-черно-белая хлопотливая птичка – трясогузка, деловито пробежала по ним, вертя хвостиком, и взмыла в воздух. Клавдия Петровна вздохнула. Она не слишком жаловала Пушкина – во-первых, из-за его беспорядочной личной жизни, которую не одобряла, а во-вторых, потому, что считала, что поэт такого масштаба должен был осознавать, что принадлежит не себе, а народу, и не имел права драться на дуэли. Но сейчас дело было вовсе не в Пушкине, а в том, что собеседник ее раздражал. И не только потому, что из-за какого-то глупого обеда помешал ей закончить статью, но и потому, что сидел, развалившись, в несвежей рубашке, и по волосам и бороде было видно, что он давно не стригся. И Клавдия Петровна с ностальгией вспомнила вчерашний вечер, когда все мужчины (кроме опять-таки поэта) были корректно одеты, не во фраках, конечно, но чувствовалось, что внешний вид для них не пустой звук.
– «Злачный» раньше означало «полный злаков, изобильный», – сказала она в ответ на слова Свистунова. – Посмотрите в словаре, по-моему, и в нашей губернии до сих пор кое-где используют это слово в прежнем смысле.
– Но персты, Клавдия Петровна, персты девы как виноград! Откуда он их взял? Ведь любому понятно, что образ совершенно никуда не годится!
– А чему вы удивляетесь? – пожала плечами хозяйка дома. – Это же Пушкин, разве он может обойтись без женщин?
Николай Сергеевич открыл было рот, чтобы сказать что-то, но передумал и взял с тарелки еще одно пирожное.
– Нет, еще не надо убирать со стола, – сказала Клавдия Петровна, поворачиваясь к горничной, которая только что показалась на террасе. – Можешь идти, мы позовем.
– Клавдия Петровна, – растерянно сказала девушка, – я не поэтому… Там… там к вам следователь пришел. Игнатов Иван Иванович, – выпалила она и умолкла.
Поэт застыл на месте, и его рука с недоеденной половинкой вкуснейшего шоколадного пирожного замерла в воздухе.
– Очень замечательно, – пролепетала Клавдия Петровна первое, что ей пришло на ум; и, конечно же, вышло нелепо. – Значит, следователь? Он сказал, зачем хочет меня видеть?
– Вас и Николая Сергеевича, – сказала горничная, часто-часто мигая. – Он сказал, что все вам объяснит.
Свистунов очнулся, машинально положил недоеденное пирожное на тарелку, сгорбился и заерзал на стуле, повернувшись боком к столу. Он явно трусил, и это окончательно вывело Клавдию Петровну из себя.
– Игнатов, или как там его, – скомандовала она, поправляя пенсне, – зови его сюда! Нам нечего скрывать от властей, – добавила передовая дама язвительно, возвышая голос.
Горничная удалилась, оставив после себя ослепительную пустоту со знаком вопроса, которая целиком поглотила мысли мужчины и женщины, оставшихся на террасе. Николай Сергеевич думал: «Вот ведь штука! Следователи просто так в гости не являются… быть беде, как пить дать! Или мы вчера чего-то за ужином наболтали не того? Ох, как нехорошо… Или дорогая кузина Клавдия по глупости вляпалась во что-то антиправительственное? Она же домашняя курица, ей бы с детьми нянчиться да носки вязать, а вместо этого…»
Клавдия Петровна тем временем размышляла: «О чем бы меня ни спрашивали, я сразу же дам понять, что отвечать не буду… Если что, потребую адвоката! Если у меня нет мужа, это не значит, что меня можно притеснять… Но следователь… Он же станет обыскивать дом… Отберет мои бумаги…»
– Добрый вечер, – прогудел незнакомый приятный баритон, и Клавдия Петровна подняла глаза.
Будем откровенны: она была бы не прочь увидеть старого служаку с пронизывающим взором, должностного сухаря и личность вообще неприятную, которую можно с легкостью возненавидеть всей душой. Но, к удивлению хозяйки дома (и к немалому облегчению ее родича), посетитель оказался молодым еще человеком, темноволосым и сероглазым, который, вероятно, лишь недавно окончил университет. Если бы вы встретили Игнатова где-нибудь в вагоне поезда или в гостиной у знакомых, вам бы никогда в голову не пришло, что перед вами следователь. Никакого пронизывающего взора тут не было и в помине, напротив – даже очень внимательный наблюдатель увидел бы только чистенького, обыкновенного и ничуть не устрашающего молодого человека. Весь он был какой-то мягкий на вид, какой-то неопределенный, но – открою один секрет – опрометчиво было бы делать из этого вывод, что перед вами человек-тряпка. У Ивана Ивановича была очень приятная улыбка, располагающая к себе, но мало кто на свете догадывался, что улыбка эта – всего лишь часть облика, призванная усыпить бдительность собеседников. Сейчас Игнатов улыбался именно такой улыбкой, и весь его вид словно говорил: «Простите, я нахожусь тут не по своей воле, я не задержу вас надолго, и вообще, знаете, можете совершенно не принимать меня всерьез, только не показывайте этого открыто, хорошо?» В руке вновь прибывший держал небольшой черный портфель.
– Игнатов Иван Иванович, – представился гость, – а вы, как я понимаю, Клавдия Петровна Бирюкова, владелица имения? – Поклонившись ей, он повернулся к поэту: – Ну а вы, конечно, Николай Сергеевич Свистунов. Очень, очень хорошо, что я вас застал… Надеюсь, вы сумеете пролить свет на некоторые обстоятельства дела, – добавил он и очень, очень внимательно посмотрел сначала на Клавдию Петровну, а затем на притихшего поэта.
– Простите, – начала хозяйка дома, – но о каком именно деле идет речь?
Улыбка гостя слегка померкла.
– А вы разве не знаете? Нет? Я думал, в наших краях новости распространяются быстро… Ну что ж, тем лучше, – неизвестно к чему бодро заключил следователь. – Вы не предубеждены, и свежий взгляд – это всегда важно… да-с… Мне придется задать вам несколько вопросов, и я хотел бы услышать как можно более точные ответы.
Именно этих слов и ждала Клавдия Петровна, чтобы перейти в атаку.
– Милостивый государь, – пропыхтела она, – но для начала… простите, мы хотели бы все-таки понять, о чем идет речь… Вы врываетесь в дом к честным людям… мы, как видите, мирно ужинали, не предполагая ничего такого…
На перила террасы сел воробей, покосился на следователя маленьким круглым глазом, чирикнул и исчез. Очевидно, воробей тоже не питал особой любви к представителям закона.
– Я надеюсь, Клавдия Петровна, вы не предполагаете, что я по своей воле осмелюсь тревожить почтенных и уважаемых людей, – спокойно ответил следователь, голосом подчеркнув слова «почтенных» и «уважаемых». – Поверьте, сударыня, что только интересы дела привели меня сюда, причем дела… скажем прямо, не слишком приятного… – он слегка поморщился. – Если вы не возражаете, я хотел бы сесть. Так нам будет удобнее… гм… беседовать, тем более что мне придется записывать ваши ответы…
Вот, начинается, мелькнуло в голове у поэта. Дернул же его черт сочинить в Петербурге матерные частушки про сами знаете кого, да еще во весь голос распевать их в малознакомой компании. И частушки-то вышли дрянные, – хотя, с другой стороны, будь они совсем никуда не годны, разве стали бы его искать в глухом углу Российской империи? Ясное дело, донесли на него куда следует, небось еще в двух экземплярах, подлецы, и теперь пострадает он за свободомыслие, раздавит его самодержавие своей каменной пятой. На роду ему было написано стать мучеником и борцом за свободу, – и, предвкушая ожидающие его лишения (фотографы наверняка будут снимать процесс, защитник произнесет яркую речь, но кого же взять защитником? и откуда у него вообще деньги на защитника?), Николай Сергеевич гордо расправил плечи. С чувством, похожим на нетерпение (интересно, сошлют ли его? и если сошлют, то куда?), он ждал продолжения, но его не последовало. Посетитель отодвинул плетеное кресло, стоявшее на террасе на случай визита гостей, устроился на нем и теперь возился с застежкой портфеля. Клавдия Петровна буравила Игнатова взором, полным тысячи невысказанных подозрений, но следователь, казалось, совершенно ничего не замечал. Он достал из портфеля папку и вынул из нее чистый лист, после чего извлек из портфеля чернильницу и ручку.
– Прежде всего, – начал следователь, – я хотел бы спросить вас о вчерашнем вечере. Вы оба были в гостях у Матвея Ильича Ергольского, верно?
– Не вижу смысла этого отрицать, – сухо сказала Клавдия Петровна. Гость, едва заметно улыбнувшись, сделал на листке короткую заметку.
– Кто еще находился в доме?
Поэт прочистил горло. (Знаем, знаем мы все ваши подлые уловки, но коли уж вам так хочется пробираться к цели окольными путями, то извольте!) – За столом были Матвей Ильич и его жена Антонина Григорьевна, замечательная женщина… Затем актриса Панова, ее муж Анатолий Петрович Колбасин, их сын, приятель сына, затем, гм, знакомый актрисы…
– Актер Ободовский, – проворчала Клавдия Петровна.
– Да, он… Еще были промышленник Башилов с дочерью – они живут неподалеку, журналист Чаев и мы двое. Все…
– Больше никого? Может быть, вы заметили кого-нибудь еще, в саду или в доме, кто мог бы слышать вашу беседу?
– Все зависит от того, считаете ли вы прислугу людьми, – воинственно бросила Клавдия Петровна. – Ты забыл о слугах, Николай Сергеевич…
– Скажите, а слуги могли слышать разговоры, которые вели гости?
Клавдия Петровна насторожилась. Ей не нравилось, что она никак не могла сообразить, к чему клонит посетитель, и она была склонна предполагать самое худшее.
– Гм… Полагаю, вполне могли… почему бы и нет?
– Зачем им это? – возразил поэт. – Вряд ли их заинтересовало бы, что мы думаем об интел… А-а!
Не утерпев, Клавдия Петровна пнула его под столом ногой, но не рассчитала силу и лягнула поэта слишком сильно. Следователь, впрочем, сделал вид, что ничего не заметил.
– Да, мне сказали, что разговор шел об интеллигенции, – проговорил Игнатов, – а потом? Что было потом?
– Да всякие глупости, – проворчал поэт. Морщась, он пытался незаметно растереть ушибленную родственницей ногу. – Зашла речь об убийстве, о том, кого и как можно убить, и Матвей Ильич напридумывал всяких ужасов, чтобы нас поразить.
– Мне нужны подробности, – тихо сказал следователь.
– Нашего разговора? – вскинулась Клавдия Петровна. – Это был частный обмен мнениями о том, что такое интеллигенция, и…
– Я не об этом. Что именно господин Ергольский говорил вчера об убийствах?
Тут, по правде говоря, его собеседники озадаченно переглянулись, а поэт ощутил нечто странное. Он внезапно понял – хотя никаких доказательств тому представить не мог, – что молодой следователь явился к ним в дом вовсе не по его душу. Стало быть, не будет ни суда, ни пламенной речи защитника, словом, ничего. И Николай Сергеевич – человек, в общем-то, простой – чувствовал себя сейчас как пианино, на котором пытаются играть разом и вразброд несколько персон, только вместо этих людей были чувства, которые он испытывал: облегчение от того, что ему ничего не будет, смутный стыд из-за этого облегчения, сожаление о всероссийской (чем черт не шутит) славе, которая в очередной раз прошла мимо него, и не в последнюю очередь – живейшее любопытство.
В самом деле, если вся каша заварилась не из-за него, то из-за кого же?
– Вам должно быть известно, что Матвей Ильич – писатель, – воинственно бросила Клавдия Петровна. – Вчера он шутки ради расписал, как и за что любого из присутствующих можно убить. Про меня, например, выдумал совершенно фантастическую историю, будто на моей земле есть золото, и из-за него мне угрожает опасность. О Николае Сергеевиче сказал, что тот только притворяется поэтом, а на самом деле он наследник какого-то престола, и за ним охотятся убийцы. Меня, кстати, по его версии, должны были удушить. Госпожа Панова просила, чтобы ее не удушили, а придумали что-нибудь поинтереснее, так ее он застрелил в гостиной… то есть описал, как она лежит в гостиной мертвая…
– Очень любопытно, – бесстрастно уронил следователь. – И по какой же причине ее должны были лишить жизни?
Причину Клавдия Петровна запамятовала, но поэт вспомнил: театральные интриги! Будто бы у Пановой была соперница, которая поклялась сжить ее со свету…
– Скажите, – спросил Игнатов, – а Матвей Ильич упоминал, где именно должно было произойти убийство?
– В роскошно обставленной гостиной, – фыркнула Клавдия Петровна. – С персидским ковром на полу… Она лежит в кресле… А застрелить ее должны были из револьвера с перламутровой рукояткой.
– Вот оно, значит, как, – уронил следователь. – То есть вы подтверждаете, что тоже слышали эту историю?
И тут Клавдия Петровна не выдержала.
– Может быть, милостивый государь, – с неудовольствием промолвила она, – вы все же объясните нам, что случилось? Ведь не может же быть такого, чтобы вы, взрослый человек на государственной службе, пришли сюда только для того, чтобы выспрашивать у нас всякие глупости…
– Боюсь, сударыня, это вовсе не глупости, – вздохнул следователь, потирая висок. – Вчера, возможно, они еще могли казаться таковыми, но сегодня, после того, что случилось, – уже нет.
– Так что все-таки случилось? – спросил поэт, горя любопытством.
– Убийство. Сегодня днем кто-то пробрался в дом, где находилась госпожа Панова, и застрелил ее. Точь-в-точь так, как вчера вам описывал господин Ергольский. И вы должны согласиться, что это никак не может быть простым совпадением.