bannerbannerbanner
Девять Жизней. Шестое чувство

Валентина Спирина
Девять Жизней. Шестое чувство

Когда Лида открыла глаза, за окном было уже светло. Что лежит на кровати в собственном гостиничном номере, она сообразила только через какое-то время. Во всём теле ещё была необъяснимая истома, так что не хотелось не только подниматься, но и вообще шевелиться. Ещё немного посмотрев в потолок, девушка собрала мысли в кулак, пытаясь вспомнить, что вчера было. Сообразила, что в чём мать родила, наскоро закуталась в простыню и с неимоверным усилием встала.

Саша сидел с ногами на стоявшем в углу комнаты стуле, весь сжавшись, упёршись локтями в колени и уронив голову в ладони. И, увидев его, Лида вдруг мучительно вспомнила весь сумасшедший вчерашний вечер, до мельчайших подробностей. И впервые в жизни от этих воспоминаний ей стало не сладко, а наоборот, до ужаса грустно. Она только сейчас по-настоящему поняла, что сотворила с этим ни в чём не повинным мальчиком, по сути ещё ребёнком. И неожиданно – тоже впервые в жизни – Лида показалась самой себе до тошноты противной, гадкой. Сделала шаг вперёд.

– Не подходи! – раздался сдавленный Сашин голос откуда-то из глубины. Но девушка уже стояла рядом. Сейчас он казался ей таким жалким, несчастным, маленьким, до невозможности любимым и хрупким, что хотелось только одного – немедленно пожалеть, убаюкать и успокоить, как засыпающего ребёнка. Девушка протянула руку и провела по спутанным соломенным волосам. Саша поднял голову, посмотрел на неё в упор (каким измученным и тревожным стал его взгляд!) и, почти дословно повторяя Лидины мысли, спросил громко, зло и надрывно:

– Что ты со мной сделала?! За что?! В чём я провинился, что ты отплатила мне так жестоко?!

И в этот момент Лиду почти оглушило такой неимоверной внутренней болью, что слёзы хлынули из глаз непроизвольно, сами собой. Не помня себя, пытаясь хоть как-то оправдаться, найти аргументы, хоть как-нибудь продраться сквозь эту невыносимую боль, девушка заговорила часто-часто, сбиваясь, путаясь, но продолжая говорить, искреннее, чем когда бы то ни было:

– Мальчик мой… я гадкая, я самая отвратительная женщина на Земле, а может быть, и за её пределами тоже… я так страшно виновата перед тобой… видит Бог, я уже не хотела… то есть, да, тогда, позавчера, мне безумно хотелось безудержной мужской страсти, и я попыталась получить её от тебя. И вчера, влезая с утра в это пресловутое откровенное платье, я тоже ещё надеялась. Но потом, когда мы гуляли по Павловску, говорили так спокойно и откровенно, я передумала поступать с тобой так жестоко. Я так была далека от этого, я поняла, что чистота может быть гораздо сильнее и красивее соблазна. Мне захотелось от тебя доброй и преданной дружбы, не больше… Но тут, по каким-то непостижимым, необъяснимым законам природы, и сработала адская ловушка, подстроенная мною с утра. И я тоже, как видишь, попалась в неё безвозвратно. Наверное, ты прав, Бог есть, иначе кто бы мог придумать такой великолепный и безотказный механизм, чтобы смирить меня и научить чувствовать раскаяние?

Саша всё смотрел на неё сквозь подступившие к глазам слёзы. И чувствовал, что для неё это первый порыв настоящей искренности, как для него – первый порыв настоящей страсти. И – да, он прекрасно понимал, что теперь его будущее священника загублено навсегда, и объяснил это Лиде, но пусть, пусть! Да пропади оно пропадом! Главное – Лида. О, как он ненавидел её сейчас за свою искалеченную жизнь – и как любил! Вот такую-настоящую, откровенную, беззащитную, не пытающуюся казаться сильной или слабой нарочно. Вообще не пытающуюся казаться.

Лида тем временем продолжала распинаться. На неё обрушился такой шквал незнакомых доселе мыслей, что ей необходимо было выговориться. Она перешла почти на шёпот:

– Боже мой, я такая ужасная… как я могла так поступить с тобой… лучше мельничный жернов на шею – и в море, так ведь там? – вспомнила неожиданно из Евангелия.

Она стояла совсем близко, Саше стоило только протянуть руки, чтобы коснуться её. Он протянул, крепко обнял её и сказал тоже шёпотом, задыхаясь от волны нежности, снова подступающей к горлу и не дающей дышать:

– Нет, нет. Кто из вас без греха, пусть первый бросит камень. Вот как там. И я лично первым брошу камень в того, кто посмеет сказать, что тебе нужно надеть на шею мельничный жернов и бросить тебя в море.

– Тогда тебе придётся бросить этим камнем в меня. И я буду тебе за это благодарна.

– Замолчи, – Саша поднёс руку к её губам. – Моя мама всегда говорила мне остерегаться двух вещей – распутных женщин и наркотиков. Ты – два в одном. Ты сломала мне жизнь, и я должен тебя за это ненавидеть. Но если бы ты знала, какой ты страшный наркотик! Как глоток ледяной воды посреди жаркого дня: чем больше пьёшь – тем больше хочется… Как же я тебя ненавижу!

– Ненавидишь? – Лида поняла, что он прав, но всё равно ужасно расстроилась. Вдруг поймала себя на мысли, что любит его по-настоящему, всерьёз, как никого и никогда не любила на всём белом свете.

– Люблю… люблю… – шептал Саша в перерывах между поцелуями, снова падая с головой в манящий и гибельный омут и увлекая за собой Лиду. Опять всё закружилось в голове и слилось в одну бессвязную картинку из цветных стёклышек калейдоскопа, опять по каждому уголку тела забегали приятные, чуть щекотные мурашки – и снова сладкий туман, дурман, восторг, ощущение тёплого дыхания, запах пота (сейчас даже он кажется приятным!) и сумасшедшее биение сердца… А потом, когда схлынула и эта волна, они сидели, обессиленные, обнявшись, и вместе плакали, и губами снимали слёзы друг у друга с лица, и тихо, вполголоса, разговаривали:

– Саша, тебе пора… Занятия же.

– Какая разница? Какой смысл мне теперь учиться, если священником всё равно уже не стать…

– Нет-нет, они не должны ничего знать. Для них пусть всё остаётся по-прежнему.

– Нет, Лида, скрывать грех – ещё больший грех. Рано или поздно я должен буду всё рассказать.

– Тогда давай договоримся, что ты всё расскажешь не раньше, чем я уеду. Пожалуйста! Так будет лучше.

– Хорошо, пусть всё будет, как ты скажешь. Пусть всё-всё на свете будет, как ты скажешь… Ты – наркотик, смертельный и сильнее всех, какие только существуют на свете. Теперь я уже не смогу от тебя оторваться. Ты победила.

– В этой битве мы оба победили и оба проиграли. Я соблазнила тебя, а ты укротил меня, дал понять, что это не пустяки, не игра, научил любить по-настоящему. Я ведь теперь тоже не смогу без тебя. Возрадуйся: ты прав, Бог есть. Как мерзко всё это начиналось – как светло сейчас. Кто ещё мог бы всё так гениально разрулить?

– Светло? Хотя да, ты права. Теперь мы оба падшие и погибающие, но нам надо было пройти через самые страшные круги ада, чтобы найти настоящую любовь.

– Да. Ты умница, мой бедный маленький мальчик. Ведь чтобы отыскать сокровище, надо очень долго копаться в пыли и грязной земле.

– А бывает, что не находят.

– Я не находила до сегодняшнего дня. Это всё было так, игрой, развлечением, любимым времяпрепровождением, чтобы вырваться из рутины скучных будней.

– У тебя было много мужчин?

– Сбилась со счёта… и один ты – потому что только ты любимый. Ты веришь мне? – вдруг испугалась Лида.

– Ни на грош – и всецело. Верю, как последний дурак. Потому что тоже люблю тебя.

– Саша, тебе и правда пора. Не хочу, чтобы у тебя были проблемы… – она смутилась, поняв, что проблемы всё равно будут, и очень большие, но они ведь условились, что юноша никому ничего не расскажет, пока Лида не уедет обратно в Москву. Поспешно добавила, – По крайней мере, сейчас.

– А мы когда-нибудь ещё встретимся? – спросил Саша, поднимаясь и впопыхах влезая в рубашку и брюки.

– Конечно. Обратный билет только на воскресенье. У нас ещё целых шесть дней впереди.

– Шесть дней… Как много и как мало… ты будешь ждать меня?

– Буду. В Митрополичьем саду, на скамейке. Когда у тебя теперь свободное время?

– После обеда. Да и обед можно прогулять.

– Нет, не надо прогуливать обед. Ты всё-таки ешь, а то совсем исчезнешь. Вон какой тощий!

– Я всё равно буду думать только о тебе, и на обеде, и на занятиях. Вот что ты со мной сделала! – он сказал это уже со смехом, и у Лиды почти отлегло от сердца. Но когда, крепко и длительно поцеловав её на прощание, Саша ушёл (благо, идти от гостиницы до семинарии было не так уж долго, тем более, если на метро), девушка упала на развороченную постель и заплакала от совершенной безвыходности ситуации.

IV

В семинарии, надо сказать, ничего не заметили: Саша успел вернуться раньше подъёма. Да, ночью был обход, но его сосед по комнате на вопрос, где Александр Осенний, ответил дежурному что-то убедительное, и на этом дело и кончилось.

Он по-прежнему посещал все занятия, даже отвечал и продолжал получать хорошие оценки, но всё-таки что-то едва уловимо изменилось. Занятия впервые стали казаться ему скучными и как-то не про него. Если раньше каждое слово было родным, касалось его так же, как и остальных, и понималось и принималось, что называется, всеми фибрами души, то теперь вся эта наука куда-то соскальзывала, оставаясь, может быть, в сознании, но не в сердце. По ночам ему снилась Лида, днём, в свободное послеобеденное время ей даже сниться было не нужно, потому что она была рядом, живая. Первые раза два они пытались гулять по городу и делиться впечатлениями прошедшего утра, но Саша был прав, сказав, что Лида была для него наркотиком, а времени от обеда до вечера было не так уж и много, поэтому чаще всего, дойдя от лавры по Невскому до гостиницы, они забивались в Лидин одноместный номер, и всё повторялось сначала, как бесконечная карусель, с которой не так-то просто спрыгнуть на полном ходу.

Самым сложным во всём этом было обмануть портье, но каким-то чудом ребятам каждый раз это удавалось. Портье было три, они работали посменно, поэтому это было несколько легче, чем с одним. Хотя пару раз они чуть не попались, но в итоге счастливо обошлось.

 

И всё-таки иногда они ходили гулять. Тут существовала опасность встретить кого-нибудь из Сашиных друзей-семинаристов, но мальчик не очень-то боялся:

– Подумаешь! Скажу, что гуляю со своей девушкой. Что, нельзя, что ли? Тем более, что это правда.

Лиду поражала и тревожила произошедшая в нём перемена. Теперь он казался старше, злее, насмешливей, а самое страшное – выражение его глаз так и сохранило ту неимоверную боль, которой Саша так поразил её тогда. Казалось, это глаза наркомана, пытающегося слезть с иглы, или запойного алкоголика, в неожиданном просвете ужаснувшегося своему состоянию. О том их первом вечере после поездки в Павловск они не вспоминали. Проходили подчас очень большие расстояния и показывали друг другу любимые уголки города. Саша согласился с Лидой, что Спас-на-Крови, который он тоже нежно любил, но не за красоту, а за метафизику, гораздо лучше воспринимается из Михайловского сада, чем с канала. В Казанском соборе он рассказал ей о чудотворной иконе Божией Матери, которую надёжно берегут эти стены (а может быть, она их), но подойти не дерзнул. В Исаакиевском они забрались на колоннаду и любовались открывавшимися оттуда видами Петербурга. В Петропавловском соборе Саша долго ходил, молча и сосредоточенно, временами останавливаясь у того или иного надгробия, как будто о чём-то разговаривая с покоящимися под гранитными камнями императорами, императрицами и их многочисленными детьми и прочими родственниками. Он знал их всех по именам и родственным связям и о каждом мог сказать хоть пару добрых слов, так что Лида не уставала удивляться. У юноши было какое-то совершенно особенное отношение к смерти. С одной стороны, он относился к ней с большим пиететом, считая, что смерть всегда права, потому что её посылает Бог, если это, конечно, не самоубийство. С другой, как христианин, он в принципе отказывался верить в существование этой самой смерти, и мог ничтоже сумняшеся обратиться, скажем, к тому же Александру II, стоя у его могилы. На Лидино недоумение рассказал ей дивную историю о перенесении мощей Иоанна Златоуста. Великий отец Церкви, который не щадил живота на борьбу с ересями, умер по дороге в ссылку, так и не добравшись до конечной её точки – Пицунды (представляешь, в Пицунду ссылали! А для нас курорт), в маленьком селении Команы, где и был похоронен. А когда гроза миновала и правая догма окончательно утвердилась в Константинополе, император (к слову, его мать, императрица Евдоксия, постоянно получала от Златоуста нагоняй за своё поведение) решил перевезти мощи великого святого обратно в Константинополь. Но никакая сила не могла сдвинуть гробницу с места, о чём доложили императору. Тот понял и прислал письмо, адресованное лично Иоанну, в котором просил у него прощения за себя и мать. И после того, как письмо было зачитано у гробницы святого, посыльным удалось поднять гроб и отвезти тело святителя в столицу. Лида слушала очень внимательно, ей изо всех сил хотелось поверить, но были какие-то внутренние препятствия, которые мешали ей погрузиться в веру так же не рассуждая и с головой, как они с Сашей каждый день погружались в страсть.

Так, то с солнцем, то с дождём, то с пронзительным ветром с Финского залива, неизменно с бурей чувств и с прогулкой по прекрасному городу, проходили по-северному короткие осенние дни.

– Давай заявление подадим? – сказал Саша однажды, бессильно откинувшись на кровать после очередного прилива нежности.

– Обязательно подадим, только я сначала должна предупредить тётю. Она с ума сойдёт, если я вовремя не вернусь. Я приеду, всё ей расскажу, соберу вещи и вернусь. И мы никогда-никогда уже не расстанемся.

До отъезда оставался вечер. Только сейчас и Лида, и Саша осознали, что в принципе могут расстаться дольше, чем на одно утро, и у обоих мучительно защемило сердце при этой мысли. В этот вечер они гуляли дольше обычного (юноша даже прогулял ужин), смотрели, как в последних лучах догорает золотом игла Петропавловского собора на фоне потрясающего фиолетово-лилового заката, пили вино в ресторанчике на Фонтанке, заедая его кальмарами (на последние деньги можно и разгуляться!), танцевали вальс на Дворцовой площади (благо, был уже вечер и никого не было) и целовались на Васильевском острове, который оба любили.

Днём на Московском вокзале, минут за двадцать до поезда, стояли, обнявшись, и никак не могли разлучиться, и Лида тихонько, на ушко, в свойственной ей манере шепнула Саше очень важную и прекрасную новость:

– Доигрались! К середине мая жди прибавления!

– Да ты что! Лидочка, как это здорово… – он аж задохнулся от радости и сейчас даже был похож на себя прежнего, солнечного и тихого. Как Лиде хотелось, чтобы он оставался таким всегда! Но она мучительно знала, что это она виновата в этой жестокой перемене, в том, что Саша уже никогда не будет таким, как в тот день, когда она поймала его за рукав в толпе и попросила сфотографировать её у Петропавловки. Старалась об этом не думать, чтобы не сойти с ума, поэтому почти не смотрела ему в глаза: знала, что не сможет. А тут решилась. Ей хотелось задержать в памяти его взгляд, чтобы не забывать того, чему так внезапно научила её судьба за эту неделю. Она решила твёрдо: приедет, всё скажет тётке и, не слушая её упрёков, причитаний и восклицаний, уедет к Саше. Родит ему сына и назовёт его Константином, и будут они жить втроём где-нибудь в уютной квартирке в чудесном городе, а Саша бросит семинарию, раз всё равно нет больше смысла там учиться, и устроится куда-нибудь в институт. Получит образование и светскую, неплохую профессию. Это ли не счастье! Вот таким вот и будет финал этой безбашенной, глупо растраченной жизни, споткнувшейся о тоненькую соломинку настоящей любви.

Заглянула. Глаза под светлыми лошадиными ресницами по-прежнему смотрели с непередаваемой тоской и болью, перемешанной с нежностью при взгляде на неё. До отхода поезда оставалось совсем чуть-чуть времени. Обратно Лида ехала не на «Невском экспрессе»: на него не хватило денег, – а на обычном поезде, проходящем из Мурманска. Надо было садиться, он стоял в Петербурге совсем немножко, а ребята всё никак не могли расстаться. В конце концов, скрепя сердце и попытавшись взять себя в руки, крепко и длительно поцеловала Сашу и шагнула в распахнутую дверь поезда. Предъявила билет, поставила чемодан на своё место и долго махала рукой из окна и, дыша на стекло, рисовала на нём сердечки. А Саша улыбался, чтобы не заплакать, и тоже махал рукой, и крестил её на прощание широким летящим взмахом руки.

В поезде Лида дремала, читала Бунина (так вот кто во всём виноват!) и всё думала о том, что есть, наверное, мировые законы, которые срабатывают в самые неожиданные моменты и ставят всё на свои места. «Не рой другому яму – сам в неё попадёшь» – вспомнилась пословица. Хотела поиграть и забыть – поняла, что это не игрушки и впервые в жизни полюбила по-настоящему. И теперь уже не забудешь, не переиграешь, потому что и Саша теперь втянут в эту мёртвую петлю, потому что где-то там, в глубинах её существа, мирно посапывает совсем маленький, микроскопический Константин (а если девочка, то Полюшка, Аполлинария), и это уже не шутки, а самая настоящая жизнь.

V

О том, что поезд сошёл с рельсов где-то на подходах к Москве, Саша узнал почти случайно, читая новости в интернете утром перед Литургией (было воскресенье). Сам удивился тому спокойствию, с которым принял эту новость. Написанная буквами на экране, без упоминания имён, она казалась абстрактной, отдалённой. И только когда он почти машинально открыл список погибших, царапнула по сердцу бесстрастная надпись «Коростелёва Лидия Сергеевна, 10.04.1988». Но это тоже были только буквы, никак не складывающиеся в смысл. Саша выключил компьютер и пошёл в церковь. По дороге почувствовал, что лицо у него мокрое. Удивился, потому что дождя в то утро не было. И только зайдя в церковь, осознал, всем существом прочувствовал то, что прочёл. Это для составителей новостей «поезд такой-то „Мурманск-Москва“ сошёл с рельсов там-то и там-то, столько-то погибших», а для него Лиды больше не было и ни одна новостная служба не смогла бы этого передать. И в этот момент неимоверная, страшная боль, страшнее всего, что он когда-либо испытывал в жизни, даже мучительнее той боли, которую чувствовал после собственного грехопадения, вонзилась в него тысячей остро заточенных стрел. Слова собрались в смысл, и смысл этот был невероятным. Таким, что, осознав его до конца, Саша упал как подкошенный на колени посреди храма и зашёлся в таких рыданиях, что в окнах задребезжали стёкла. Было раннее утро, и в храме ещё никого не было, кроме священника. Добрейший отец Вадим, облачавшийся в алтаре, услышал эти страшные звуки и поспешил выйти в притвор, чтобы узнать, что случилось. Саша попросил исповеди. Стоя перед аналоем с лежащими на нём Крестом и Евангелием, он рассказал отцу Вадиму всё, что, как нагар, наболело на душе за эту головокружительную неделю – и про то, как его выхватили из толпы и попросили сфотографировать, и про Павловск, и про свои мысли по поводу миссионерства, и о родинке и розовом платье, сведших его с ума, и о немыслимых вечерах. Когда дошёл до крушения поезда, перехватило горло и из глаз снова потекли слёзы, только уже не бурные, а тихие и совершенно безнадёжные. Он плакал и всё никак не мог остановиться, так что отец Вадим даже ободрительно похлопал его по плечу. Наконец, Саша договорил и опустошённо посмотрел на священника. Пролепетал как-то блёкло – ему показалось, что говорит не он, а кто-то другой, незнакомый:

– Наложите епитимию. Отчислите из семинарии.

– Да что ж это такое! – добродушно воскликнул отец Вадим, – Пятый семинарист за полгода! Этак мы лучших учеников растеряем! Видимо, правы были средневековые схоласты: женщина – сосуд диавола.

Он говорил по-доброму и с юмором, так что боль, засевшая в Сашином сердце, потихонечку отпускала и превращалась в тихую, умиротворённую пустоту. Как будто ему ампутировали какой-то жизненно важный орган, и эта операция была нужна, чтобы не погиб весь организм, и теперь уже не болит.

Отец Вадим решил так: священником Саша действительно уже не станет, хоть это и обидно, поскольку он был одним из лучших учеников, но в семинарии доучится до конца, раз уж начал: в конце концов, «богословы в миру», как называл их отец Вадим, или монахи с богословским образованием никому ещё не мешали. И строгую епитимию он на него возлагать не будет. Просто не допускает до Причастия в течение месяца и наказывает положить определённое количество земных поклонов.

– Ты и так уже довольно наказан. Врагу не пожелаешь!

Даже отец Вадим, кажется, был огорчён до слёз. Но Саша шёл от исповеди успокоенным. Больной орган ампутировали, а анестезия ещё не прошла, поэтому теперь не болело, но и не ощущалось ничего. Стоя на Литургии на привычном месте на левом клиросе и подпевая хору, он думал о том, насколько премудр Господь, помогающий нам иногда распутать самые невероятные узлы, которые мы так старательно напутываем из собственной жизни. И почему-то он понял, что, будь Лида жива, она не вернулась бы. Привычная обстановка, рутина, суровая тётка, привыкшая держать племянницу у своей юбки – если всё сложить вместе, то получится непреодолимый ком препятствий, который не пустил бы Лиду обратно к нему. «Не надо было её отпускать», – отголоском той самой страшной боли мелькнула в голове мысль. Но он тут же отогнал её от себя. «Глупости! Конечно, вернулась бы! Она же обещала! И это не было обманом или уловкой, она изменилась с тех пор, она взаправду полюбила его, ждала от него ребёнка, чувствовала вину и очень хотела вернуться. Так было больнее, но Сашина внутренняя интуиция подсказывала ему, что так было правильнее.

С того момента юноша знал, что долго не проживёт. Потому что Господь милосерден и не оставит его здесь надолго. Тем более, что окружающая пустота отзывалась в сердце тупой и ненавязчивой болью. Это уже не была та ни с чем не сравнимая боль, которую он испытал, осознав, что произошло на Октябрьской железной дороге на подъездах к Москве (а Лида, наверное, уже успела позвонить тёте и сказать, что подъезжает… Но об этом уже совсем невозможно было думать), но это был её отголосок. «По симптомам похоже на инфаркт», – подумал вдруг Саша. Но откуда взяться инфаркту в девятнадцать лет? Глупости это всё.

Литургия закончилась, надо было идти на обед. А после обеда – свободное время, и делать нечего, и никто не ждёт в Митрополичьем саду на скамейке под радужным зонтиком… Но ведь по-прежнему есть и сад, и скамейка, и целый большой неласковый город, в котором каждый уголок теперь ещё роднее, чем раньше, и серое низко нависшее небо (чем ниже, тем ближе Лида: она ведь теперь там. Наверное, строит дом для них с Костиком. Так зачем же заставлять её ждать?). Значит, нет повода для скорби, а есть только для умиротворённого ожидания. Пустота заполнялась светом, и по мере того, как тиски, сжавшие его сердце неделю назад, ослабевали, идти становилось всё тяжелее. Странно: он думал, будет наоборот. Но нет, теперь каждый шаг давался ему с трудом, и, не дойдя до трапезной всего нескольких шагов, он упал на руки подоспевших друзей. Попросил вынести его на воздух, в Митрополичий сад. Там легче дышалось. Ему казалось, что небо, совсем теперь голубое, потому что день выдался солнечным (а как же иначе? Там ведь теперь Лида, она счастлива и ждёт его), взлетело так высоко, что сквозь верхушки деревьев видно всё целиком. Кто-то сбегал за священником, и тот, приняв во внимание серьёзное положение, всё-таки поднёс Саше Святые Дары. Юноша принял их с чувством и со смирением, не возражая. Вспомнил, как в храме, на клиросе, загадал, что если доживёт до конца Литургии, значит, Господь принял его раскаяние и простил. Поэтому не было страшно, поэтому принял Святые Дары. Столпившиеся вокруг него товарищи (в чёрных подрясниках они казались ему любопытными галками, окружившими кусок чего-то съестного) пытались что-то у него спросить, узнать, лучше ли ему и чем можно ему помочь, но Саша уже не слышал их. Он смотрел в небо широко распахнутыми глазами и в первый раз за эти дни от души, всерьёз молился. И тут он увидел, что небо стремительно полетело назад, вниз, но не давило и не пугало, а ласково обволакивало своей всепрощающей синевой, как будто хотело обнять и унести поскорей из этого жестокого мира, где есть грех, и смерть, и сходящие с рельсов поезда. Почувствовал, что скамейки, на которую его уложили друзья, под спиной больше нет. Хотел обернуться, посмотреть, где земля, но понял, что лучше не надо. Земля уплывала в голубоватую дымку, становясь всё меньше и меньше, а со всех сторон окутывала нежная, добрая, успокаивающая синева неба, из которой изредка ещё возникали в тумане встревоженные лица друзей и глубокомысленное – отца Вадима, вполголоса по памяти читавшего отходную, – но потом и они исчезли. Осталась только эта нестерпимая синь – и радость. Необъяснимая, но полная, нерасторжимая с этим небом, бесконечная и безбрежная. Она по миллиметру заполняла всё Сашино существо, и ему казалось, что он – уже не он, а тоже часть этой радости и этого неба.

 

В следующее мгновение вокруг было только небо.

Рейтинг@Mail.ru