– Я утром схожу в магазин, куплю что-нибудь, – пообещала Люся.
– Да не надо ей ничего, – застеснялась Надя. – Голодная она, что ли? Это уж она так лезет, приповадили. От баловства.
– Сходи, сходи, – сказала старуха. – Только все ей не ондавай, маненько рази. Остальное мне ондай, я спрячу. Будто от меня будет. Я уж под послед ишо покормлю ее.
Люся вспомнила:
– Я тебе, мама, виноград отправляла – ты ела его?
– Эти ягодки-то зеленые?
– Да. Виноград называется.
– Ну его к лешему. В ём посередке косточки, а у меня терпения нету их выбирать. Нинке и скормила. Она прямо так с косточками и хрумкала – только шум стоит. Пускай, думаю, есть, раз ндравится. А мне куды его? Только добро переводить. Мне ить, Люся, ничё-о не надо. Мне Бог, вишь, какую радость дал: на вас перед смертью поглядеть. Я рази не понимаю?
Она опять заплакала – бесслезно, спокойным и недолгим облегчающим плачем – и умолкла, вытерла сухие глаза.
– Ничего, мама, ничего, – сказала Люся. – Теперь поправляйся, и все будет хорошо.
Старуха не ответила, она снова смотрела на солнце на стене, к которому липли последние мухи, и во всем ее положении была такая завороженность и нечеловеческая стынь, будто ей дано было увидеть и запомнить то, что больше никто не смог бы понять. В избе стало совсем тихо, а с улицы ничего не доходило. Хорошо еще, что на этот раз она молчала недолго и высветленным, затаенно-сообщающим голосом, который, казалось, выходит из нее сам, без ее участия, – она и глаза не отняла от стены – сказала:
– А я ить, Варвара, слыхала, как ты вчерась надо мной ревела. Голос твой был, твой – я помню. Только я-то подумала, что это ты надо мной над мертвой уж ревешь. Ну. Я ишо раньше, как в памяти была, лежу и думаю: «Вот помру, приедет Варвара, обголосит меня, и то ладно». Так на тебя и надеялась. А тут слышу: ты. Вот я и посчитала, что это я тебя скрозь смерть слышу – не иначе.
Варвара онемело, с открытым ртом закивала матери – не могла ни сказать, ни заплакать. Илья подошел к Михаилу, удивленно шепнул:
– Чудная у нас мать. Тебе не кажется?
– А кто скажет, моить, оне потом ишо сколько да-нить слышат, – добавила старуха. – Кто скажет? Никто не скажет. Глаза-то им закроют, а уши открытые.
– Ты о чем это там, мать? – громко спросил Илья. – О чем говоришь-то?
– Об чем? – Старуха по голосу нашла Илью и не смогла ответить, застыдилась. – Я ить от радости, что вижу вас, не знаю, чё и сказать. Болтаю чё-то. Вы уж не сердитесь на меня, на старую. Я совсем из ума выжила.
– Да ты что, мать! Ты думаешь, мы не рады, что у тебя все в порядке? Давай теперь только быстрей поправляйся. В гости с тобой пойдем, ага. Чего нам дома сидеть! Вместе соберемся и пойдем в гости. А не пойдешь – на руках унесем. Тебя есть кому таскать.
– Попей еще. – Люся подала матери кружку с кашей. – Теперь можно, желудок уже работает, справится.
Старуха попробовала приподнять голову, Люся помогла ей. На этот раз старуха отпила больше и, отдышавшись, удивилась сама себе:
– Глите-ка! Пошло, как в проваленную яму. Правду говорят: и худой живот, да хлеб жует.
– Ну вот, теперь будет лучше. А потом еще попьем.
– Ой, да в меня боле не полезет.
– Ничего, ничего, полезет.
– Мне только бы Таньчору дождаться, – жалобно сказала старуха. – Чё от она так долго не едет? А ну-ка чё стряслось?
– Приедет, мама, не беспокойся. Ей далеко ехать. Обязательно приедет.
Старуха попросила:
– Вы сами-то покуль не уезжайте от меня, побудьте со мной маненько. Таньчора приедет, я не буду вас задерживать. Я знаю: вам долго, подимте, нельзя.
– Никто пока и не собирается уезжать.
– Побудьте. Я не стану вам надоедать, я тихонько. Лежу и лежу. Это я сичас разговорелась, долго не видала вас. От радости сама над собой не владею. Потом я молчком буду. Вы занимайтесь своим делом, каким охота, а я за день хошь раз на вас взгляну, и мне хватит.
– Что это еще за «надоедать» да «молчком»? – выговорила старухе Люся. – Как тебе не стыдно, мама! Что ты выдумываешь? Тебе не в чем оправдываться перед нами – пойми, пожалуйста, это.
– Не говори так, матушка, – подхватила Варвара. – Не говори так, а то я заплачу.
Илья тоже не вытерпел:
– Ну, мать, ну, мать…
Старуха счастливо умолкла, но не смогла удержать в себе радость:
– Глаза открою: вы тут, возле. Сичас, кажись, взлетела и полетела бы куда-нить, как птица какая, и всем рассказала бы… Господи…
День отходил все больше и больше, но в избе было светло и ясно: четкое закатное солнце било прямо в окно, под которым лежала старуха. Солнце теперь доставало до потолка и сверху вторым своим светом расходилось по сторонам. Все здесь было знакомо, все было родное старухиным ребятам, и все, казалось, чутко повторяло мать: заговаривало вместе с ней или умолкало, вглядывалось в них с ласковой и горделивой настойчивостью и отзывалось тихим, неназойливым вниманием. Не верилось, что изба может пережить старуху и остаться на своем месте после нее, – похоже, они постарели до одинаково дальней, последней черты и держатся только благодаря друг другу. По полу надо было ступать осторожно, чтобы не стало больно матери, а то, что они говорили ей, удерживалось в стенах, в углах – везде.
И воздух здесь был тот же, каким они дышали в детстве; он заманивал, затягивал их на много лет назад, но у него, как и у старухи, недоставало сил.
Окна осели, превратились в оконца. Чтобы пройти через двери, приходилось нагибать голову. Странно и непривычно было видеть неоштукатуренные стены, которые выпучивались белеными бревнами. Под матицей по-прежнему болталось кольцо для зыбки, а зыбка раньше почти никогда не пустовала; вырастал из нее один, ложился другой.
По обе стороны от окна над столом в двух рамках густо лепились фотографии. Тут были все они: Илья и Михаил в армии – с приветами из тех мест, где служили; Илья за рулем машины на Севере; Варвара со своим мужиком – он и она с одинаково вылупленными глазами и с каменной прямотой стоят, держась за спинку стула, будто боятся упасть; Люся где-то на курорте среди большущих чудных деревьев; еще деревенская Татьяна с узким напуганным лицом, словно она фотографировалась под страхом смерти.
На божницу в правом углу теперь ставили лампу. В эту ночь лампа пригодилась, а так ее не снимали оттуда месяцами, и старуха крестилась, не подымая глаз. Еще правее, ближе к старухиному окну, висел плакат, завезенный в леспромхоз в позапрошлом году. На нем мальчишка с лопатой выходил из лесу. Подпись внизу разъясняла: «Сажай деревьев больше, будешь жить дольше». Лес поначалу был зеленым, но мухи быстро сделали его желтым, да и мальчишка за эти годы тоже порядком постарел, но к картинке притерпелись и не снимали.
Теперь старуха смотрела на своих ребят спокойнее, поверив, что они вдруг ни с того ни с сего не вспугнутся и не пропадут, и говорила легче, без натуги, сразу находя нужное слово. Она еще уставала от разговора, но уже сама руководила собой: надо было отдохнуть – отдыхала, она снова приучилась оставлять себя на потом, на то, что будет впереди, а не изводиться вся на то, что есть.
Светлый вечер подходил к концу, в избе, да и не только в избе – везде, выстывало, смежалось.
Люся стала поправлять на матери одеяло, отогнула его и вдруг замешкалась, позвала:
– Михаил, иди-ка сюда.
– Что там такое?
Старуха, ничего не понимая, испуганно и стыдливо убрала с того места ноги.
– Посмотри-ка, Михаил, – показала Люся, пружиня голос.
– Куда?
– Вот сюда, сюда.
– Ну и что?
– Как «ну и что»? Он же еще и спрашивает! Неужели ты не видишь, на каких простынях лежит у вас мама? Они же черные. Их, наверное, целый год не меняли. Разве можно больному и старому человеку, твоей матери, спать на таких простынях? Как тебе только не стыдно?
– Что ты меня стыдишь? Я что тебе – простынями заведую?
– Но посмотреть-то ты мог? Сказать, чтобы их постирали, уж, наверное, ты мог? Это-то не трудно. Или тебе все равно, в каких условиях находится наша мама? Ведь ты здесь хозяин.
Люся не смотрела и не видела, как густо, не зная, куда себя девать, залилась краской Надя.
– Люся! Люся! – останавливала старуха и наконец остановила, Люся повернулась к ней. Старуха обессиленно махнула рукой: – Я ить надсадилась тебя кричать. Ты пошто у меня-то не спросишь? Нашла о чем говореть, о простынях! Господи, да куды мне белые простыни? Я всю жисть без их спала да жива была. Это тепери новую моду зачели: белое под себя подстилать. Ну-ка, постирай-ка их, этакую оказину, – без рук останешься.
– Мама, я сейчас разговариваю с Михаилом, а не c тобой.
– Да пошто с Михаилом-то, когда я тебе говорю, а ты свое? У меня, подимте, голосу нету, мне вас не перекричать будет. Мне Надя хуже горькой редьки надоела с этим простыням: давай вытащу да давай вытащу. Я ей говореть устала, чтоб отвязалась. Лежу и лежу, и нечего меня шевелить. Помру – одну холеру обмывать надо, без этого в гроб не кладут.
– Зачем ты заводишь опять об этом разговор?
– Ишо не лучше! Зачем, говорит. – Старуха досадливо умолкла, но долго не вытерпела: – Напужала ты меня, по сю пору опомниться не могу. Думаю, чё там она подо мной увидала, неужли я чё наделала? С меня тепери какой спрос? Хуже малого ребенка. Сама себя не помню.
– Зато твой сын должен помнить и о себе, и о тебе, – упрямо стояла на своем Люся. – На то он и сын. У меня в голове не укладывается, как это ты, наша мать, можешь лежать на таких простынях. И никому до этого нет дела, все считают, что так и надо. Безобразие!
Надя оторвалась от стенки, возле которой она молча простояла все это время, и выскользнула из комнаты. В неловком молчании Михаил буркнул:
– Дались тебе эти простыни.
– Здря ты, Люся, здря при ей говореть стала, – покачала головой старуха. – Она тут невиноватая. Она сколь раз ко мне вязалась. А мне все неохота было шевелиться. И неохота, и боюсь.
– Но ведь я ей ничего и не говорила.
– Дак оно и не ей, а все равно ей. Кому ишо? Она за мной ходит, не Михаил.
Варвара вздохнула:
– Ой-ёй-ёшеньки! Прямо не знаю, чё и сказать.
– Не знаешь – молчи, – хмыкнул Илья. – Гляди, беда какая!
– А я тебе ничё и не говорю.
– Я тебе тоже.
Чтобы замять неприятный разговор, старуха спросила:
– Я тут покуль без памяти была, Мирониха не приходила поглядеть на меня?
– Нет как будто, – ответил Михаил.
– Прибежит. Как услышит, что я оклемалась, прибежит, расскажет мне чё-нить. Не знаю, как бы я без ее век свой доживала. А с ей поговорю, и веселей. Прибежит, это она прибежит, – кивала старуха. – Скажет: «Тебя, девка, пошто смерть-то не берет?» Как была насмешница, так и осталась. Погляди, сени у ей полые, нет? Тут в окошко видать.
Варвара поднялась, навалилась на подоконник.
– Нет, вроде на заложке.
– Убежала куда-нить. На месте-то никак и не сидится, все бы бегала. А пускай побегат, покуль ноги носят. Ишо належится. Я бы сичас за ей тоже побежала, дак куды… отбегалась.
– Мать, – перебил Илья, подмигивая Михаилу. – Мать, ты не будешь возражать, если мы с Михаилом за твое выздоровление немножко выпьем?
– Ну, мужики, ну, мужики, – встрепенулась Варвара. – Вы без этого прямо жить не можете.
– Не можем, ага, – согласился Илья, широко улыбаясь.
– Да пейте, когда уж вам так охота, – позволила старуха. – Только чтоб не здесь, не возле меня. Мне его на дух не надо.
– Это – пожалуйста, мы можем и уйти. Мы ведь, мать, за тебя. Чтобы ты больше не хворала – ага.
– Да пейте хошь за нечистую силу. Ей это боле поглянется.
– Ну, ты тоже скажешь: за нечистую силу…
– За ее и есть. И чё оне в ём находят, какую сласть? Да меня озолоти, я в рот не возьму. А они ишо и деньги на его переводят. Ну? Будто когда бы я сказала: не пейте, вы бы и послушались… Куды там. Раз уж надумали, пейте, только чтоб не сильно допьяна. Тебя я выпимши не знаю, какой ты есть, а Михаил у нас ой нехороший. Эта бедная Надя от его, от пьяного, рада не знай куды убежать.
Повеселевший Михаил без обиды отговорился:
– Ты, мать, всех собак теперь на меня навесишь.
– А я никогда здря не говорю.
– Да нет, мать, мы немножко. Только так, для аппетита.
– На Надю я пожалиться не могу, – продолжала старуха, когда мужики ушли. Она смотрела на Люсю, будто говорила ей одной. – От он мне сын родной, а она невестка, а я никому не скажу, что она мне чё плохое сделала. За мной ходить тоже ить терпение надо иметь. Она ни одного разу на меня голос не подняла. Если не было, чё я буду здря на человека наговаривать. И попить подаст, и в грелку воды нальет. Я ить, когда холод, грелкой этой только и живу, у меня кровь совсем остудилась – что есть она, что нету, названье одно.
– Укрываться надо лучше, – со знанием дела посоветовала Варвара.
– Куды ишо укрываться, когда Надя на меня и так все тряпки постаскивает, пошевелиться нельзя. Тяжесть лежит, а ноги дрогнут. Вот я и кричу Надю или Нинку за ей пошлю. Она придет, нагреет воды – будто легче. А без Нади я давно бы уж пропала – чё тут говореть. Он трезвый-то человек, рази уркнет когда, а как пьяный напьется – ой, никакого житья нету. И ко мне вяжется, и к ей. Хошь на край света убегай от его.
– Как это вяжется? – насторожилась Люся.
– Как… А так. От зачнет он с ее вино это требовать, а сам уж на ногах кой-никак стоит. Вынь да положь ему. Где она его возьмет, на какие шиши? Гонит ее в магазин, и все: «Ты там работаешь, тебе дадут». Дак, она, подимте, там только убирается, она к вину этому близко не подходит. Сам бы маленько подумал. Нет, ему хошь кол на голове теши, он свое. А попробуй я его заворотить, он на меня, да с таким злом: «Ты, мать, лежишь и лежи, помалкивай». Я и молчу. Я его, пьяного, не дай бог бояться стала. Ну. Я и Нинку к себе беру спать, когда он там крылит.
– Вот оно что, – сдержанно отозвалась Люся.
– Прямо ни стыда ни совести у человека, – возмутилась Варвара, оглядываясь на дверь. – К родной матушке так относиться – это совсем обнаглеть надо!
– А то придет, от так же сядет: «Давай, мать, поговорим». Об чём я с им, с пьяным, буду говореть, когда у его голова не держится. «А, ты со мной не хочешь разговаривать? Я тебя кормлю, пою, а ты поговореть со мной брезгуешь?» Да я пошто брезгую-то? Приди ты, когда в уме, и разговаривай, а не так. Ну. Пристанет – ой-ёй-ёй!
– Я поговорю с ним, – пообещала Люся. – Я с ним поговорю – не обрадуется. Что это, в самом деле, такое?! «Пою, кормлю…» Этого еще не хватало.
– Ты только с им с пьяным не займовайся, не надо. Он ить понять не поймет, а обозлится. Нехороший пьяный, нехороший, никто не похвалит. А потом проспится, опеть ничё. Когда бы не это вино, совсем другой бы человек был. Вино-то и губит.
– Пить не надо, – сказала Варвара.
Старуха покивала на ее слова, вздохнула:
– Дак а кто говорит, что надо? Тепери уж тот золотой человек, кто и пьет, да ума не теряет. А совсем непьющего на руках надо носить и людям за деньги показывать: глядите, какая чуда. Нашему-то только на язык бы попало, он потом как худая бочка: сколь ни лей, все мало.
– Не знала я, не знала, что Михаил у нас до этого докатился, – не переставала удивляться Люся.
– Докатился, докатился, – поддакнула Варвара. – Матушка наша врать не будет.
– Я пошто врать-то буду? – обиделась старуха. – Какая мине нужда на сына на родного напраслину вам наговаривать?
– Я и говорю: матушка врать не будет.
– А вот терпеть матушка почему-то терпит, – в тон ей сказала Люся. – Он над ней издевается, как может, а она его же еще и защищает. «Проспится – опеть ничё», – передразнила она. – Вот и жди теперь, когда он проспится. Дождешься. Дождешься, что из дому выгонит.
– Он меня не выгонял – чё здря говореть.
– Не выгонял, так выгонит, если будешь ему каждый раз спускать. До этого немножко уж осталось.
– У нас никто в родове мать из дому не гнал.
– У вас никто в родове к матери, наверное, так и не относился, как твой сын.
– Никто, никто, – согласилась Варвара. – Сколько я на свете живу – никто. Он один.
– Вы от сердитесь, – помолчав, тихонько начала старуха. – Сердитесь, а пожили бы со мной. Это ить чистое наказание – рази я не понимаю? То одно мне принеси, то другое, а то кашель возьмет – белого свету не взвижу: кахы да кахы. На двор сама выдти не могу. Куды ишо чище? Мне давно уж помереть надо, хватит и самой мучиться, и людей мучить, да от задержалась. Вперед смерти не помрешь. Он трезвый-то терпит, ничё не говорит, а у пьяного, известно, власти над собой нету. Меня сперва обида возьмет, а потом раздумаюсь про себя: чё уж тут обижаться, на кого? Терпи, когда из годов выжила. Бог терпел и нам велел. – Отдохнув, старуха заговорила легче, упоминание о Боге успокоило ее. Она свободно вздохнула и попросила: – Не надо ему ничё говореть. Пускай. Мне тоже охота помереть с миром, чтоб никто меня злом не поминал. Тогда и смерть легкая будет. Ну. А как вы думали? И промеж собой не надо из-за меня ругаться, мне же от этого и хуже. Я помру, а вам ишо жить да жить. И видеться будете, в гости друг к дружке приезжать. Не чужие, подимте, от одного отца-матери. Только почаще в гости-то ездите, не забывайте брат сестру, сестра брата. И сюда тоже наведывайтесь, здесь весь ваш род. И я тут буду, никуда отсюда не стронусь. Посидите надо мной, а я вам какой-нить знак дам, что чую вас, каку-нить птичку пошлю сказать.
Тихонько вошла в комнату Надя и, боясь помешать, остановилась у дверей, за старухиной кроватью. Надю увидали, обернулись к ней, тогда она прошла к столу и села, опустив на колени тяжелые после работы руки. Она менялась сразу: на работе горит, а как сядет – и не слыхать, будто уснет с открытыми глазами, которые караулят, когда надо снова подниматься и бежать.
– Убралась, ли чё ли? – спросила старуха, принимая Надю для разговора.
– Убралась. Корову потом выгоню, и все.
– Мужиков не видала?
– В бане они.
– Только бы не напились.
– При гостях, может, утерпит.
– Дак он не один. Гость-то там, при ем.
Надя наконец сказала, зачем пришла:
– Ужинать здесь будем или на кухне? У меня уж все готово.
– Садитесь здесь, – отозвалась старуха. – Чё я одна останусь? Ишо належусь одна, успею.
– Тогда я свет включу.
– Дак включай, кто не велит. В потемках какая еда?
– Мужиков звать надо, нет ли?
– Они у тебя рази нечистым духом сытые? – не насмешничая, ответила старуха. – Боле нечем. Вино, подимте, не сильно накормит. Крикни им, а будут не будут, пускай сами скажут.
– Я думала, может, потом им.
– А чё ты будешь два застолья делать? И так набегалась за день.
– Давай, Надя, я помогу тебе, – вызвалась Люся; видно, ей все-таки было неловко перед Надей за историю с простынями, и она хотела хоть чем-нибудь угодить ей.
– Сидите, сидите, я сама. Я еще подогреть хочу, уж, наверно, остыло. Сидите, я скоро.
Люся осталась.
Мужики пришли красные, как распаренные, и от этого больше похожие друг на друга. Сейчас даже посторонний человек сказал бы, что они братья: куда денешь одинаково выпирающие скулы и нахально лезущие на лоб густые, разлохмаченные брови? У того и у другого краснели шеи. У Ильи кровь прилила к голой голове, и от этого голова казалась раскаленной.
Они с шумом уселись за стол; Михаил громко спросил:
– Ну как, мать, у тебя тут дела?
– А что дела? – ответил ему Илья: в бане они привыкли разговаривать вдвоем. – Мать у нас молодец. Обманула свою смерть, и никаких.
– Смерть не омманешь. – Старуха смотрела на них с терпеливой укоризной и сказала не сразу.
– Обманула, мать, обманула, не отказывайся. И правильно сделала. Без тебя некому умирать, что ли? Найдутся – ага. Свет не без добрых людей.
– Вот именно, – хохотнул Михаил.
– А ты, бессовестный, лучше бы помалкивал, – вдруг остановила, как подкараулила, Михаила Варвара.
– Что такое?
– «Ты сидера бы, морчара, будто деро не твое», – вспомнил Илья детскую скороговорку, еще ничего не понимая и все же стараясь обратить в шутку Варварины слова.
– Бесстыжий! – снова пальнула Варвара и повернулась за помощью к Люсе. Люсе пришлось взять разговор на себя:
– Я бы на твоем месте, Михаил, в самом деле лучше молчала. – Она говорила, отделяя одно слово от другого, и смотрела ему прямо в глаза. – То, что ты позволяешь себе с мамой, ни в какие ворота не лезет. Запомни: мы маму в обиду не дадим и не позволим тебе над ней издеваться.
– Да вы что – белены объелись?! Кто над ней издевается?
– Ты-ы.
– Я?! Что я с ней, интересно, делаю? Говори, говори, раз начала.
– Люся, Люся, – взмолилась старуха. – Ты пошто такая-то? Я ить тебя Христом Богом просила. Не ругайтесь вы, пожалейте вы меня.
– Нет, пускай она скажет.
– Хорошо, мама, сейчас не будем, – неохотно уступила Люся. – Но запомни, Михаил, разговор у нас с тобой не закончен.
– Ты посмотри на них, – обращаясь к Илье, пожаловался Михаил. – Набросились. Родные сестры называется. Ничего себе.
– Мы с тобой попозже об этом поговорим, – пообещала Люся.
– Не пугай, никто тебя не боится.
– Ты, Михаил, мать не обижай, – сказал Илья. – Мать обижать нельзя.
С Ильей Михаил не стал спорить:
– Это ты правильно говоришь. Мать обижать нельзя. Грех. Я мать никогда не обижаю.
– Мать нам жизнь дала.
– Это ты очень даже правильно говоришь. – Михаил смахнул пьяные слезы. – Я ведь все понимаю. Я больше ихнего понимаю. – Он кивнул на сестер. – Ты думаешь, почему они на меня накинулись? Потому что злятся: я их с места снял, телеграмму отправил, а мать возьми да и не помри. Вроде зря я их вызвал, вроде обманул. Я понима-а-ю.
– Ты хоть думаешь, о чем ты говоришь? Или ты совсем уж ничего не соображаешь? – вскинулась Люся. – Как тебе только не стыдно?!
– Так, Михаил, тоже нельзя, – опять поправил Илья.
– Если нельзя, не буду, – согласился Михаил. – Ты старше меня, я тебя уважать должон.
– Дело не в этом.
– Я понимаю: дело не в этом.
Пришла Надя, стала разливать суп. Все равно вышло два застолья: сначала поели мужики и только после них сели Варвара и Люся. Старухе налили в ту же кружку немного бульона. Ели молча.
Мужики ушли, сняв с божницы лампу. Старуха вслед им тяжело вздохнула:
– Неужли у их там ишо есть? Ить это подумать надо. Господи, упаси и помилуй. Чё делают?! Чё делают?!