Очевидно, не слишком радужные мысли и чувства владели Сталиным и Молотовым, когда им докладывались переводы телеграмм, что поступали в британское и некоторые другие посольства в Москве, или депеши советского посла из Лондона. «… Со вчерашнего дня (25 августа 1939 года), – сообщал И. Майский, – в воздухе определенно ощущаются мюнхенские настроения. Британское правительство, Рузвельт, Папа Римский, бельгийский король и другие пытаются нащупать какую-либо почву для „компромисса“ в польском вопросе. Британский посол в Берлине Гендерсон прилетел сегодня в Лондон на самолете и передал кабинету какое-то сообщение от Гитлера, содержание которого хранится в тайне. Только что закончилось заседание британского правительства, обсуждавшего сообщение, но ни к какому решению кабинет пока не пришел. Завтра утром состоится новое заседание правительства»[229].
До 31 августа ни один из вариантов не являлся для консерваторов заранее исключенным. На заседании правительства 2 августа Галифакс держался мнения, что аншлюс нацистами Данцига «не следует рассматривать в качестве казус белли»[230]. В дискуссии на упомянутом И. Майским заседании правительства 26 августа посол Гендерсон проводил мысль: «Реальная ценность нашей гарантии Польше в том, чтобы дать Польше возможность прийти к урегулированию с Германией»[231]. 27 августа Чемберлен сообщил коллегам по кабинету, что дал понять Далерусу: поляки могут согласиться на передачу Германии Данцига[232], хотя никаких консультаций на сей счет с поляками не проводилось.
Через того же Далеруса Галифакс переслал Герингу послание (26 августа), в котором, между прочим, отмечалось: «Мы будем стремиться сохранить тот самый дух, который проявил фюрер, а именно: желание найти удовлетворительное решение вопросов, вызывающих в настоящее время беспокойство»[233]. 27 августа Галифакс подтвердил в разговоре по телефону с Чиано: «Мы, конечно, не откажемся вести переговоры с Германией»[234]. Вручая 28 августа рейхсканцлеру послание Чемберлена, Гендерсон заявил: «Премьер-министр может довести до конца свою политику соглашения, если, но только если г-н Гитлер будет готов к сотрудничеству»[235]. Даже 30 августа, когда поступили данные, что Германия сосредоточила 46 дивизий для удара по Польше, Галифакс отстаивал на заседании правительства тезис, что «эта концентрация войск не является действенным аргументом против дальнейших переговоров с германским правительством»[236].
В телеграмме И. Майского называются некоторые из посредников, пытавшихся предотвратить коллапс англо-германских контактов. Президент Ф. Рузвельт, несомненно, заслуживает здесь отдельной строки.
Поверенный в делах Германии в Вашингтоне Томсен, состоявший в тесных связях с американским разведывательным сообществом, докладывал 31 июля 1939 года в Берлин, что «американцы отказались от надежды на создание трехстороннего альянса Россия-Англия-Франция»[237]. Не этим ли объясняется отстраненность американской администрации в канун и после начала военных переговоров трех держав в Москве? Рузвельт откликнулся на них «устным посланием» советским руководителям. Оно было направлено через государственный департамент 4 августа и достигло Москвы через одиннадцать дней. Это и понятно: от Вашингтона до советской столицы даже дальше, чем от Лондона.
Смысл послания[238] был незатейлив: совета давать не хотим, но нельзя не считаться с тем, что в случае войны в Европе и на Дальнем Востоке и возможной победы стран оси положение СССР и США безусловно и немедленно изменилось бы. Причем в силу географической близости Советского Союза к Германии его положение изменилось бы быстрее, чем положение Соединенных Штатов. По этой причине президент «чувствует», что «удовлетворительное соглашение против агрессии между любыми другими державами Европы оказало бы стабилизирующее действие в интересах всеобщего мира».
Неизвестно, насколько щедро Рузвельт делился своими «чувствами» с англичанами и французами, склонял ли он демократии к договоренности с СССР в «интересах всеобщего мира», причем не декларативной, а влекущей конкретные действия во имя ясно означенной цели. Молотов подтвердил в беседе со Штайнгартом, что Советский Союз именно так понимает задачу переговоров, но их успех зависит также от позиций Англии и Франции. Если бы глава американской администрации снесся с Парижем, то составил бы более полное представление об истоках трудностей и, возможно, методах их преодоления.
После вступления Германии и СССР в переговоры и подписания между ними договора о ненападении Φ. Рузвельт занялся рассылкой посланий – королю Италии (23 августа), Гитлеру (24 и 26 августа), президенту Польши (25 августа). По букве и духу они перекликались с американскими обращениями, что предшествовали мюнхенскому сговору. Прилив энергии увенчался призывом (1 сентября) к германскому руководству вести войну упорядоченным способом, щадя мирное население[239].
Непросто реконструировать ход переговоров Риббентропа со Сталиным и Молотовым 23 августа[240]. Лучше это получилось пока у Ингеборг Фляйшхауэр[241]. Но в общем перед учеными едва початый край неудобных, поныне колючих вопросов, ждущих основательного разбора. Им противопоказано «экономное мышление» с его тягой к смене знака плюс на минус или наоборот. В свете тектонических сдвигов, происшедших в мировых делах, сие и не нужно. Кого мы обманем подстановкой новой полуправды взамен прежней, кому причиним вред, накликая репродукцию ошибок? Прежде метили в идеологического противника. Теперь издержки не с кем будет делить.
В 1988 году при встрече в Варшаве с рядом видных польских профессоров автор сформулировал вопрос так: давалась ли Советскому Союзу в августе 1939 года альтернатива тому или иному согласию с Германией? Ответ коллег был однозначен: «нет». Самое позднее после бесед французского генерала Мюсса со Стахевичем, воспроизведенных с пикантными деталями в телеграммах в Париж, всякие надежды достичь соглашения на московских военных переговорах отпали.
Если так, то уместен и следующий вопрос: имелась ли альтернатива договору о ненападении? Возможно. Скажем, пролонгация Берлинского договора 1926 года. Но и отказ от насилия во взаимных отношениях сам по себе не являлся предосудительным, в том числе в обстановке, чреватой взрывом. Чистота позиции, претендовавшей тогда на эпитет «миролюбивая», выиграла бы, найди в тексте договора, подписанного 23 августа, отражение норма, освобождающая стороны от принятых обязательств в случае совершения одной из них агрессии против третьего государства. Однако имелось вдоволь прецедентов, где такая оговорка не употреблялась, и это не порождало кривотолков[242]. Ни в ту пору, ни позже.
Не самым безупречным (не только с точки зрения формальной логики) был примененный порядок: обязательства стороны вступают в силу немедленно с простановкой под договором подписей. Вместе с тем предусматривалась его ратификация по всей форме. Примеры подобного рода тоже попадаются, но неловкость устраняется чаще посредством либо устной договоренности, либо обмена нотами, которые делают излишней соответствующую пропись в тексте основного документа. Но может быть, названный алогизм вводился намеренно?
Секретные приложения (протоколы, дополнительные статьи и т. п.) к соглашениям и договорам разного профиля прочно удерживались в договорной практике государств, несмотря на шок, вызванный разглашением сокровенных державных тайн большевиками и эсерами после 1917 года. Ряд примеров назывался выше. Его легко расширить, добавив разные цвета и оттенки. Предполагалось, что и англо-франко-советское соглашение о взаимной помощи будет снабжено дополнительным, не подлежащим оглашению протоколом[243].
Следовательно, при двусмысленности, если не предосудительности в принципе тайных договоров решающей была и остается не форма, а содержание. Для нашего конкретного случая, кроме того, не являлось ни извинительным, ни смягчающим обстоятельством то, что Англия, Франция, Польша, Румыния не показывали образцов щепетильности в обращении с чужими правами и интересами или что обычное международное право 20-30-х годов в делах подобной категории не отличалось ярким красноречием.
В постановлении съезда народных депутатов СССР (декабрь 1989 года) констатировалось, что приложенный к советско-германскому договору о ненападении «секретный дополнительный протокол» как по методу его составления, так и по содержанию являлся «отходом от ленинских принципов советской внешней политики». Проведенное в нем разграничение «сфер интересов» СССР и Германии находилось с юридической точки зрения в противоречии с суверенитетом и независимостью ряда третьих стран. По совокупности признаков[244] съезд признал протокол от 23 августа 1939 года и другие секретные договоренности с Германией юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания.
Боязнь попасть впросак, навлечь большее из зол именно на себя не отпускала советскую сторону ни в августе, ни в сентябре. Колебания выливались в непоследовательность, непоследовательность – в противоречия. Риббентроп предложил «обогатить» договор о ненападении понятием «дружба», раз уж полюбовно поделили «сферы интересов». Сталину и Молотову эта идея пришлась не по вкусу. Не дружба, не союз[245], не спица в одном колесе и не вторая ось в телеге, а нейтралитет – внимательный и заинтересованный, пока советские интересы уважаются. На последнем делался акцент.
Речь В. Молотова на сессии Верховного Совета СССР в связи с внесением 31 августа 1939 года законопроекта о ратификации договора с Германией заставила нацистское руководство поморщиться. «Решение о заключении договора о ненападении между СССР и Германией, – говорил Председатель СНК, – было принято после того, как военные переговоры с Францией и Англией зашли в тупик. Поскольку эти переговоры показали, что на заключение пакта о взаимопомощи нет основания рассчитывать, мы не могли не поставить перед собой вопроса о других возможностях обеспечить мир и устранить угрозу войны между Германией и СССР». Смысл договора от 23 августа В. Молотов подавал так: «СССР не обязан втягиваться в войну ни на стороне Англии против Германии, ни на стороне Германии против Англии». Политической основой отношений с Германией по-прежнему является договор 1926 года о нейтралитете[246].
Редко случается, чтобы достоинства одного партнера откровенно выводились из недостатков другого, а целесообразность введения в силу конкретного юридического акта обосновывалась безрезультатностью попыток прийти к оптимальному решению с кем-то еще. Неловкость, бестактность – не подвернулись более удачные выражения? Или завуалированный намек Лондону и Парижу: исправляйтесь, а там посмотрим? Но «завтра была война».
С одной стороны, можно было облегченно вздохнуть и лишний раз себя похвалить, что СССР не нырнул в омут без дна. Но даже в среднесрочной перспективе ничего утешительного новый военно-политический ландшафт не сулил. Обретенная свобода маневрирования развеялась прежде, чем удалось вкусить от ее плодов. Скоротечность развития смяла начально составленную диспозицию – не торопить события в «сфере советских интересов»[247]. Ударились в крайность – занялись форсированным обустройством, по выражению Черчилля, «восточного фронта», подбирая все, что плохо лежало, забирая все, что можно было переместить из прежних укрепрайонов.
Весьма непростым для Москвы был процесс взятия под контроль Западной Украины и Западной Белоруссии. МИД Германии напомнил 3 сентября, что советская сторона может выдвигаться в те области театра войны, которые по протоколу значатся за СССР.
В советской вооруженной поддержке Берлин нуждался как рыбка в зонтике. Гораздо важней для него было упредить болтанку в позиции СССР в момент, когда у Польши объявились пусть номинальные, если брать эффект, но все же союзники[248]. 5 сентября из Москвы последовал уклончивый ответ: «В подходящий момент возникнет необходимость в конкретных действиях», однако «такой момент еще не настал».
8 сентября Риббентроп снова подступился к этой теме, отмечая, что война перешла в завершающую фазу. Молотов передал 10 сентября через Шуленбурга, что советские войска, если и когда они выступят, будут задействованы с политической, а не с военной мотивировкой[249]. Риббентроп поручил послу высказать возражения против намеченного «антигерманского по духу обоснования акции» и предложить опубликовать совместное сообщение. Москва на совместное выступление не согласилась. 14 сентября Молотов дал понять Шуленбургу, что прежде, чем что-либо предпринимать, советское руководство хотело бы дождаться падения Варшавы.
Между тем Верховное военное командование Третьего рейха занялось прикидкой моделей «окончательного решения» польской проблемы, в том числе при сохранении Советским Союзом позиции выжидания. На совещании у В. Кейтеля 12 сентября рассматривался вариант а) передачи Литве района Вильно[250] и б) объявления Галиции и польской Украины независимыми образованиями.
Под этот вариант Канарис должен был устроить восстание в районах с преимущественно украинским населением, провоцируя восставших на уничтожение поляков и евреев. Здесь намечалось сотворить то, о чем Гейдрих докладывал нацистской верхушке 27 сентября: «В занятых нами областях польская элита выкорчевана до трех процентов». Приказ о восстании с использованием банд Мельника был отозван после вступления частей Красной армии в Западную Украину[251].
17 сентября четыре армейские группы Белорусского и три группы Украинского фронтов перешли западную государственную границу. В обоснование этой акции выдвигались утверждения: польское правительство не проявляет признаков жизни, Польское государство перестало существовать, тем самым прекратили свое действие договоры, заключенные между СССР и Польшей, Польша превратилась в поле для всяких случайностей и неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Поэтому, будучи доселе нейтральным, советское правительство не может далее безучастно взирать на факты. СССР счел себя обязанным прийти на помощь украинским и белорусским братьям, чтобы обеспечить им условия для мирной жизни.
Что верно в фактологическом смысле, что притянуто за уши, что должно быть отвергнуто безоговорочно?
Польское государство не переставало существовать – юридически в любом случае. Следовательно, шатким оказывался довод о прекращении как бы автоматически действия всех советско-польских договоров. Без этой подпорки провисало, однако, центральное звено насчет правомерности отказа СССР от «нейтральности» перед лицом развертывавшейся драмы.
Как обстояло с правительством и превращением Польши в неуправляемое пространство? 6 сентября польское правительство перебралось в Люблин, оттуда 9 сентября в Кременец, 13 сентября – в Залещики, что у самой румынской границы, в ночь с 16 на 17 сентября оно ушло за рубеж, за исключением пары высокопоставленных чиновников. «Народ и армия, которая в то время еще вела последние ожесточенные бои (в разрозненных очагах сопротивления), – писал К. Типпельскирх, – были брошены на произвол судьбы». Варшава держалась до 28 сентября, крепость Модлин – до 30 сентября, защитники порта Хель сложили оружие только 2 октября[252].
Вакуум власти и контроля возник. Кому, как и когда его заполнять? Несмотря на все оговорки, на стихийные и «подсказанные» проявления симпатий к советским воинам, вступившим в западные области Украины и Белоруссии, большая часть мировой общественности относилась к СССР как к сообщнику нацистской агрессии, а для правой прессы, клерикальных кругов, эмигрантских групп он стал излюбленной мишенью.
Британскому и французскому правительствам предстояло решить, продолжать ли дальше присматриваться, куда прибьют Москву поверхностные и глубинные течения, или инструментализовать широкое возмущение общественности и объявить войну Советскому Союзу – как минимум, прервать с ним дипломатические отношения.
Секретный дополнительный протокол к англо-польскому пакту о взаимопомощи от 25 августа 1939 года[253] ограничивал британские гарантии Польше только случаем германской агрессии, поэтому некоторый простор у Лондона сохранялся. Итог изучения проблемы экспертами и обмена мнениями между Лондоном и Парижем сводился к следующему: объявление войны СССР не спасет Польшу, но может еще крепче привязать Москву к Берлину и сказаться на эффективности блокады Германии. Не исключалось, кроме того, что вооруженная конфронтация с СССР негативно отразится на английских и французских интересах на Ближнем Востоке.
Англичане ограничились заявлением 19 сентября о том, что не считают советские действия правомерными, и подтверждением ранее принятых обязательств перед Польшей. Французы потребовали от советской стороны «дополнительных разъяснений». Демократии позаботились о том, чтобы также польское правительство в эмиграции не перешло в своей воинственности по отношению к СССР определенную грань.
«Уточнение»[254] демаркационной линии между сферами германских и советских интересов, которая теперь совпадала с линией Керзона, способствовало тому, что факт участия советских войск в изменения политической карты Восточной Европы скоро померк. Правительство Чемберлена и затем правительство Черчилля тщательно избегали давать авансы, что Англия будет выступать за восстановление польской восточной границы по состоянию на сентябрь 1939 года.
Долгой, неоднозначной, для не посвященных во внутренние американские перипетии часто непредсказуемой была адаптация на развязывание большой европейской войны Соединенных Штатов. Симпатии президента на стороне демократий и Польши как жертвы насилия. Диктатуры и в нацистском, и в сталинском исполнении – с разной степенью интенсивности – осуждались. Но мировоззренческие привязанности и набор моральных заповедей, которые Ф. Рузвельт носил, как вериги, не заслоняли и не подменяли факты.
Глава администрации не скоро преодолеет недоверие и неприязнь к британским и, вероятно, французским «умиротворителям», сведшим на нет все попытки – его, Рузвельта, личные усилия тоже – перекрыть агрессорам кислород. Вопреки страхам, нагонявшимся послами, экспертами, советниками, которые предрекали становление германо-советского военного альянса антизападной нацеленности и их совместную гегемонию в Восточном полушарии[255], президент не склонялся ставить крест на Советском Союзе. Он разделял точку зрения, что прежде остального линия Лондона, к которой приспосабливался Париж, вынудила СССР искать взаимопонимания с Германией. Демократии не оставили ему другой возможности оградить свою безопасность от актуальных угроз. Но рано или поздно, полагал Рузвельт, Москва и Берлин не смогут ужиться, несовместимость интересов разведет их на противоположные полюса.
Соответственной была реакция администрации США на инициативы Буллита, Штайнгарта, других послов, агитировавших за репрессалии в отношении СССР. Показательно, что те же дипломаты, видные политические деятели, «общественные комитеты» клерикального и шовинистического профиля воздерживались в сентябре 1939 года муссировать тему разрыва дипотношений с Германией.
В критическую для будущего отношений США-СССР неделю 17–24 сентября Ф. Рузвельт и К. Хэлл определились: переход советскими войсками восточной границы Польши, установленной Рижским договором 1922 года, не следует квалифицировать как акт войны. По соображениям долговременного порядка на СССР не распространялись требования эмбарго, предусмотренные законом о нейтралитете в части продаж оружия и военных материалов. С 5 сентября запреты и ограничения применялись строго (на бумаге) к Германии и формально (подвешены заказы) к Англии и Франции.
Из доступных документов нельзя вычитать, влияла ли на акцентировку в суждениях Вашингтона, Лондона и Парижа после 23 августа одна юридическая тонкость. Обмен ратификационными грамотами, после чего обязательства сторон по договору о ненападении из урегулирований де-факто превратились в нормы де-юре, был совершен лишь 24 сентября[256]. Москва оттягивала момент цементирования позиций. Если бы не поджимало стремление скорректировать августовский секретный протокол и сдвинуть демаркационную линию на восток – к, по сути, международно признанной этнической границе расселения поляков, украинцев и белорусов, а также не намерение Сталина добиться изъятия Литвы из сферы германских интересов, ради чего и учинялся договор о границе и дружбе 28 сентября 1939 года, амортизирующая дистанция между датой ратификации (31 августа) и датой вступления документа в силу могла бы быть еще протяженней.
Когда-нибудь потомки займутся систематизацией характерных особенностей XX столетия, и, возможно, они прозовут его веком необъявленных войн. Только после 1945 года их насчитается сотни две с половиной. В своей ожесточенности и продолжительности, по огневой мощи и количеству человеческих жертв некоторые необъявленные заткнули за пояс иные классические. «Странную войну» (сентябрь 1939 – май 1940 года – безусловно.
К начальной фазе войны Англии и Франции против Третьего рейха вполне приложим знаменитый афоризм Клаузевица: война есть продолжение политики другими средствами. С существенным в данном случае уточнением: не политики вообще, а прежней политики, расстилавшей красный ковер перед японскими, итальянскими, германскими экспансионистами. Парижу и Лондону поймать бы улыбку фортуны и, не теряя ни часа, который и в год не наверстать, лишить бы Гитлера привилегии самому выбирать противников и время нанесения по ним ударов, открыть второй фронт. Ведь против Франции Германия выставила лишь заслоны[257].
Исследователям, что зациклились на подмене понятий, с необыкновенной легкостью превращая советско-германский военный фронт 1941–1945 годов в «периферийный», а германо-советское взаимное обхаживание августа 1939 года в «кузницу Вулкана», отдать бы частицу энергии на разгадку реального феномена – нежелания демократий навязывать Германии борьбу на два фронта[258].
Нельзя думать, что правительства Англии и Франции решили в 1939 году показать: сестрой платонической любви зовется платоническая вражда. Лондон имел свою концепцию второго фронта. Она переживет захват нацистами Западной, Центральной, Юго-Восточной и Северной Европы. Ее не подкосят ни смена премьеров, ни появление новых союзников и новых противников. Ибо нетленным оставался завет: у Великобритании нет ни вечных друзей, ни вечных врагов, константны только интересы Великобритании.
Сентябрь 1939 года в изобилии снабжал Москву подтверждениями худших подозрений, которые возникали в период тройственных переговоров. То, что соскребли с гарантий Англии и Франции поляки, подкарауливало Советский Союз, заключи он военный союз с демократиями. С другой стороны, демонстративное нежелание создать реальный второй фронт отдавало слегка завуалированным приглашением Германии к замирению.
Избежим упрощений и не станем утверждать, что рука протягивалась прямиком Гитлеру. На Темзе и Потомаке теплились надежды на оживление генеральской фронды фюреру, раз не кто иной, как Герман Геринг, засуетился и рискнул в узком кругу поднять голос против символа режима. Себя Геринг видел главой будущего имперского правительства, а Гитлера отодвинутым на представительский пост, лишенным серьезных властных функций. Сигналом к действию должно было быть достижение взаимопонимания с демократиями по центральным элементам будущего мира и согласие США и Англии признать и принять Геринга в качестве партнера. По некоторым данным, американцы чуть больше англичан внимали нашептываниям Геринга, достигавшим адресатов через Б. Далеруса, М. Валленберга, М. цу Гогенлоэ-Лангенбурга, Й. Хертслета, В. Дэвиса.
На чем споткнулись будущий рейхсмаршал и его доброхоты на другой стороне? Вроде бы Геринг развивал не худшие, а касательно Чехословакии в чем-то более привлекательные модели, чем Герделер, Шахт, фон Бек и большинство прочих «официальных» оппозиционеров[259]. За Герингом стояли сильные финансовые и промышленные группы, что в случае перенятия им власти могло бы облегчить новый старт.
Исторический томограф не добрался до тайников, о содержании которых можно судить по косвенным признакам, и в частности по обвинениям в адрес Ф. Рузвельта, меньше – Н. Чемберлена и Э. Даладье. Обвинений не в том, что они развязали войну, как можно подумать. Нет, их главное грехопадение в другом: они развязали не ту войну, что требовалась, а затем, вместо того чтобы покаяться и исправиться, усугубили свою вину, вступив в коалицию с СССР.
Обратимся к откровениям Гамильтона Фиша[260]. Четверть века он являлся членом конгресса США, а с 1933 по 1942 год был ведущим представителем от республиканцев в его комитете по иностранным делам. Фиш свидетель и участник многих важнейших свершений 30-40-х годов.
Г. Фиш глубоко сожалеет, что Англия выдала 31 марта 1939 года гарантии Польше и тем отошла от курса, проводившегося в предшествовавшие пять лет. «Только давление британских сторонников войны и (выделено Г. Фишем. – В. Ф.) Рузвельта вынудило его (Чемберлена) занять неуступчивую позицию по отношению к Гитлеру». И вслед констатация: «График британского маневра проявил себя как стратегическая ошибка худшего сорта и вел прямиком в войну. Чемберлен, как и Кеннеди (посол США в Лондоне), был антикоммунистом и надеялся, что Гитлер нападет на Советский Союз. Тем самым отпал бы англо-русский альянс»[261].
Если бы Гитлеру пошли навстречу в вопросе о Данциге, рассуждает Г. Фиш, «не состоялся бы этот (германо-польский) конфликт, Гитлер вернулся бы к своей первой страсти и одолевавшей его мании маршировать на Восток (выделено Г. Фишем. – В. Ф.), а не на Запад». «Рузвельту давалась возможность стать великим миротворцем. Вместо этого он избрал роль сеющего несчастья поджигателя войны. Он мог бы предотвратить развязывание Второй мировой войны и канализировать гитлеровский вермахт против Сталина и его коммунистических орд»[262].
Угол зрения более чем приметный: агрессия Германии против Польши ведет к большой европейской и мировой войне. Провоцирование же Гитлера на удар по Советскому Союзу – «миротворчество». На худой конец – «инцидент». 27 миллионов 650 тысяч погибших в войне против нацизма советских людей для Фиша, видимо, маловато. СССР не ослаб в потребной степени. Сколько его устроило бы, конгрессмен не конкретизировал даже в 1976 году, сочиняя свою книгу. Чем больше, тем лучше, прочитаем мы ниже, когда настанет момент обратиться к этой теме основательней.
Фиш помянул про навязчивую идею фюрера искать «жизненное призвание», а не одно «жизненное пространство» для рейха на Востоке[263]. Но как классифицировать текущий с его пера яд против Советского Союза? Яд собственного приготовления или заимствованный у единомышленников. При любом ослеплении антикоммунизмом недопустимо смешивать, ставить на одну доску страну и ее правителей.
Мало того, сетует Фиш, что сразу, без разброса энергии нацизма по пустякам не столкнули лбами Германию и СССР. Еще пренебрегли (в книге Фиша воспроизводятся слова посла Кеннеди) «полдюжиной возможностей», чтобы заключить «выгодный мир, который вернул бы свободу Франции, Бельгии, Голландии и Норвегии и спас жизни миллионам в Западной Европе, зажегши зеленый свет нацистскому диктатору Гитлеру для схватки с коммунистическим диктатором Сталиным»[264]. «Кровь людская не водица» назвал свой роман И. Стельмах. Брал бы уроки у Фиша, поостерегся бы таких обобщений.
Призыв Гитлера, с которым он обратился 6 октября 1939 года к Англии и Франции, – заключить мир, естественно, с учетом свежих реальностей, вытекавших из поражения Польши, – рассматривается традиционно через призму отданного им три дня спустя фон Браухичу и Гальдеру распоряжения готовить план удара по Франции. Вернее, фюрер дал формальный ход своим соображениям о «быстрой наступательной операции» на Западе, которые впервые высказал в присутствии группы генералов 12 сентября и двумя неделями позднее повторил главнокомандующим родами войск. При этом не одного удобства ради опускается, что Гитлер редко отказывал себе в удовольствии поиграть одновременно на нескольких шахматных досках.
Когда Геринг, перестраховываясь, счел необходимым ввести фюрера в курс возобновившихся при посредстве Далеруса контактов с англичанами, он отнесся к этому одобрительно. 26 сентября Гитлер лично инструктировал шведа, что сообщить в Лондон[265]. При выходе Геринга на американского нефтепромышленника Дэвиса нацистский предводитель утвердил предназначавшиеся для сведения Ф. Рузвельта немецкие условия мира. Следовательно, слова от 6 октября должны были пасть на заранее унавоженную почву.
Повышало ли вовлечение фюрера привлекательность зондажей Геринга? Или вносило диссонанс в лейтмотив: достаточно нейтрализовать Гитлера, совершить наверху пару-другую перестановок, и в Германию снова можно будет верить? Конечно, так и подмывает отрубить – «нет». Не станем, однако, отнимать хлеб у будущих историков.
Употребленное только что выражение – унавозить почву – в чем-то не совсем точно, если не принижать значение того, как тяжко далось Н. Чемберлену объявление войны Германии. Палата общин заставила правительство пойти на акт, противоречивший всему настрою премьера, его ощущению ситуации.
2 сентября 1939 года Г. Вильсон по поручению своего патрона известил немецкое посольство в Лондоне открытым текстом: Германия может получить желаемое, если прекратит военные действия. «Британское правительство готово (в этом случае), – подчеркивал советник Чемберлена, – все забыть и начать переговоры»[266].
O надеждах удержать конфликт в определенных рамках говорило намерение Лондона согласовать правила войны, особенно на море и с воздуха[267]. Директива Гитлера по ведению военных действий (№ 2 от 3 сентября 1939 года) перекликалась с этим британским подходом. Она предусматривала, в частности, что «переброска значительных сил с востока на запад» может производиться только с личного разрешения фюрера. Воспрещалась неограниченная подводная война. Нападения с воздуха на английские ВМС в гаванях и в море, а также военные транспорты допускались лишь в «особых обстоятельствах». Принятие решений о налетах на британскую метрополию и бомбардировке торговых судов Гитлер резервировал за собой. Аналогичный режим вводился в отношения Франции. Здесь допускались исключительно ответные меры, причем не вызывающие противника на активность[268].
Акцент на экономические механизмы и методы, подходившие скорее для профилактики недуга, чем для его лечения, выдавал почерк Чемберлена, для которого антигерманская война должна была быть короткой и не жестокой. Последнее очень важно, ибо задача формирования – в будущем – новой Европы с Англией и Германией в качестве ее несущих столпов не отменялась. Эта линия по недоразумению лишь прервалась. Не убивать друг друга, а убеждать, что ссора не к добру[269].