Незаметно они оказались в темной комнатушке с фанерными дверьми и такими же незамысловатыми стенами. Внутри добрую треть пространства занимала кровать с растянутой металлической пружиной, которая проседала от человеческого тела так, будто заведомо должна была играть роль гамака. Парень легко потянул девушку к кровати, но она, качнувшись, стала молча, со странной, глуповатой угрюмостью, стягивать с себя одежду. Хотя ему это не понравилось – он намеревался проделать это самостоятельно, – ничего не оставалось, как смириться. Через полминуты они оказались на кровати вдвоем – прохладная неприветливая кровать запротестовала шумным голосом растягиваемой, жутко скрипучей сетки и основательно просела. Но не столько ропот кроватной пружины, сколько другое неприятное открытие вызвало у Кирилла прилив раздражения. Лежать вдвоем на этой кровати оказалось настолько неудобно, что они накатывались друг на друга, словно деревянные чурки. Лантаров поразился тому, что не ощутил ожидаемого жара тел, которые встретились как-то уклончиво, без влечения, без запала, без вожделения. Он погладил обнаженные груди девушки, и они показалась просто чудаковатыми выпуклостями довольно мягкого тела. Это начало без намека на возбуждение показалось Кириллу нелепым, как и сама встреча с девушкой. Он подумал, что не знает даже, как ее зовут. Но он решительно продолжил начатое – отступать было некуда. Рука его скользнула ниже по такому же мягкому животу и затем еще ниже, попав в какую-то непривычную впадину. Девушка податливо раздвинула ноги, и слегка одеревенелая рука оказалась в неведомой зоне, куда еще никогда не проникала. Юный охотник за любовью снова удивился: он ощутил любопытство, желание узнать, как там все устроено, но никак не страсть. И поймал себя на мысли, что ему совершенно не хочется целовать ее в губы, – он прильнул губами к ее шее. Девушка упорно молчала, и ее тело походило на манекен. Лантарова сбивало с толку, что она никак не реагировала на его прикосновения. Что происходит?! Может, это с ним что-то не так?! В нем внезапно вспыхнул дикий ужас, и в гнетущей тишине, в полной темени он, мгновенно протрезвев, опасливо сосредоточился на собственных ощущениях. Мысли очнулись от алкогольного оцепенения и стали метаться по ограниченному пространству фанерной кельи.
Может быть, он просто чего-то не знает?! Но в рассказах парней такие случаи не описывались. Лантаров чувствовал, как испарина холодного пота увлажнила его лоб. Приблизив лицо к ее груди, юноша почувствовал запах крестьянского тела, живого, естественного, но слишком острого, слишком человеческого, может быть, не утруждавшего себя ароматными шампунями. К нему примешивался устойчивый табачный и алкогольный привкус. Эти запахи отпугнули Лантарова, они были сильнее воздушных, цветочных ароматов его одноклассниц. Девица попросту ждала, и это ее зловещее ожидание доводило Лантарова до бешенства. «Может быть, она пьяна?» – мелькнуло у него в голове. Он предпринял еще одну, совершенно отчаянную попытку. Она – о боже, – не сопротивлялась, но все так же ничего не предпринимала. «Поражения, моего позора ждет она!» – почему-то пулей пронзила Кирилла шальная мысль. Ничего не произошло.
– Может… – почти застонал Кирилл, – …может, ты мне поможешь?
Его голос прозвучал тревожно, неестественно и мальчишески глупо.
– Я не помогаю, – грубо и раздраженно просипела девица.
Это был сильный удар. Как бы он хотел провалиться сквозь землю! На кровати перед ним лежала все еще распластанная, но готовая вот-вот съежиться от досады и разочарования, растрепанная, помятая кошка. Он вдруг понял, что перед ним раскинулось совершенно чужое, чуждое ему тело, к которому он испытывал лишь брезгливость. Реальность оказалась совсем не такой, как представления; дымчатые грезы рассеялись, оставив уродливую необходимость как-то действовать. Она была к тому же пьяна, отталкивающе доступна, а вот эта ее абсолютная бесстыжая обнаженность отвращала и убивала те остатки плотского желания, которые еще не улетучились после входа в комнату.
Он не помнил, как оказался на улице. Наспех одетый, он долго бродил по пустынному берегу, пока не наткнулся на лодку с веслами, очевидно, кем-то неосмотрительно оставленную накануне вечером. Он быстро оттолкнул суденышко от берега, ловко забрался в него и погреб прочь. Ему казалось, что он уже умер, уничтожен, испепелен. Он ненавидел весь мир. Он не знал, как жить дальше. А что, если он неспособен быть с женщиной вообще?! Если так, то лучше вообще умереть! А сейчас – бежать подальше и поскорее!
Потрясенный, сопровождаемый гнетущими видениями, Лантаров долго греб вдоль берега по темно-желтой днепровской глади. Но вдруг ощутил, что его плечи и спина мокры – тут только юноша заметил моросящий дождь. Он взглянул на одеревеневшие от гребли руки – на них вздулись мозоли от непривычной мышечной работы. С большими усилиями, мокрый и окоченевший, уставший от перевозбуждения и унижения бессонной ночи, он добрался до турбазы. Кто-то орал на него за взятую без разрешения лодку, но он ничего не слышал. В домике, к его удивлению, в парах перегара спал отряд добрых молодцев. Девиц не было. Только Леша приподнял голову и спросил: «Ну как?» Лантаров скорчил жалобную мину: «Леша, я заболел и сейчас еду домой лечиться. Скажешь парням, что все нормально. Отдыхайте». Ни слова больше не говоря, Лантаров в течение считаных минут переоделся, схватил вещи и ринулся к автобусной остановке.
В безумном мареве из собственных переживаний Лантаров добрался домой. Его преследовало только одно желание: уединиться, закрыться от всего мира и отлежаться в глубине своей норы. Но вдруг за едва прикрытой дверью в комнату матери Лантаров услышал возню, резко открыл дверь нараспашку и обомлел… Его будто вероломно разрубили пополам тяжелым двуручным мечом. На большом диване исступленно катались два обнаженных тела, сцепившись, будто в смертельной схватке – его мать с каким-то незнакомым мужчиной…
Лантаров обнаружил себя в своей комнате обессиленным, обескровленным, бесчувственным и скулящим. Словно погребенным заживо. Он не слышал, как стучала в дверь его мать. Очень смутно помнил, как дверь все-таки выбили, очевидно, опасаясь, что он что-то сотворит с собой. В рот ему вливали какую-то липкую, елейную субстанцию с острым непонятным запахом. Затем он провалился в дрему, и воспоминания на том обрывались…
Грузная нянечка Мария Ильинична, о которой Лантаров всегда думал раздраженно и подозревал в крохоборстве, сама предложила побрить его. Он согласился больше из любопытства, заросли на лице, как ему мерещилось, скрывали его, позволяли раствориться в этой гнусной палате, стать чем-то общим, безличным. Ну, как кушетка, например.
– Болит спинка? – Женщина спросила ласково, и Лантаров впервые ощутил, что его боль, в самом деле, ей небезразлична. А ведь он-то был уверен, что эта тетка без двадцатки гривен и пальцем не пошевелит.
– Да так… – пролепетал он в ответ.
– Больше на бочок старайся ложиться, чтобы пролежней не было. Ох, гадкая вещь – эти пролежни.
Да он и сам знал, что гадкая. А что толку… Лантаров только плотно сжал губы, так, что на лице образовалась складка безмерной тоски.
– Ну, давай, побрею, – предложила нянечка, и Лантаров закрыл глаза. Ее мягкие движения по лицу чем-то напомнили о детстве и спокойствии в душе. Она вся сама была, как мякиш, расползалась по стулу.
– От мамочки скрываешь, что в больнице… Зря… Мамочка всегда поймет… – как-то вскользь проговорила она, и у Лантарова сжалось сердце. Все, тут всё про него знают! А «мамочкой» он мать вообще никогда не называл.
Когда Мария Ильинична влажным, видавшим виды, полотенцем с материнской заботливостью вытерла его побритое лицо и торжественно подставила Лантарову маленькое облупленное зеркальце, он обомлел. На него смотрел изможденный, со страдальческим выражением безысходности, незнакомый человек.
Вдруг Лантарова пронзила стыдливая мысль: ему нечего дать нянечке.
– Мм… Марья Ильинична, – проговорил он, пугаясь собственного приглушенного голоса, – я вас даже отблагодарить сейчас не могу… Но я потом, позже…
– Да что ты, сынок, – всплеснула руками она. – Не переживай, у меня станочек остался, я мужчинку из пятой палаты брила. Не переживай.
И Лантаров успокоился. Все у нее, у этой женщины уменьшительно-ласкательное. И как она умеет так жить среди всего этого ужаса?
А сосед Шура долго и старательно подравнивал свою поросль на лице. Кошлатую дедову бороду он превратил в почти элегантную, профессорскую бородку. Начал он самостоятельно, орудуя ножницами на ощупь. Но окончательно подравнять попросил Марию Ильиничну, подбадривая ее едкими, но не обидными словечками, и та продемонстрировала чудеса парикмахерских способностей.
Причина прихорашивания Шуры вскоре открылась: его навестила какая-то пожилая женщина. Они тихо и совсем недолго поговорили в палате, пока она, хрустя полиэтиленовым пакетиками, передавала Шуре провизию и книги. А затем забрала у него несколько пустых баночек и пластиковых коробочек. Лантаров украдкой рассматривал женщину – ее ни за что нельзя было назвать старушкой. Осанистая и гибкая, она энергичностью и воодушевленностью походила на суетящуюся, перепрыгивающую с ветки на ветку, сойку. Но было видно, что все ее эмоции вызваны неподдельной материнской заботливостью и желанием угодить больному. Когда она преспокойно наклонилась, чтобы что-то вытащить из-под кровати, у Лантарова от удивления отвисла челюсть: да он сам вряд ли смог бы проделать такой трюк в пике былой молодецкой удали. Более всего Лантарова поразили ее живые задорные глаза и целые ровные зубы в улыбающемся рту. Несмотря на лучистые морщины вокруг подвижных глаз и рта, женщина производила такое же впечатление, как уже вышедший из моды, но все еще добротный, красноречиво звенящий фарфоровый сервиз в шкафу.
Когда она ушла, Лантаров спросил:
– Сестра проведывала?
– Да нет, – Шура отчего-то засмеялся и проговорил не без оттенка гордости: – Компаньонша. Евсеевна. Недели через полторы машиной за мной приедет – пора возвращаться к прежней жизни. Залежался тут.
Лантаров недоуменно посмотрел на соседа.
– Да-да. Евсеевна – современная бизнес-леди. Цветы, мед, чистые продукты – это по ее части. Сейчас модно и дорого. Я ей помогаю иногда. Улья перевезти, что-то переставить или загрузить… Она же мне исправно платит душистым медом, да еще многими другими чистыми продуктами.
– «Чистыми» – это как?
– Ну, чтобы проще для понимания: это те, которые человеческая рука не испортила. Мед, например. Или цветочная пыльца. Или орехи. А еще овощи-фрукты. То, что дала матушка природа, или то, что мы от нее добыли.
– Ну-ну… – пробормотал Лантаров, не зная, как реагировать на услышанное.
– Ты видел, какие у нее руки?
На руки Лантаров и не обратил внимания.
– Какие?
– Как у дамы, а не как у пожилой деревенской женщины. Вернее, в ее возрасте лишь очень немногим удается оставаться женщинами. Потому что даже раньше, к сорока пяти-пятидесяти годам, женщины в наших селах превращаются в несчастных, изъеденных тяжкой работой бабок.
– А Евсеевне сколько?
– А вот угадай.
Лантаров прищурился, глядя в верхний угол комнаты.
– Наверное, все шестьдесят? Шестьдесят пять?
– А вот и не угадал, – возвестил Шура победоносно, – семьдесят один.
На лицо Шуры на миг набежала тень.
– Представляешь, она всю жизнь, лет, кажется, до пятидесяти, жила в центре Киева. На Печерске, в элитном районе. В фешенебельной квартире – ее муж был генерал, из настоящих боевых вояк. Она сама из потомственной интеллигенции. С шиком жила. Но, как нередко бывает с военными, муж вышел в отставку, три года пожил и отправился туда, откуда не возвращаются. А сын у нее был толковым офицером и непревзойденным специалистом – прошел афганскую войну, а там, я тебе скажу, вертолеты горели не слабее, чем свечи в церкви. О нем легенды ходили… А теперь… увы…
Лантаров слушал не моргая и диву давался – в глазах Шуры появился пугающий вороненый блеск, а голос стал ниже.
– Алкоголь? – догадался Лантаров.
– Да, что-то у него в семье произошло – коса на камень, как говорится. Развелся. Потерял интерес к службе. Запил – этот грешок за ним, впрочем, и раньше водился, но армия все-таки держала в узде. А он взял да и уволился. Евсеевна говорила, хотел бизнесом заняться. А реально стал безнадежно тонуть в бутылке. Она рассказывала: что только с ним ни делала, куда только ни возила, все напрасно. Спивается человек, и все. И главное, его ни кодирование не берет, ни уколы, ни чистка организма. Но женщины – существа стойкие, терпеливые. И Евсеевна искала-искала и прознала, что в забитой деревне, невесть сколько километров от Киева, обитает необычный батюшка, сам, кстати, бывший герой афганской войны. Там даже церквушки не было первоначально, на обычном домишке крест водрузили. И уж только через несколько лет выстроили священнослужителю церквушку – слишком многие люди к нему тянулись со всей Украины. Он и наркоманов заговаривает, и обреченных, бывает, исцеляет.
– И что ж, вылечил он ее сына?
– Да как сказать… После первой беседы с батюшкой он три месяца даже от пива отмахивался. А потом опять его затянуло в черную воронку. Но Евсеевна считала, что это во многом окружение повинно. И она ради сына решилась на смелый шаг. Уговорила его переехать в глухую деревню. Вернее, у него выхода не было – квартира-то ей осталась после того, как генерал почил… А Евсеевна – дама решительная, квартиру продала, часть денег в банке обустроила, а часть потратила на покупку небольшого домика и всего, что к нему необходимо. Вот так сама переселилась поближе к батюшке и сына на природу сманила. Сыну пообещала: если он год выдержит, покупает ему квартиру. А он какой-то окаянный – то просветление наступит, то опять в запой уйдет. И так уже, наверное, с десяток лет борьба продолжается. Настоящее противостояние. Больше всего полгода выдерживал. Непрошибаемый. Говорит: кого «Стингер» не взял, того молитва не проймет.
Лантаров понимающе кивнул.
– Это она… помогла попасть в эту больницу?
Шура заулыбался с выражением ласкового укора.
– Называй меня Шурой, на «ты».
– Хорошо, – согласился Лантаров, и неловко, без интонации, через силу произнес, – Шура… Ты…
– Вот и чудно! – он удовлетворенно улыбнулся. – Потому что Александр Иванович – это совсем другой человек. А Шура – это действительно я. Так что не сомневайся.
Лантаров кивнул головой в знак согласия.
– А с больницей все тоже забавно вышло. Я почти никогда к врачам не обращался, как-то привык обходиться самостоятельно. И на этот раз точно так же случилось бы. Человек способен исцелиться самостоятельно, если только не станет действовать против природы. Природа ведь мудрее нас, и у нее предусмотрительно заготовлен целый арсенал средств. Например, мою переломанную ногу можно было бы обложить перцем и подорожником, перетянуть, и все срослось бы. Но перелом оказался со смещением, так что пришлось вкусить медицинских плодов цивилизации.
Лантаров с удивлением посматривал на соседа. «Какой-то чудной, не от мира сего», – думал он, разглядывая его пепельную бороду.
– Но когда Евсеевна увидела, что кость вылезла, они с сыном меня загрузили в автомобиль и прямо сюда прикатили.
Сосед еще что-то рассказывал о своей ноге и лечении, а Лантарова постепенно заволакивали воспоминания. Они были, как облака, которыми невозможно управлять или от которых невозможно скрыться. Но он и не хотел скрываться – он как бы переживал отдельные куски своей прежней жизни заново. Больше всего Лантарова мучила разгадка темного пятна – его представления об отце. Где был этот важный в его жизни человек в то время, когда его несуразно озабоченная мать боролась с собственной страстью жить непринужденно и необременительно?!
Неожиданно представший пред его взором отец казался бестелесным, просвечивающимся существом, бледной, сероватой, невзрачной дневной тенью, какую случается видеть во время работы завешенного матовыми облаками солнца. Как если бы был джинном, терпеливо вызываемым из волшебной лампы. Лантаров отчетливо вспомнил, что сам он был одним из тех тайно ущемленных школьников, которые жили в неполных семьях. Не часто, но ему случалось быть ужаленным тем прискорбным фактом, что за спиной вместо сурового, невозмутимого и спокойного витязя, какими казались ему отцы сверстников, у него самого оказывалась вопиющая пустота. Молодость, впрочем, быстро удаляла жало, боль притуплялась и затем исчезала до нового напоминания. Из обрывков разговоров матери подростком он сложил лишь приблизительный визуальный образ, но и тот походил на неприглядный водевильный силуэт, какие порой мелькали на экране примитивных сериалов. Этот образ не стыковался с реальным человеком, который хоть редко, но появлялся в его жизни. Возможно, отец когда-то любил его мать, хотя сам Лантаров четко осознавал: его мать всегда оставалась слишком блестящей, холодной и неуловимой для любви. Казалось, она позволяла лишь восхищаться собой, но делить эмоции, наслаждаться обменом чувств – это вряд ли. Сейчас взрослому Лантарову представлялось, что она ни тогда, ни в любое другое время никому не принадлежала.
Лантаров-старший был вполне преуспевающим доцентом в престижном университете, когда впервые встретил юную нимфу, непрерывно требующую непрестанных признаний, обожания и страсти. Статный мужчина с аккуратно подстриженной бородкой был на четырнадцать лет старше, к тому же женат, с ребенком почти подросткового возраста. Ее это ничуть не смущало, – любовный вампиризм, в сущности, отражал самую сердцевину ее самодовольной, еретической души; по жизни эта женщина продвигалась, как снайпер, не ведающий промаха или осечки. Впрочем, когда отец узнал, что его малолетняя пассия беременна, а врачи категорически против аборта, он был даже рад такому повороту событий – это младший Лантаров узнал из случайных обмолвок матери. Конечно, она увела его от семьи, запрещала даже заглядывать в прежнюю жизнь: все, что было до нее, ему с суровой непреклонностью предписывалось стереть, хирургическим путем удалить из жизни. Но Кирилл хорошо знал и то, что время от поспешной и скромной свадьбы до неминуемого расставания оказалось ничтожно малым. Ее не устраивало буквально все. Этот жалкий сожитель – она всегда колола его обидными прозвищами – зачем-то растрачивал силы на какую-то мифическую диссертацию с прогорклыми перспективами. Вместо безудержного веселья с беспечными компаниями, солнечными курортами и нескончаемой смены зажигательных авантюр он предлагал ей серые будни, приправленные какими-то оскорбительными кухонными обязанностями. Вместо свободного парения он тихо настаивал (нет, он, конечно, не решился бы требовать) на ужасающе-мрачном исполнении роли жены и матери. Для нее это было немыслимо, возмутительно и бесчувственно! Она никогда и ни за что не хотела превратиться в блеклого, без запаха и цвета домашнего зверька. Он явно поймал не ту рыбку! От своих претензий и амбиций отец отказался быстрее, чем сам мог предполагать; они были безвозвратно зарыты в братской могиле всех тех наивных желаний мужчин, избравших дикую, ослепляющую красоту вместо мудрости и домовитости.
Коллапс семейных отношений возник как логическое завершение прозаичного бунта плоти и мысли: два чуждых друг другу человека разлетелись, как бильярдные шары, столкнувшиеся вследствие непрозорливого удара кия. Мир отца с того времени стал опостылевшим пространством, куда впустили гибельную дозу удушливого газа. Алкоголь и сомнительные связи дополнили его диссертацию по философии особым привкусом пародии на действительность. Лишь изредка отец мелькал в жизни сына, ни на что не влияя, беспрекословно подчиняясь деспотическим и мимолетным капризам своей бывшей жены.
Кирилл отчетливо вспомнил одну ссору, возможно, одну из последних. В порыве эмоций отец упрекнул жену в притупленном инстинкте материнства. Она ответила ему спокойным, цинично-ледяным тоном, лишенным модуляций, каким – теперь Кирилл это уже хорошо знал – убивают наповал, как остро отточенной шашкой. «Бесполезно философствовал», «ничего не добился в жизни», «остался никчемным и никому не нужным» – пакет из этих фраз составлял вердикт, обвинение в мужской несостоятельности. Такое не забывают…
Вспоминая об отце, мать всякий раз подчеркивала его мужскую несостоятельность и свои невероятные усилия, предпринятые для его, Кирилла, воспитания. Ее любовь, весьма странно выражаемая, порой вызывала у него жуткие ассоциации, как если бы вместо живого существа он соприкасался с мумией или даже с манекеном, великолепно исполненным снаружи и полым внутри. Сколько Лантаров помнил себя, в нем росло непреодолимое желание удалиться от матери.
Теперь, когда у Лантарова появилось много времени, он с недоумением размышлял, отчего все-таки ему так не хочется видеть мать? Он так лихо, с вызывающим апломбом отпочковался от нее, а теперь она увидит его слабым?! Таким же никчемным, как его отец?! Пожалеет ли она его? Может быть, только в первое мгновение… Ведь он давно знает: она не умеет любить, не научилась… А он сам? Этот вопрос возник впервые и повис без ответа. Лантаров мысленно прогнал его, как бродячую собаку. Он вспомнил, что мать давно работает в Москве, что у нее новый мужчина… Ну и пусть! И ему тоже уже давно нет дела до ее работы и отношений, которые скорее являются – в этом он, Лантаров, почему-то был уверен – пародией на семью.
Так в чем же дело?! Лантаров опять неожиданно вспомнил детство, как однажды маленьким мальчиком вернулся домой со двора и застал мать лежащей на полу посреди комнаты с закрытыми глазами. Он, охваченный безудержным страхом, внезапным отчаянием и беспомощностью, дико завопил – вдруг она умерла?! Но неожиданно мать открыла глаза, приподняла голову и медленно произнесла: «Боже мой! Как хорошо! Теперь я знаю, что меня хоть кто-то любит!» Она выговаривала слова с такой немыслимой зачарованностью, с таким упоением, что у Кирилла зарябило в глазах. Его ноги подкосились, и он тихо опустился на пол и замолчал. Но потоки слез продолжали беззвучно течь по его щекам. Даже тогда, маленьким мальчиком он догадался: его переживания находятся слишком далеко, за чертой ее восприятия; они устремляются к ее сердцу в своем трагическом полете, но натыкаются на невидимый пуленепробиваемый жилет. Щит, панцирь…
…Лантаров от этих воспоминаний испытывал гнетущее чувство неуемной тоски. За окном рьяно стучал и ломился в глухие больничные окна холодный, неведомо чем раздраженный дождь. Сквозь сумеречную серость легко можно было различить тучи, висевшие клочковатыми струпьями. Словно убеждаясь в тщетности проникнуть в стерильное, безжизненное помещение больницы, капли, только что обладавшие неимоверной силой, ударившись о предательскую твердь окна, уныло и безысходно струились по стеклам. Кирилл чувствовал себя похожим на эти капли, еще недавно воинственным и непоколебимым, а ныне сломленным и лишенным воли к жизни. Точно так же, как и они, он летел неведомо куда, пока не столкнулся с твердыней самой жизни, превратностями бытия, о существовании которых даже не подозревал. Искалеченный аварией, парень лежал с широко распахнутыми глазами и наблюдал за хаотичными каплями дождя, невольно сравнивая их с людьми, оголтелыми и беспокойными, пока не столкнутся каждый со своим препятствием, заставляющим хоть раз задуматься о смысле своего существования. Был один из тех тягучих больничных вечеров, когда каждый занят своим муравьиным роем мыслей, спорящих и враждующих друг с другом, снова сменяющихся в беспорядочном движении. Неподвижное существование становилось невыносимым, но чем более статичным и отекшим делалось его тело, тем быстрее кружилась чумная карусель мыслей, вызывая тошноту и дрожь тех частей тела, которые он еще чувствовал. Теперь Лантаров знал, каким должен быть самый страшный фильм ужасов – тот, который он теперь видел почти каждую ночь. Его жизнь оказалась разделенной на «до» и «после». Порой будущее выглядело в его представлении еще хуже, чем смерть, потому что было соткано из сплошной неопределенности. Прошло уже три недели его нового полубезумного существования, но его настоящее и будущее все больше походили на кошмар. Унизительный факт: ему неоткуда взять денег на лечение. Расходы за период реанимации, как ему любезно сообщили люди в белых халатах, оплатили его коллеги по работе. Что делать дальше? Ведь лежать ему еще не менее двух с половиной-трех месяцев. Да и потом – все та же пугающая неизвестность. А вдруг он останется несостоятельным инвалидом, неспособным нормально передвигаться?! Эта мысль больно обожгла, как будто он прикоснулся к включенной электроплите. Только Шура умел подбодрить его невозмутимыми замечаниями, подкрепленными книжными историями о других людях, которые годами лежали прикованными к больничным койкам, но поднялись и победили. Но Шура скоро выпишется и исчезнет из его жизни. Останется только тьма, о которой уже сейчас одуряющими предвестниками возвещали первые пролежни и беспардонно взирающая на него металлическая утка – неужели он попал в вечные клещи зависимости от окружающих?!
Лантаров опять подумал об отце – ему почему-то казалось, что если выманить недостающий образ из норки растерянной памяти и восстановить утраченную картинку бытия, то это ему многое объяснит. Но, к своей досаде, он помнил только отдельные фрагменты. Да и те застыли в памяти непроходимыми комочками каши, которые невозможно ни проглотить, ни пережевывать зубами взрослого, потому что ощущения были выдуманы и навязаны еще в детстве. И все-таки…
Вот отец, еще совсем молодой, привез ему красивый, поблескивающий удалью, велосипед. И, привстав с сиденья, чтобы сильнее разогнаться, маленький Кирилл улавливал его лицо, открытое, немного улыбающееся и даже счастливое, несмотря на тяжелые мешки под глазами. А вот он постарше, и улавливает злые оттиски морщин на озабоченном лице: отец принес ему несколько книг, по его мнению, стоящих. Кирилл без труда вспомнил аккуратные томики Золя и Набокова, которые он так и не осилил. Хотя родитель учил его быть разборчивым у книжной полки, неуемная тяга к праздности, комфорту и удовлетворению желаний в любой момент времени не оставляла шансов развиться воле и устойчивой мотивации. И все-таки отец сделал одно крайне важное дело, перевернувшее его жизнь. Лантаров отчетливо помнил встречу с ним перед поступлением в институт. Он видел побелевшую от седины бородку, скользящий, несколько виноватый взгляд глубоких печальных глаз человека, отягощенного невысказанностью. Грузные мешки набухших век сверху и темные круги снизу. Слегка подрагивающие руки, вызвавшие тогда его иронию. Вид больного человека, скрывающегося под маской труженика. «Наверное, мать права, твердя, что он безбожно пьет», – подумал тогда Кирилл. С напускной небрежностью отец сообщил ему, что сумел решить вопрос его зачисления в Киевский институт международных отношений – один из самых престижных вузов страны. А заодно и с армией все уладил, избавив сына от непопулярного и небезопасного долга. Хотя отец был преподавателем главного университета страны, Лантаров уже тогда хорошо знал, что двери КИМО открываются далеко не перед каждым профессором, а сумма взяток за несколько лет взлетела в пять-семь раз – до совершенно фантастической цифры. Кирилл помнил, как он с трудом сдерживался, чтобы не уткнуться в плечо отца и не сказать что-нибудь непременно доброе.
Теперь он жалел о своей былой отчужденности, в которой проявлялись материнские уловки. Только теперь, заживо сгорая в дьявольской печи забвения и удушливого одиночества, Лантаров осознал, что совсем ничего не знал о жизни отца, не интересовался ею и считал отца мягкотелым неудачником лишь на основании высказываний матери. И остался тот в сыновнем воображении юродивым, вечно ищущим чего-то нереального, философского и патологически безжизненного. Кирилл ничего не понимал из ее слов и думал, что если бы отца можно было представить себе в виде дерева, то мать определенно была бы двуручной пилой с острыми зубьями, врезавшимися глубоко в древесную мякоть ствола.
Отец ушел из жизни внезапно, когда Кирилл еще не прошел испытание первой сессией. Так тихо и безмолвно, что сын даже не знал о его роковой болезни. Он, погрязший в своих возрастных проблемах, лишь изумился. Теперь же появилось убеждение, что он жил медузой в то время, когда следовало превратиться в мужчину и принимать самостоятельные решения. Но разве не отец был виноват в этом?! Мать наотрез отказалась участвовать в панихиде, она уже жила в то время между двумя столицами, чаще находясь в самолете или в поезде, чем дома.
– И тебе там делать нечего, – со свойственной ей безапелляционностью заявила она, и от нервно сжатых губ на миг возникла и пропала складочка на подбородке. В тот день – он хорошо это запомнил – она показалась ему особенно неприятной.
Лантаров долго колебался – ему очень не хотелось, чтобы мать узнала о его участии в похоронах. Но в самый критический момент какой-то голос, рвущийся изнутри, надрывно прошептал ему: «Ты должен там быть, потому что это тебе нужно».
Сгорбленный студент стоял на кладбище среди немногочисленной горсти университетских сотрудников, больше оглушенный самим прикосновением к смерти, чем уходом отца. Он ощущал себя лишним среди провожающих, его появление казалось неуместным, тягостным и, возможно, сдерживающим чьи-то эмоции. От смутного понимания этого внутри засело безотчетное чувство вины перед человеком, давшим ему жизнь. А вдалеке от процессии без эмоций и суеты степенно прохаживались две крупные вороны, немые наблюдатели многих проводов уставших гостей этого странного мира…
Лантарову именно в этот момент припомнилась одна странность отца: присылать к каждому новогоднему празднеству и к его дню рождения открытки. Обыкновенные открытки с незамысловатой примитивной картинкой и банальные поздравления, а в конце – приписка в виде цитаты. Всякий раз Кирилл редко дочитывал их до конца, и под саркастические замечания матери изорванные клочки отправлял прямиком в мусорное ведро. «Как будто позвонить нельзя. Лучше бы денежный перевод прислал», – язвила она. Но, взрослея, он стал замечать, что ждет эти послания. Что, именно получая их, ощущает себя сыном двоих родителей, что стремится обрести потерянную или отнятую в детстве целостность. И одну такую открытку он не выбросил, а оставил у себя, как закладку для книг. Случайно засела в мозгу приписка к поздравлению: «Ничто из сделанного нами не стирается. Запись всего произошедшего с человеком хранится в его подсознании». Имя автора афоризма Лантаров не запомнил. А вот самую философскую мысль он в конце концов запомнил. Правда, не понимая, зачем она ему. А вот теперь, лежа с перебитым тазом, он как будто узрел смысл высказывания. То, что с ним произошло, действительно записано и хранится. Но именно оно, это событие, и делает его другим, изменившимся. «Но если так, черт возьми, то в чем тогда тайный смысл послания?» И вдруг его осенило: отец всю жизнь, как визитную карточку, носил в себе непреодолимый комплекс вины. И у него, Кирилла Лантарова, похоже, незаметно развился точно такой же…