Посвящается Кириллу Евгеньевичу Горелову
Методы психологии
© Руднев В., 2021
© Оригинал-макет, оформление. Издательская группа «Альма Матер», 2022
Мы будем первоначально исходить из того (как бы грубо ни было такое понимание), что психика есть нечто внутренне, а реальность есть нечто внешнее. Почему это понимание грубо и примитивно? Потому что оно антиисторично, в частности, не учитывает когнитивный опыт ХХ века, когда внутреннее и внешнее меняются местами, как в ленте Мёбиуса. В принципе, всем «внутренним» должна заниматься «психология», а всем внешним – «физика». Но уже в середине ХХ века немецкий физик Вольфганг Паули мечтал о создании единой науки, которая изучала бы внутренне и внешнее в их совокупности. Создание квантовой физики повлекло за собой понимание того, что внутреннее и внешнее тесно связаны. Это прежде всего принцип неопределенности Гейзенберга. Успехи психиатрии и фундаментальность концепта шизофрении привело к тому, что внутреннее и внешнее посредством механизмов проекции и проективной идентификации стали путаться. При шизофрении возможны такие речевые конструкции, как «За окном больно» и «У меня внутри идет дождь». Реальность и психика в ХХ веке перестали восприниматься как нечто противоположное, а скорее, как нечто взаимосвязанное и взаимозависимое.
Можно сказать, что невроз – это такое положение вещей (состояние сознания —?), при котором то, что находится снаружи, воспринимается как нечто, что находится внутри, а психоз – такое, при котором, наоборот, то, что находится внутри, воспринимается как то, что находится снаружи. Пример невротического положения вещей – слова Христа: «Царствие Божие внутри нас».
«Не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: “Вот, оно здесь”, или “вот, там”. Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17, 20–21).
Таким образом, получается, что невротическое – это интроекция, а психотическое, соответственно, – проекция. Но не все так просто. Уже в истории Христа, когда Он на Тайной вечере предложил апостолам есть хлеб как Его плоть, и пить вино в качестве Его крови, то это была, безусловно, интроекция или, скорее, призыв к интроекции. Но является ли это невротическим положением вещей? Никоим образом! Представим себе, что мы вбираем в себя глоток вина и кусочек хлеба, и при этом нам представляется, что это тело и кровь Христа. Безусловно, это нечто психотическое. Почему? Во-первых, уже потому, что эти кусочки и глоточки суть не что иное, как измельченные бионовские странные объекты, во‑вторых, и главное, что выпить, к примеру, глоток вина и при этом представлять, что это чья-то кровь, это элемент психотического мышления. Почему? Представьте себе, что человек говорит, что вот он выпивает глоток вина и это есть кровь Христа. Такого человека без лишних слов отправят в сумасшедший дом. (Ситуация Святого причастия – это, в сущности, тоже психотическая вещь, и как таковую ее высмеял Толстой в романе «Воскресенье».) А если по существу, то что здесь психотического? Ну, просто даже представление о том, что нечто одно есть нечто другое, уже психотично, если это не метафора. Например: я беру ручку, которой только что писал, и говорю «Это пенис!» (как в книге Герберта Нюнберга «Основы психоанализа», пациент говорит: «В саду поют пенисы!»). Что же из этого всего следует? Что помимо «обычной» невротической интроекции, выделенной впервые Шандором Ференци, существует еще и психотическая интроекция. Превосходным примером такой психотической интроекции является фрагмент одной из историй болезни, описанной Ясперсом, когда психотик Йозеф Мендель (философ по профессии) интроецирует в свое тело тела великих людей.
Сначала для увеличения его силы Бог переселился в него и вместе с ним весь сверхъестественный мир. Он чувствовал, как Бог проникал в него через ноги. Его ноги охватил зуд. Его мать переселилась. Все гении переселились. Один за другим. Каждый раз он чувствовал на своем собственном лице определенное выражение и по нему узнавал того, кто переселялся в него. Так, он почувствовал, как его лицо приняло выражение лица Достоевского, затем Бонапарта. Одновременно с этим он чувствовал всю их энергию и силу. Пришли Д’Аннунцио, Граббе, Платон. Они маршировали шаг за шагом, как солдаты. <…>. Но Будда не был еще внутри него. Сейчас должна была начаться борьба. Он закричал: «Открыто!» Тотчас же он услышал, как одна из дверей палаты открылась под ударами топора. Появился Будда. Момент «борьбы или переселения» длился недолго. Будда переселился в него.
Что же получается? Что наша гипотеза, в соответствии с которой психоз – это когда внутреннее воспринимается как внешнее, а невроз – когда внешнее как внутреннее – неверна? Разберемся. Приведем сначала простой пример того, что мы можем явно назвать психотическим. Скажем, человек видит мертвого отца. Все правильно, он свой внутренний образ мертвого отца воспринял как нечто внешнее, то есть спроецировал (в нашей терминологии точнее сказать «экстраецировал») вовне. Но так ли все просто? Интроекция и проекция в психоанализе суть механизмы защиты. Можно поэтому сказать, что сознание защищает себя интроекцией, высказывая «Мне больно», и проекцией «За окном идет дождь». Это не следует понимать в том смысле, что защита от боли имеет место из-за того, что боль неприятна, а дождь, скажем, наводит тоску. Можно представить себе фразы «Мне радостно» и «За окном светит солнце». В этом случае будет работать тот же самый интроективно-проективный механизм. Сознание всегда защищается от реальности, сколь бы привлекательной она ни казалась, потому что реальность фундаментально ненадежна. «Сейчас мне радостно, но через минуту мне может стать больно». «Сейчас светит солнце, но через полчаса может пойти дождь». Мы защищаемся от реальности «на всякий случай». Если верно, что человек всегда хочет назад, в материнскую утробу (теория травмы рождения О. Ранка), то реальность всегда враждебна человеку, будь она внешней или внутренней. Материнская грудь может быть «хорошей», но она, как показывает примитивный опыт ребенка, может очень скоро стать плохой, то есть перестать кормить и исчезнуть, и тогда против нее придется предпринимать маневры, связанные с проективной идентификацией и всемогущим контролем, галлюцинаторно разрушать ее как смертельного врага (теория М.Кляйн). И, конечно, внутренняя реальность более фундаментальна, чем внешняя. Так, для человека гораздо важнее чувство боли и радости, которые он испытывает, чем тот факт, что за окном идет дождь или светит солнце. Внешняя реальность становится фундаментальной, когда человек сталкивается с ней лицом к лицу. Пока он надежно защищен от дождя стенами своего дома, внешняя реальность ему не так страшна, но стоит ему попасть под дождь, она становится гораздо более фундаментальной. Она в определенном смысле перестает быть внешней и становится внутренней. Это, в частности, проявляется в том, что попавший под дождь перестает воспринимать его аудиально и визуально и начинает его воспринимать как боль, то есть кинестетически. Выражение «отсутствие тестирования реальности» означает не потерю возможности воспринимать внешнюю реальность и даже не то, что человек начинает путать внешнюю и внутреннюю реальность, а то, что нарушается проективно-интроективный механизм восприятия. Психотик начинает интроецировать внешнее и проецировать внутреннее. Он может сказать: «У меня внутри идет дождь» или «За окном больно». Но это не является смешением внутренней и внешней реальности. Это скорее смещение механизмов восприятия. Например, слезы могут восприниматься психотиком как дождь, а «За окном больно» он может сказать, когда услышит и почувствует страшный разряд молнии как нечто, что произошло, скажем, в его голове. Наивно говорить, что психотик путает внутреннее и внешнее или путает различные внешние объекты, например, когда человек не узнает свою мать или, наоборот, принимает за свою мать чужую женщину или даже мужчину. Когда к Иисусу пришла мать с братьями и ему сказали об этом, он указал на своих учеников и сказал: «Вот матерь моя, и вот братья мои». Можно возразить, что Иисус-то как раз и был психотиком (см. статью Я. В. Минца «Иисус Христос – как тип душевнобольного» в третьем выпуске «Архива эвропатологии» за 1927), но ведь мы об этом и говорим. Психотик, не узнавший свою мать, тем самым отверг ее подобно тому, как в обыденной жизни говорят: «Ты мне не дочь!» Но ведь не все люди психотики. Для большинства людей внешнее – это внешнее, а внутреннее – это внутреннее. Невротик никогда не скажет: «У меня внутри идет дождь» или «За окном больно» (если только этот человек не поэт). Тем не менее при невротических расстройствах интроективно-проективный механизм не в порядке. Так, например, при истерии человек может сказать: «У меня сильно болит сердце», однако кардиограмма показывает, что сердце у него совершенно здоровое. Чем отличаются высказывания: «У меня болит сердце» (когда оно на самом деле здоровое) и «У меня внутри идет дождь» (когда большинство людей скажет, что этого не может быть)? Именно тем, что сердце может болеть на самом деле, тогда как дождь внутри человека идти не может. Но это, если придерживаться традиционной модели отношения внутренней и внешней реальности. Если же придерживаться поздневитгенштейновской модели языковых игр – «все слова поступки», – то дело предстанет совершенно по-другому. Здесь возможны разные языковые игры.
– Я меня внутри идет дождь.
– Этот человек – сумасшедший
– Этот человек – поэт.
Il pleure dans mom сoeur,
Comme il pleut sur la ville[1].
Но ведь он на самом деле так не думает. А как же он думает? Он хочет сказать «У меня на душе тоскливо». Нам скажут: «Вот видите, “Il pleure dans mom сoeur” – это просто метафора». Но, во‑первых, метафора и есть представление внешнего как внутреннего, во всяком случае, в данном случае. И, во вторых, мы слишком легкомысленно относимся к философии метафоры, относя ее только к стихам. «У меня на сердце кошки скребут». И говорящий, и слушающий воспринимают это высказывание не буквально. Оно означает «Мне тоскливо, я подавлен или у меня нечистая совесть». Но где тот механизм, который делает скребущих кошек эквивалентом тягостного состояния души? Скребущая кошка не похожа на какое-либо внутреннее состояние. Безумие поэта не в том, что он чаще употребляет метафоры, чем это делается в обыденной жизни, а в том, что он демонстрирует их всем людям. Он апеллирует ко всем возможным говорящим. Этим он и уподоблен психотику. Поэт не был бы поэтом, если бы не верил в свои метафоры. Но если может быть пример психотической интроекции, то должны быть примеры невротической проекции (или даже экстраекции). Что это может быть за пример? Я что-то внутреннее воспринимаю как внешне, но это не галлюцинация. Такой пример придумать трудно (может быть, даже невозможно). Попробуем разобраться, почему. Подойдем к делу с другой стороны. Возьмем пример с ручкой. Вот я вижу ручку и говорю, что это пенис, а вот я вижу, что это ручка и говорю, что это ручка. Первый пример, безусловно, психотический, а второй нормальный.
Мне кажется, что если проникнуть в смысл предложения «За окном больно», мы сможем многое объяснить в новой модели реальности. Итак, при каких обстоятельствах кто-то может сказать: «За окном больно»? Да ни при каких! Это просто шизофренический бред! А что значит шизофренический бред? Значит, нет Собственного Я, нет хорошего объекта, нет модальностей, а есть только страх, который является языком психоза. Действительно, мы забыли о модальностях, когда описывали движение по ленте Мёбиуса. Одно можно сказать твердо: «За окном больно» выражает негативную аксиологическую модальность. Но трудность в том, что в традиционной онтологии больно может быть только внутри, а не снаружи. Что же это за говорящий, где он находится и о ком говорит? Может быть, пока он находился за окном, он почувствовал, что ему больно, но в тот момент, когда он это сказал, он передвинулся внутрь ленты? Но как это может быть? Вероятно, в сознании, которое возможно в такой онтологии, боль отделилась от своего носителя и осталась за окном, в то время как сам он вошел в дом. Но как боль может существовать самостоятельно вне своего носителя? Больно ведь кому-то и в каком-то конкретном месте. Боль может быть внутренней или внешней. Внутренняя боль – это душевная боль, а внешняя боль – боль телесная. Можно ли предположить, какое «больно» за окном – внутреннее или внешнее, душевное или телесное? С логической точки зрения получается, что вроде бы внешнее, потому что оно снаружи. Но это трудно себе представить. Может быть, это то, что имел в виду Тютчев, когда писал:
Так души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…
Итак, «За окном больно» означает, что граница между внутренним и внешним разрушена, но это необходимое условие, но недостаточное. В этой фразе настораживает то, что она, невидимая и неслышимая (больно), определяет так, как будто оно может быть видно или слышно «за окном». Может быть, за окном кто-то кричит от боли? Нет, так мы переводим проблему в традиционную онтологию и тем самым элиминируем ее. Может быть, эта фраза выражает диссоциированное сознание или даже скорее – диссоциированную реальность? То есть такую реальность, в которой обычными являются множественные сознания, в как диссоциативном расстройстве личности. Например, одна субличность говорит «за окном», а другая – «больно». Но это тоже попытка перевести проблему в традиционный онтологический контекст и тем самым уничтожить ее. Давайте вспомним основной вопрос нарративной онтологии: «Что будет дальше?» За окном больно? Что было дальше? Рассмотрим такую гипотетическую наррацию: я проснулся и отчетливо почувствовал – за окном больно. Я оделся, вышел на улицу и растерянно спросил: «Кому здесь больно?» В ответ я услышал: «Это тебе было больно, когда ты спал». «А кто это говорит?» – спросил я, но ответа не последовало. Очевидно, что у этого человека была диссоциированная психика и он сам все это говорил себе. Но при этом ясно, что проблема связана не только с диссоциацией, но и соотношением сознательного и бессознательного (как внешнего, так и внутреннего).
Что касается самой этой симбиотической реальности-психики, то в качестве наиболее фундаментальных ее характеристик Делёз выдвинул в одноименной книге различие и повторение. Жизнь, писал французский мыслитель, реализуется на перекрестке различий и повторений. К этому можно добавить, что данному различению соответствует, как мы неоднократно писали, противопоставление истерии (различия) и обсессии (повторения) как соответственно женского и мужского начал. Истерия и обссесия – это в каком-то смысле метафорическое название книги Делёза «Различие и повторение». Истерия – это наиболее легкая форма безумия. В определенном смысле можно сказать, что и не безумие вовсе. Томас Сас, который внимательно изучал истерию, считал, что это вообще не безумие и что психическое заболевание – это миф. Обссесия – это более сложное заболевание психики. Можно сказать, что это, прежде всего, навязчивое повторение. Истерия – это различие, свобода, в то время как, обсессивные скованы своей обесссией: они повторяют одно и то же. Вот примерно то, что на своем языке хотел сказать Делёз названием своей книги. Делёз – шизофренический философ. Он воспевал «шизиков» в книге «Анти-Эдип». В противоположность параноикам «шизики» и «шиза» – это креативная интеллектуальная среда, «параноики», по Делёзу, некреативная масса, в определенном смысле нормальные люди. Истерия и обсессия все время чередуются друг с другом и, в то же время, сосуществуют. Весь мир – это большая обсессия и большая истерия. Традиционно считается, что истерия – это природное начало, а обсессия – это культурное начало. Но это не совсем так. В природе заложены определенные ритмы, она без этого не может существовать. В этом смысле природа компульсивна. В то же время, истерическое начало присуще культуре в самых ее разнообразных проявлениях. Например, в повседневной жизни. Едет по улице троллейбус, потом другой троллейбус – это обсессия; едет троллейбус, потом за ним «мерседес» – это уже истерия. То было повторение, а это различие. Возможно, именно это в каком-то смысле бессознательно имел в виду Делёз в своей чрезвычайно сложной книге, содержание которой этим, конечно, не исчерпывается. Обсессия и истерия в культуре интегрируются при помощи дизъюнктивного синтеза (термин Делёза). Конъюнкция это обсессия, дизъюнкция или это истерия. Получается, что этот дизъюнктивный синтез: истерия плюс-минус обсессия – универсальная матрица природно-культурного взаимодействия.
Рассмотрим два высказывания:
(1) У меня болит живот
(2) У меня болит душа.
В обоих случаях имеют место тексты, но в первом случае референция происходит к некой части тела, а во втором – к чему имеет место референция во втором случае? – скажем так, к сознанию. Просто так не говорят: «У меня болит сознание». Но имеется в виду по преимуществу именно это. Душевные болезни = болезни, расстройства сознания. Современный средний человек скорее не задумывается над тем, есть ли у него душа, и если его спросить об этом, он, вероятно, скажет, что скорее нет, что это некая языковая метафора. Итак, речь идет о сознании, то есть о старинной философской дилемме разграничения сознания и бытия. Как говорили в Кембридже во времена Рассела и Витгенштейна, «What is mind? – No matter. What is matter? – Never mind».
Когда человек свидетельствует о том, что у него болит живот, он свидетельствует о чем-то более или менее простом, физиологически и анатомически определенном. В ответ на заявление (1) его могут послать на УЗИ или на гастроскопию, и последняя может определить, что в определенном месте того, что он называет своим животом, образовалась язва, которая вызывает специфическое ощущение боли.
В случае же, когда человек говорит, что у него болит душа, он не может указать на то место в своем сознании, где именно у него болит. Он может сказать, что при этом у него теснит в сердце, ломит голову, что он испытывает неприятные ощущения под ложечкой, но это будут дополнительные, сопутствующие признаки, а вовсе не симптоматические точки, которые можно физиологически зафиксировать как места душевной боли.
В этом смысле истерия представляет собой и самый простой случай и самый сложный. Допустим, человек говорит: «У меня болит сердце», и кардиограмма показывает, что у него действительно какие-то существенные изменения сердечно-сосудистой системы. И допустим, второй человек говорит: «У меня болит сердце», а приборы показывают, что сердце у него совершенно здоровое. То есть у этого второго человека истерические боли в сердце (предположим, что такие действительно существуют). И вот вопрос заключается в том, что формально у человека с истерическими болями болит сердце, а фактически у него болит душа. В каком смысле этот случай можно назвать простым, а в каком сложным?
Истерия является простой проблемой в том смысле, что в ее случае истерический стигм на теле субъекта вступает иконизированным сообщением типа «Помогите мне», «Я не могу говорить!», «У меня болит сердце от тоски» и т. д. в духе книги Томаса Саса «Миф о психическом заболевании». То есть в случае истерии ясно, что не тело является источником боли, что тело является только приемником или передатчиком боли, а подлинным симптомом заболевания является текст, который молча передает этот истерический стигм. Вся история изучения истерии, в сущности, история решения в ту или другую сторону вопроса о том, симулирует ли истерик или нет. Фрейд и Шарко считали, что не симулирует – это было по тем временам революцией в психиатрии. В 1970-е годы Томас Сас (Thomas Szasz) вновь стал считать, что истерия (как бы на новом методологическом витке) есть семиотическая симуляция психической болезни, потому что психическая болезнь – это не настоящая болезнь, это миф. Но слово «миф» употреблено Сасом в позитивистском смысле – миф как нечто, что подлежит разоблачению. После работ Леви-Стросса, которого Сас (в отличие от Лакана) явно не читал или не жаловал, употреблять слово «миф» в таком разоблачающем смысле было явным анахронизмом. Миф, по Леви-Строссу – чрезвычайно сложное креативное образование, но миф предсемиотичен (там, где есть слово «миф», нет уже самого мифа, а там где есть миф, нет пока никаких слов), истерия же – явственно семиотична, поэтому мы лучше скажем, что психическая болезнь, в данном случае истерия – не миф, а текст, то есть нечто в семиотическом смысле вполне определенное, в частности, имеющее план выражения, означаемое, и план содержания, означающее. В качестве означаемого выступает мнимая боль в сердце, которой на самом деле, с точки зрения соматической медицины, вовсе нет, а в качестве означающего выступает сообщение «У меня болит сердце» (от тоски или от отчаяния, или от одиночества, или любого другого депрессивного истероподобного состояния души). В этом простота истерии как чего-то, с чего вроде бы уместно отрывать проблему психического заболевания как текста, вернее, проблему того, что в качестве симптома психического заболевания выступает не человеческий орган, а некое послание, сообщение или высказывание, одним словом, текст или в предельном случае целый дискурс.
Но в этом же и сложность случая истерии. Сложность состоит в том, что человеческое тело выступает само по себе как текст, с органами оно или без органов, само тело человека – это говорящее тело. Тело человека состоит не из органов, а из названий этих органов; тело может кричать, вопиять, а может хранить молчание. Валерий Подорога в своей картографии тела может проиллюстрировать то, что я имею в виду.
Каждому телу присуща своя экономия желания. Взаимодействие телесной схемы и образа тела дает отправную точку в анализе образа «моего тела», т. е. неотделимого от телесного «я-чувства», или, выражаясь в духе лакановского психоанализа, от предрефлексивной формации эго. …Помимо человеческих тел также существуют тела войны, голода, тела зараженные, тела убитые, пытаемые, изможденные, угнетенные горем, мертвые, тела утопленников, повешенных и повесившихся, казнимые тела; и также тела проституированные; тела медицинские, преступные анастезированные, подвергнутые гипнозу или тела тех, кто принимает ЛСД, просто опьяненные, тела шизофренические, мазохистские, садистские, феноменальные, тела удовольствия и боли, уязвленные, стыдливые, аскетические; и рядом же тела спорта, тела body builded, побед и триумфов, идеальные тела, одетые и раздетые, обнаженные, тела террористические, тоталитарные тела, тела жертв и палачей; наконец существуют видеотела, фантазматические, виртуальные, тела-симулякры (тело-Мадонна, тело-Сталин, тело-Шварценеггер, тело-рэп, наци-тело). Мы погружены в среду, просто кишащую не нами произведенными телами… и мы должны перемещать свое тело в мире настолько осторожно, насколько этого требуют от нас эти «внешние тела».
Человек – ходячий текст, и тело его – это ходячий дискурс и без всякой истерии. Этот постулат, в общем, совершенно не нов. Если посмотреть историю семиотики со времен Августина, то семиотическая картография тела – дело совершенно обычное (об этом можно справиться, например, в книге Ю. С. Степанова «Семиотика» 1972 года).
И вот двойная артикуляция истерии путает все карты. Получается, что не только истерическое и – шире – психическое заболевание – это текст, то есть психически болеет не человек, а текст, создаваемый им, но что и любое соматическое заболевание – это тоже текст, и отсюда, в век семиотики, недаром возникла такая дисциплина, как психосоматика, которая большинство соматических болезней вывела из психических причин (Ф. Александер, Г. Аман).
Ну, хорошо, а здоровое тело не текст? Такое тело, у которого ничего не болит. Здесь дело в том, что текст возникает тогда, когда нужно что-либо сообщить, чаще всего какую-то неприятную проблему, но иногда и приятную – кого-то поздравить и или что-то восславить – поздравление или ода. В этом смысле поздравляет или восславляется тоже тело, но тело, которое не просто здоровое, беспризнаковое, но такое тело, которое пышет добродетелями. Повышенное здоровье или повышенное величие тело восславляемого государя не менее, а может, даже более семиотично, чем болезненно упадочное тело психически либо соматически больного. Это как в случае близнечности депрессии и гипомании, в сущности, это две стороны одной медали.
Получается, что разграничение между телом и языком и тем самым между материей и сознанием – это ложное или, по меньшей мере, устаревшее разграничение, как это и показала философия начала ХХ века. И все же болезни телесные и болезни душевные достаточно резко различаются, во всяком случае в своих опорных крайних точках. От чего умирает человек – от рака, поразившего его тело, или от терминальной стадии шизофрении, поразившей его сознание при полной сохранности тела? Здесь все же имеется большая разница. Поэтому мы и сказали, что проблема истерии здесь имеет свой чрезвычайно сложный аспект, и не с нее надо начинать семиотическую феноменологию безумия, то есть защиту тезиса о том, что психическое заболевание поражает не самого человека, а те тексты, которые он создает, тексты безумия, речевые акты безумия, практики безумия. Тело пока оставим в покое.
Если взять ту же шизофрению, то она представляет собой не что иное, как порождение необычных патологических текстов – вот и все. Что такое бред? Бред – это просто необычный текст. Что такое галлюцинация? Это воображаемый текст, своеобразие которого состоит в том, что у него нет означаемого или оно настолько глубоко упрятано в глубины сознания или бессознательного, что найти его пока нет никакой возможности. Итак, бред – это испорченный болезнью текст, будь то бред преследования, бред величия или ревности. Мы просто привыкли так говорить, что текст или высказывание выражают сознание, что за высказыванием всегда стоит сознание. Так ли это, мы на самом деле не знаем. Здесь дело обстоит примерно так же, как с феноменологией сновидения в интерпретации ученика Витгенштейна Нормана Малкольма (1958), который утверждал, что только благодаря тому, что люди рассказывают друг другу свои сны, мы смогли составить представление о понятии сновидения. Точно так же мы можем сказать, что только потому, что люди вообще что-то говорят и одни из них говорят разумные вещи, а другие – нелепые, мы можем поделить этих людей на здоровых и сумасшедших. Нам могут возразить: есть такие формы психических заболеваний – кататония или истерический мутизм, офония, при которых вообще никакие высказывания не произносятся, и при этом мы с легкостью диагностируем эти состояния как психическую патологию. Но, говоря так, мы находимся в плену вербально-семиотических представлений. Танцующая балерина тоже ничего не говорит, однако существует такое понятие, как язык балета. Тот факт, что человек застыл в неподвижности, такой же текст, как если бы он повторял, что он вице-король Индии. Язык кататонии – такой же развитый семиотический язык, как и язык балета. Когда Витгенштейн писал свой последний тезис «Трактата» «О чем невозможно говорить, о том следует молчать», он тоже был в плену вербальной семиотики. Поздний Витгенштейн мог бы возразить самому себе раннему, что молчание – это тоже вид языковой игры («Где мы были, мы не скажем, а что делали, покажем»).
И все же, в чем суть психопатологии, даже если мы согласимся с тем нелегко дающимся нашему сознанию тезисом, что болен не человек, а болен текст, что, вернее, мы можем судить о болезни человека только по его патологическим текстам? Все довольно просто. Будем считать, что текст сам выдает свое безумие. Будем считать безумным такой текст, который нарушает законы правильно построенного текста. Соответственно, правильно построенный текст мы будем считать «психически здоровым». Таким образом, возможен будет паранойяльный текст, шизофренический текст, истерический текст, депрессивный, обсессивно-компульсивный текст и т. д. Различие между паранойяльным и параноидным текстом такое же, как между паранойей и параноидным состоянием, а именно: в случае паранойяльного состояния прагмасемантически высказывание выражает возможную ситуацию. Возможно, хотя и маловероятно, чтобы масоны и инопланетяне на самом деле преследовали человека. В этом случае встает проблема разграничения между паранойяльным и здоровым текстом, выражающим реальную опасность. «А что, если его действительно преследуют?» Это разграничение осуществляется только в сфере прагматики, за пределами самого высказывания.
Отличие шизфоренического текста от нормального, или психопатического текста наиболее очевидны. Шизофреническое высказывание нарушает согласованную прагмасемантическую реальность высказывания, выражая то, «чего не бывает на самом деле». Не бывает, чтобы мысли вкладывали в мозг, не бывает, чтобы человек был одновременно Наполеоном и Девой Марией, не бывает, хотя не в сугубо шизофреническом смысле, а в паранойяльном, чтобы жена изменяла со всеми членами кафедры. Чисто логически последнюю ситуацию приходится счесть возможной, что и соответствует тому, что бред ревности является по преимуществу паранойяльным, а не шизофреническим. Вот если бы к этой фразе было добавлено нечто в том духе, что она изменяет путем перекладывания спермы внушением или чем-либо в таком роде, это был бы уже не чистый паранойяльный бред ревности, а шизофренический бред с элементами ревности.
Может быть и так, что шизофренический текст – это такой текст, который нарушает правила осмысленности высказывания. Например, обе знаменитые лингвистические экспериментальные фразы – Щербы: «Глокая куздра бодланула бокра и кудрячит бокренка» – и Хомского «Бесцветные зеленые идеи яростно спят» формально являются шизофреническими текстами. Признаком шизофренического текста является также нарушение синтаксических связей внутри высказывания – таких текстов много у Хлебникова и обэриутов, поэзия которых является по преимуществу шизофренической.
Наиболее очевидную координативную связь между сознанием и высказыванием, обнаруживает невроз навязчивых состояний. Действительно, обсессия, в принципе не может существовать без текстового компонента. Если мы наблюдаем простое посторенние навязчивых действий, например пресловутое мытье рук, то без ментальной связи этого навязчивого действия с идеей загрязненности оно выступает как простая персеверация (стереотипное повторение). Будучи же связано с этой идей, данное действие выступает уже как навязчивый ритуал, соотнесенный с такими обсессивно-компульсивными культурными высказываниями и языковыми играми, как молитва или заклинание.