© Кожинов В. В., наследники, 2023
© ООО «Вершины», 2023
© ООО «Издательство Родина», 2023
Без Тютчева нельзя жить.
Лев Толстой
Если бы встала задача избрать из числа высших творцов мировой лирической поэзии даже самый узкий, самый тесный круг имен, имя Федора Ивановича Тютчева все равно должно было бы в него войти, как бы мы этот круг ни ограничивали. Афанасий Фет, видевший в Тютчеве «одного из величайших лириков, существовавших на земле», с замечательной точностью сказал о поражающем двуединстве, воплотившемся в тютчевском творчестве:
…Здесь духа мощного господство,
Здесь утонченной жизни цвет…
Да, каждого, кто войдет сердцем и разумом в лирический мир Тютчева, не может не поразить это почти сверхъестественное слияние поистине вселенской мощи духа и предельной утонченности души. Слияние этих, казалось бы, несоединимых свойств и определяет, в частности, незаменимость и абсолютную ценность голоса Тютчева в мировой лирике.
Как же рассказать о жизненных корнях тютчевской поэзии? Как выявить их, – не огрубив, не упростив, не засушив, – перед тысячами и тысячами читателей, которых ныне неудержимо влечет к себе Тютчев?
Но этого мало. И в своей личной судьбе, в своем частном бытии Федор Иванович Тютчев – бесконечно сложный человек, как бы весь сотканный из противоречий и разногласий. Вот хотя бы одно из характернейших противоречий тютчевской жизни: поэт был постоянно погружен – как мало кто из людей – в сокровенный мир своих глубоко личных переживаний и в то же самое время непрестанно и со всей страстью мыслил о судьбах России, Европы, целого мира. И это сочеталось, срасталось, сливалось подчас в одной и той же фразе какого-нибудь его письма…
И, наконец, еще одно – и уж, без сомнения, труднейшее для биографа обстоятельство. Федор Иванович Тютчев был человеком, который крайне мало заботился о том, чтобы выразить, воплотить, утвердить себя внешне, так сказать, в публичной жизни. Всем, кто хотя бы в общих чертах знаком с его судьбой, хорошо известно, как неохотно, почти с открытым сопротивлением соглашался он на издание своих книг (да и вышло их при его жизни всего две – к тому же первая увидела свет, когда поэту было пятьдесят с лишним лет!). Он словно бы питал некое отвращение к литературной жизни вообще. Мы почти ничего не знаем о встречах Тютчева с крупнейшими художниками и мыслителями его времени…
Автор первого – из всего лишь двух созданных до настоящего времени – более или менее обстоятельного жизнеописания поэта, Иван Аксаков, лично знавший Тютчева в течение трех десятилетий, а за восемь лет до кончины поэта ставший членом его семьи (мужем старшей дочери Анны), писал о нем:
«Первою биографическою чертою в жизни Тютчева, и очень характерною, сразу бросающеюся в глаза, представляется невозможность составить его полную, подробную биографию. Для большинства писателей, – как бы умеренно они себя ни ценили, – потомство, по выражению Чичикова, все же «чувствительный предмет». Многие еще при жизни заранее облегчают труд своих будущих биографов подбором материалов, подготовлением объяснительных записок. Тютчев – наоборот. Он не только не хлопотал никогда о славе менаду потомками, но не дорожил ею и между современниками; не только не помышлял о своем будущем жизнеописании, но даже ни разу не позаботился о составлении верного списка или хоть бы перечня своих сочинений… Никогда не повествовал о себе, никогда не рассказывал сам о себе анекдотов, и даже под старость, которая так охотно отдается воспоминаниям, никогда не беседовал о своем личном прошлом».
С другой стороны, чрезвычайно мало свидетельств о Тютчеве оставили и знавшие его современники. Это имеет свое естественное объяснение. Более или менее широкое признание поэтической гениальности Тютчева состоялось очень поздно, лишь в нашем столетии. При жизни поэта лишь несколько человек осознавали всю грандиозность тютчевского творчества. Правда, среди этих людей были Достоевский и Толстой.
Достоевский видел в Тютчеве «первого поэта-философа, которому равного не было, кроме Пушкина». Толстой склонялся даже к тому, что Тютчев как лирический поэт превосходит Пушкина. В ответ на возражение, что Пушкин «несравненно шире», Толстой говорил: «Зато Тютчев глубже… Тютчев как лирик несравненно глубже Пушкина». Здесь важен не столько результат спора на тему «кто выше?», сколько сам факт, что подобный спор возможен.
Однако в глазах сколько-нибудь широкого круга и литераторов, и читателей творчество Тютчева долго оставалось, по сути дела, «второстепенным» явлением…
Долговременное установление истинного места тютчевского творчества в русской и мировой литературе обусловлено целой совокупностью причин. Но на одно очень простое и в то же время едва ли не главное (или, по крайней мере, исходное) обстоятельство следует сразу же обратить внимание. В отличие от Пушкина Тютчев был только и исключительно лирическим поэтом. Все его творческое наследие состоит (не считая юношеских стихов, набросков и переводов) из двухсот с лишним лаконичных стихотворений, умещающихся в небольшом томике. Правда, уже Фет сказал об этом томике:
Вот эта книжка небольшая
Томов премногих тяжелей.
Но в «общем» мнении именно внешняя «ограниченность» тютчевского наследия сознательно или бессознательно мешала поставить его в один ряд со столь очевидно широкими и многогранными художественными мирами Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, хотя по глубине и размаху смысла, образному богатству и мощи, совершенству и гибкости слова и, главное, высоте творческого взлета поэзия Тютчева равноценна этим мирам.
Должно было пройти немалое историческое время, прежде чем «на весах» мировой культуры в той или иной мере уравнялись такие явления, как эпос Вергилия и лирика Катулла, «Божественная комедия» Данте и сонеты Петрарки, поэмы Фирдоуси и миниатюры Омара Хайяма, комическая эпопея Рабле и лирические баллады Вийона и т. п. Следует признать, что еще и сегодня такие прямые соотнесения, как «Пушкин и Тютчев» или «Тютчев и Достоевский», звучат как бы не с полной уверенностью. Но в общем и целом верховное положение лирики Тютчева в русской и мировой литературе ныне не подлежит сомнению.
Нельзя не заметить, что гений Тютчева впервые обрел действительно широкое признание в революционную эпоху[1]. Лишь в это время его имя равноправно зазвучало в одном ряду с именами величайших творцов нашей литературы. И чрезвычайно показательным свидетельством этого является ленинское отношение к Тютчеву.
Знавший В. И. Ленина еще с 1890-х годов видный деятель партии П. Н. Лепешинский, характеризуя вождя революции как «большого любителя поэзии, и именно поэзии классической» (об этом, кстати сказать, свидетельствует и ряд других мемуаристов), счел нужным добавить: «Тютчев пользуется его преимущественным благорасположением». Слова эти убедительно подтверждаются тем фактом, что в личной ленинской библиотеке были две книги Тютчева, причем одна из них, как вспоминал постоянно общавшийся с Лениным управляющий делами Совнаркома, находилась на этажерке около письменного стола, а «нередко и на самом столе», ибо Ленин «часто перелистывал, вновь и вновь перечитывал его стихи».
Не менее выразителен и тот факт, что в труднейшей ситуации гражданской войны, 30 июля 1918 года, Ленин подписал постановление Совета Народных Комиссаров о воздвижении памятников великим русским писателям и поэтам, постановление, в котором рядом с именами Толстого, Достоевского, Пушкина, Гоголя стояло и имя Тютчева; позже, но еще до окончания гражданской войны, в 1920 году, Ленин поддержал решение об открытии музея-усадьбы имени Ф. И. Тютчева в подмосковном селе Муранове, где жила с 1870-х годов семья сына поэта, Ивана Федоровича, сохранявшая тютчевские рукописи, библиотеку, личные вещи. Важно иметь в виду, что это был один из самых первых литературно-мемориальных музеев, созданных после революции; даже толстовский музей в Ясной Поляне открылся позднее, в следующем году.
Ленинское отношение к Тютчеву имеет свой существенный смысл. Яркий свет бросает на этот еще не для всех очевидный смысл выступление Валерия Брюсова на торжественном заседании, посвященном 50-летию Ленина, заседании, состоявшемся в апреле 1920 года – незадолго до открытия тютчевского музея.
В начале своей речи о Ленине Валерий Брюсов сказал:
«Вчера вместе с Максимом Горьким мы вспоминали слова поэта Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Такие роковые минуты мы переживаем и сейчас…»
Ленин, надо думать, сочувственно отнесся к этому зачину брюсовской речи. В. Д. Бонч-Бруевич вспоминал ленинские суждения о Тютчеве: «Он восторгался его поэзией… он говорил о стихийном бунтарстве великого поэта, предвкушавшего величайшие события…»
Да, поэзия Тютчева насквозь проникнута духом Истории, предчувствием грандиозных событий и переворотов. Но разглядеть и понять все богатство, всю глубину тютчевского творчества очень нелегко. Ибо поэт вложил, вместил свою творческую волю в предельно сжатые лирические образы. То, что у его великих соратников развертывалось в монументальные эпические и драматургические полотна, Тютчев заключил в тесные границы лаконичных стихотворений, где каждая строка как бы несет в себе не меньшую смысловую нагрузку, чем глава романа или сцена драмы. И в самой этой предельной сжатости, концентрированности выразилась неповторимая самобытная природа тютчевского гения.
Одним из необходимых путей открытия поэта является, несомненно, тщательное изучение его жизни во всей целостности этого понятия, – жизни, которая в конечном счете явилась основой творчества. Такое изучение призвано, в частности, раскрыть и доказать, что Тютчев, при всем своеобразии судьбы его, был таким же центральным, стержневым деятелем отечественной культуры, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой. В этом, пожалуй, и состоит главная цель книги о жизни Федора Ивановича Тютчева.
…Где мыслил я и чувствовал впервые…
Овстуг, 1849
Федор Иванович Тютчев родился 23 ноября (по новому стилю – 5 декабря) 1803 года в селе Овстуг, расположенном у реки Десны, сорока верстами выше города Брянска, входившего тогда в Орловскую губернию. Здесь прошли его детство, отрочество и первые годы юности. Правда, почти каждый год Тютчевы проводили несколько месяцев (обычно зимних) в Москве, которая также сыграла неоценимую роль в становлении поэта, о чем пойдет речь в следующей главе книги. Но все-таки настоящей родиной Тютчева были Овстуг и его окрестности; здесь, сказал позднее поэт, «мыслил я и чувствовал впервые…».
Старший современник Тютчева, исключительно высоко им ценимый Иоганн Вольфганг Гёте оставил нам знаменитый афоризм: «Тот, кто хочет понять поэта, должен идти в страну поэта». Слово «страна» (немецкое «Land») означает в высказывании Гёте ту «землю», «край», «почву», которая играет решающую роль в человеческом и творческом становлении поэта. И прежде всего нам надо попытаться более или менее ясно представить себе «страну» Тютчева.
Овстуг расположен в той части, или, вернее, частице России, которая обычно зовется среднерусской полосой. Возьмем карту европейской России и изберем на ней какую-либо точку в трехстах пятидесяти километрах к югу от Москвы. Ну, скажем, селение Богодухово на реке Неручь – притоке Зуши, впадающей, в свою очередь, в Оку. Если взять это селение в качестве центра некоего круга с радиусом сто пятьдесят – двести километров, окажется, что заключенная в таком круге совсем малая часть России (всего каких-нибудь три процента площади ее европейской территории) породила поистине великую плеяду художников слова, имена которых Тютчев, Кольцов, А. К. Толстой, Тургенев, Полонский, Фет, Никитин, Лев Толстой, Лесков, Бунин, Пришвин, Есенин…
Всех их часто называют «певцами русской природы». Но это только лишь одна сторона их творчества. Можно утверждать, что каждый из перечисленных художников слова стремился прямо и непосредственно воплотить эстетически положительные качества русского бытия и в конечном счете ставил перед собой цель сотворить национальный образ прекрасного. Красота русской природы для этих художников – только необходимое начало, исток, основа национальной красоты в ее целостном содержании, и природное прекрасное предстает в их искусстве в органическом единстве с человеческой красотой и, далее, покоряющей красотой самого художественного слова.
Необходимо оговорить, что «красота» и «прекрасное» в эстетике имеют мало общего с чисто бытовым употреблением этих слов, подразумевающим радующие глаз своей гармоничной формой явления, лица, предметы. Прекрасное в эстетике – и особенно в русской эстетике – немыслимо без напряженного духовного порыва, драматизма или даже трагедийности, что с такой яркостью выразилось в поэзии Тютчева; можно сказать, что его красота – это главным образом трагическая красота.
Но вернемся к тютчевской «стране». Двенадцать названных выше имен слишком, можно даже сказать, чрезмерно весомы, чтобы их происхождение из одной и той же столь малой части русской земли, части, которую и на лошадях-то можно было пересечь за день-два, являло собой только лишь случайное совпадение.
Эта в буквальном смысле срединная часть русской земли (Богодухово лежит примерно в тысяче верст и от Белого и от Черного моря) срединна и в чисто природном отношении. Это лесостепь, которая дает почуять степную ширь и в то же время еще сохраняет – местами даже и до сего дня – могучие боры, дубравы и рощи. И, кроме того, в этом краю особенно рельефно выражена Среднерусская возвышенность. И с крутых холмов (князь Игорь, между прочим, двигался в Половецкую степь именно через этот край, через эти шеломы, последний из которых горестно упомянут в «Слове»: «О руская земле! Уже за шеломянем еси!») открываются захватывающие дух просторы.
Впрочем, нет смысла говорить об этом крае «вообще». Перенесемся прямо в Овстуг, помня, что всего в пятидесяти верстах к югу в родственной местности лежит Красный Рог А. К. Толстого, в ста верстах к юго-востоку – лесковское Панино, еще в ста верстах за ним – пришвинское Хрущово, а если на рассвете отправиться на добрых лошадях к северо-востоку, к концу дня доберешься в фетовские Новоселки или тургеневское Спасское-Лутовиново, а к следующему утру – и в Ясную Поляну.
В нескольких километрах к западу от Овстуга над Десной вздымаются высокие холмы, один из которых, согласно географической мерке, должен даже зваться горой: его высота над уровнем моря – 228 метров. С этих холмов можно увидеть облик края во всем его размахе. К северу, за широкой поймой Десны, несколькими ярусами поднимается вековой лес, а на юге развертывается неограниченное пространство полей, уже за горизонтом которого – дубравы Красного Рога. Десна петляет в своем вольном русле, и ее извивы видны на много верст вдаль.
В этих местах словно сошлись лицом к лицу русский Север и русский Юг, здесь обитают и глухарь, и орел-беркут. Можно недоумевать над написанным в Овстуге стихотворением Тютчева «Смотри, как роща зеленеет…», которое кончается строками:
И лишь порою крик орлиный
До нас доходит с вышины… –
пока не увидишь на зоогеографической карте изданного в 1979 году «Атласа Брянской области» фигурку орла, нанесенную покамест еще, как и фигурка глухаря, тревожно-красным цветом (обозначающим «редких животных»), а не безнадежным коричневым («исчезающих» – как, например, стрепет). В тютчевские времена «крик орлиный» могли услышать все побывавшие в Овстуге. Алексей Толстой писал тогда в полусотне верст к югу от Овстуга:
Край ты мой, родимый край!
Конский бег на воле!
В небе крик орлиных стай!
Волчий голос в поле!
Гой ты, родина моя!
Гой ты, бор дремучий!
Свист полночный соловья!
Ветер, степь да тучи!
Бор и степь, орел и соловей – это не просто романтический набор (хотя знатоки поправляют автора, утверждая, что орлы не собираются в стаи), но точная зооботаническая характеристика родимого края Тютчева.
Этот край не только сердцевина всей русской природы, но и сердцевина русского народа. Нелегко разглядеть национальное единство архангельских поморов и кубанских казаков, отделенных друг от друга двухтысячеверстным пространством. Но русские люди, живущие вокруг Богодухова, как бы соединяют в себе черты тех и других – и в образе жизни, и в душевном складе, и в слове. И чтобы убедиться в этом, нет необходимости изучать бытие всего населения срединной Руси. Вполне достаточно вглядеться в творчество художников, выросших из этой почвы и выразивших ее сокровенную суть. В лирике Тютчева, в песнях Кольцова, в балладах Алексея Толстого, в очерках и романах Тургенева, в эпосе Льва Толстого, в сказах Лескова, в новеллах Бунина воплощен образ общенародной, общенациональной красоты.
И самый тот факт, что все эти художники слова произошли из одной и той же частицы русской земли, чрезвычайно многозначителен. Он со всей убедительностью подтверждает решающую роль срединной Руси в творческом становлении Тютчева и Кольцова, Тургенева и Лескова, Пришвина и Есенина. Именно здесь, где (если попытаться наметить броские контуры многообразнейшего целого) как бы сведены лицом к лицу и угрюмый бор с его глухарями, и раздольная степь с ее орлами, именно здесь, где в человеческих обликах и душах могут объединиться и примириться суровость помора, плывущего в Ледовитый океан, и лихость казака, скачущего к Кавказскому хребту, – именно здесь могло и должно было зародиться в душевной глубине будущих великих художников то зерно, то ядро, из которого развился затем общенациональный образ красоты.
Мы знаем, что на семнадцатом году жизни Тютчев на долгие годы – на четверть века! – расстался со своими родными местами. Но мы знаем также об удивительно ранней духовной зрелости поэта. Его первый биограф Иван Аксаков дивился «его преждевременному развитию, что, впрочем, можно подметить почти во всем детском поколении той эпохи» (Аксаков тут же небезосновательно объясняет это стремительное созревание поколения могучим воздействием эпопеи 1812 года). Домашний учитель Тютчева – Семен Егорович Раич вспоминал, что уже лет с тринадцати Федор был «не учеником, а товарищем моим».
Тютчевское неколебимое осознание верховного смысла и ценности родины и народа сложились уже в самой ранней юности. Об этом со всей ясностью свидетельствует, например, одно из его писем 1845 года к дочери Анне. Дочь родилась и выросла в Германии, где с 1822 года служил Тютчев. Теперь, в 1845 году, шестнадцатилетняя Анна должна была впервые увидеть Россию, куда незадолго до того возвратился наконец сам Тютчев. И вот отец пишет ей о России, с которой сам был разлучен (не считая четырех кратких отпусков) двадцать с лишним лет… Пишет, выражая то понимание и переживание родины, которое в основе своей могло сложиться у него только в юности, до его отъезда в Германию:
«…ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте. До сих пор ты знала страну, к которой принадлежишь, лишь по отзывам иностранцев. Впоследствии ты поймешь, почему их отзывы, особливо в наши дни, заслуживают малого доверия. И когда потом ты сама будешь в состоянии постичь все величие этой страны и все доброе в ее народе, ты будешь горда и счастлива, что родилась русской».
Обо всем этом важно, даже необходимо сказать в самом начале книги о поэте, ибо слишком широко распространены совершенно беспочвенные и даже попросту нелепые представления, из-за которых Тютчев является в глазах множества людей, – в том числе даже и его ревностных почитателей, – чуть ли не в облике некоего «иностранца», далекого от коренной русской жизни. Мы еще не раз вернемся к этой теме.
А теперь вглядимся в тютчевский Овстуг. Даже по очень скудным дошедшим до нас сведениям можно представить себе нарастающее с годами богатство впечатлений, формировавших здесь, в Овстуге, душу и разум поэта.
Вначале, в первые годы, это малый, скромный, но все же по-своему неисчерпаемый мир самой усадьбы. «Старинный садик, – вспоминал позднее Тютчев, – 4 больших липы, хорошо известных в округе, довольно хилая аллея шагов во сто длиною и казавшаяся мне неизмеримой, весь прекрасный мир моего детства, столь населенный и столь многообразный, – все это помещается на участке в несколько квадратных сажен…»
Постепенно этот мир расширялся за ограду усадьбы. Через много лет Тютчев провел дочь Дарью как бы по второму кругу (уже за оградой) своего детского мира, и она рассказала об этом в письме к сестре: «Мы отправились вместе, папа и я, сперва на могилу дедушки, затем в рощи, с которыми связано… столько детских воспоминаний; он рассказал мне, что однажды, когда он со своим наставником гулял в роще рядом с кладбищем, они нашли мертвую горлицу в траве и похоронили ее, а папа написал эпитафию в стихах… Папа приходил после заката солнца собирать душистый чудоцвет в тишине и темноте ночи, и это вызывало в нем неопределенное ощущение таинственности и благоговения… Эти перелески, этот сад, эти аллеи были целым миром… – и миром полным; тут пробудился ум, и детское воображение в этой реальности видело свой идеал».
Тютчевы владели только частью большого села Овстуг. Рядом с домом – скромная церковь и колокольня. Со всех сторон дом окружал сад с вековыми липами и густой сиренью, которую не раз радостно поминал Тютчев, не забывая и овстугских соловьев. Перед домом – цветочные клумбы и ряд тоже памятных, выросших при нем тополей.
Тютчев особенно дорожил видом с овстугского балкона, видом, как он позднее писал, – «на эту воронку из зелени… на деревья, церковь, крыши, наконец, весь горизонт». Дом стоял на возвышенном месте, и горизонт был довольно широк, хотя Тютчев и сожалел об его «ограниченности».
Но с балкона все же открывались усадебные окрестности – одно из полных неповторимого обаяния воплощений среднерусского ландшафта. Само село Овстуг широко раскинулось на восьми холмах, местами покрытых березовыми рощами. Между холмами течет впадающая в Десну небольшая, но поразительно быстрая речка Овстуженка; скорость ее течения столь велика, что она замерзает лишь при температуре двадцать градусов ниже нуля. Дом Тютчевых стоял всего в нескольких десятках метров от речки. У ее берегов и сейчас возвышается поистине уникальный могучий тополь, знакомый поэту; ствол этого исполина могут обхватить только шесть человек. Рядом с тополем – старинный колодезь, из которого брали воду Тютчевы.
Селение как бы несколькими ступенями спускается к северу, к замечательной по своей живописности долине Десны. А на запад, юг и восток от Овстуга – просторы полей, в которые вкраплены кое-где густые рощи и овражки. Вокруг Овстуга – многочисленные села, деревни, хутора. В трех километрах к востоку – Речица, также принадлежавшая Тютчевым; здесь жил дед поэта, выделивший сыну усадьбу в Овстуге. Селения Дорогинь, Молотино, Песочное, Суздальцево, Дятьковичи, Гостиловка, Летошникп, Умысличи, Вщиж – это ближайшие окрестности Овстуга; их названия подчас стоят под стихотворениями в автографах поэта, упоминаются в его письмах…
В Овстуге перед поэтом предстала, конечно, не только родная земля, но и живущий на пей и ею народ. Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые постоянно стремились сохранять и укреплять патриархальные связи с крестьянами. Так, до нас дошли многочисленные документы, свидетельствующие о том, что все члены семьи Тютчевых крестили многих детей своих крестьян, то есть становились их крестными отцами и матерями, исполнявшими так или иначе родственные обязанности. Немало таких крестных детей было и у самого поэта. Архивист Г. В. Чагин разыскал недавно еще одну церковную запись о том, что Федя Тютчев вместе с дворовой девицей Катюшей Кругликовой (выступавшей в качестве крестной матери) крестил сына одного из крепостных.
Дочь поэта Дарья рассказывала в письме к сестре Анне о народном праздновании заветного яблочного Спаса в Овстуге. Рассказ этот относится к 1850-м годам, но не может быть никаких сомнений, что в таких же, или, вернее, еще более патриархальных сценах народных праздников Тютчев участвовал с самого раннего детства.
«Расскажу тебе этот великий день, – писала родившаяся и выросшая в Германии Дарья, впервые тогда увидевшая народный праздник в Овстуге, – крестьянки были счастливы как дети. Вечером они все пришли танцевать и петь… Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папу и маму, да еще и в стихах! Вот образец, который я, быть может, плохо передаю, но именно так его запомнила:
На дубе сидят два голубка,
Целуются, милуются.
Один – Федор Иванович,
Другой – Эрнестина Федоровна».
Через несколько лет Тютчев снова участвует в праздновании яблочного Спаса в Овстуге, и Дарья вновь повествует об этом в письме к Анне: «Крестьяне, все более или менее пьяные, кидались на шею папы и рассказывали ему о своих жалобах».
Такие подробности – пусть сами по себе не очень значительные – важны потому, что опровергают достаточно широко распространенные, но ложные представления, согласно которым Тютчев, сказавший высочайшие слова о русском народе, в реальной жизни будто бы чуть ли не чурался «мужиков». Та же Дарья сообщала, что во время Крымской войны Тютчев пригласил в свой кабинет крепостного ратника, собиравшегося в Севастополь, и сердечно беседовал с ним – братом овстугского повара.
Ясно, что такие отношения складывались с детских и отроческих лет поэта, когда – это легко предположить – отец Тютчева в присутствии сына беседовал с крестьянами, участвовавшими в Отечественной войне 1812 года…
Представление о Тютчеве как о человеке, далеком от народа, возникло давно, при его жизни. Многим казалось, что поэт, который прожил долгие годы за границей, а в Петербурге бывал главным образом в великосветских салонах (о глубоких причинах этого еще пойдет речь), не знает и уж, конечно, не ценит «простонародную», крестьянскую жизнь. Но вот поистине замечательный – изумленный – рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «…меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно».
Подобное изумление испытал при встрече с Тютчевым не один Толстой. Поэт Аполлон Майков писал о нем: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..»
Естественное и глубокое владение языком народа со всей силой воплотилось в самом поэтическом творчестве Тютчева; за последние годы появилось несколько исследований, так или иначе доказывающих это. Однако и до сих пор многие читатели – даже из тех, кто старается пристально и серьезно вглядываться в облик Тютчева, – видят его все же именно таким, каким при первой встрече, подчиняясь расхожему мнению, представлял его себе Лев Толстой. Следует оговорить, что это касается именно и только первой встречи. Толстой, по собственному его свидетельству, встречался с Тютчевым многократно и, кроме того, постоянно и очень напряженно вживался в творения поэта. И о последней своей встрече с Тютчевым в 1871 году Толстой рассказывал так: «…что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого, настояще умного старика». Здесь уже нет и намека на «придворность» и французское красноречие Тютчева… Речь идет о поздних годах жизни поэта. Но едва ли можно спорить с тем, что основы личности закладываются на ранних этапах ее формирования и не возникают позднее заново на пустом месте, а как бы воскресают в каждом возрасте человека.
Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с поэтом: «Мы 4 часа проговорили. Я больше слушал… Это гениальный, величавый и дитя старик». Ясно, что детские черты в облике старика способны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает подлинно человечное детство. Между прочим, можно с полным правом сказать, что поэзия Тютчева на самых ранних этапах развития словно совмещала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость, – совмещала гармонически и плодотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.
И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах, что имело свои очень серьезные причины. Но при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая, достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг «Эти бедные селенья…», в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопящегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий, выстраданный опыт целой жизни – жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном живом общении с брянскими крестьянами.
С одним из этих крестьян, отпущенным своим владельцем на волю и поступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного «дядьки», Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух годов. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через сорок с лишним лет после смерти Н. А. Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме к своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе «память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу».
Незадолго до своей кончины Н. А. Хлопов (1770–1826) завещал своему воспитаннику икону, которую Тютчев хранил до последних дней жизни. На иконе есть надпись: «В память моей искренней любви и усердия к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву. Сей образ по смерти моей принадлежит ему. Подписано 1826 Марта 5-го Николай Хлопов».
Иван Аксаков сказал, ото эта надпись «характеризует и самого Тютчева, которого слуга, бывший крепостной, ого дядька и повар, называет своим другом, и ту эпоху, когда типы, подобные Хлопову, были нередки. Благодаря им, этим высоким нравственным личностям, возникавшим среди и вопреки безнравственности исторического социального строя, – даже в чудовищную область крепостных отношений проступали… лучи все облагораживающей, все возвышающей любви (уже приводились слова из письма Тютчева к дочери Анне: «Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте». – В. К.). …Николай Афанасьевич вполне напоминает знаменитую няню Пушкина, воспетую и самим поэтом, и Дельвигом, и Языковым. Этим няням и дядькам должно быть отведено почетное место в истории Русской словесности. В их нравственном воздействии на своих питомцев следует, по крайней мере отчасти, искать объяснение: каким образом, в конце прошлого и в первой половине нынешнего (то есть XIX. – В. К.) столетия, в наше оторванное от народа общество… пробирались иногда, неслышно и незаметно, струи чистейшего народного духа?»