bannerbannerbanner
Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков

Вадим Цымбурский
Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков

Полная версия

● концепцию евроазиатского и североамериканского приморья-римленда как инкубатора держав – «мировых господ», выдвинутую в 1916 г. Семеновым-Тян-Шанским [Семенов-Тян-Шанский 1996, 599], а в 1942 г., независимо от него, Спайкменом [Spykman 1942];

● гипотезу столкновения цивилизаций как консолидированных политических пространств, обычно связываемую сейчас с именем С. Хантингтона, но на самом деле восходящую к раннему (1931 г.) варианту «геополитики панидей» Хаусхофера, в свою очередь очень близкому к доктрине цивилизационно мотивированных «государств-материков», которую разработал в 1927 г. русский евразиец К.А. Чхеидзе [Хантингтон 1994; 1997; ср. Haushofer К. 1931. Чхеидзе 1927, 32 и сл. – с очень важным комментарием П.Н. Савицкого].

Если придерживаться критериев Ильина, едва ли не все эти классические для исследуемого направления теории, пожалуй, следовало бы отнести не к «геополитике в строгом смысле», а либо к геостратегическим экзерсисам, либо к философствованию на темы политики, пространства и истории. Во всяком случае, если «строгая геополитика» должна главным образом заниматься внутренним строением существующих государств, то перечисленные идеи и модели окажутся, в лучшем для них варианте, на дальней периферии этой науки.

Кроме того, конструируя идеальный образ геополитики как науки, Ильин не уделяет внимания существованию реальной академической дисциплины «политическая география». Известно, что геополитика сперва развивалась в лоне последней: по этому ведомству проходили труды Ратцеля и раннего Маккиндера. Но, начиная с Челлена, как геополитики, так и политгеографы постоянно пытаются провести – пусть условно – разграничительную черту между двумя интеллектуальными областями и профессиями. Не у всех это получается достаточно отчетливо. Таково утверждение Челлена и Хаусхофера о том, что геополитика изучает государство как «пространственный организм», а политическая география – землю в ее качестве «обиталища человеческих сообществ», т. е. опять же пространственных организмов [Dorpalen 1942, 24]. Или утверждение Позднякова: якобы политическая география рассматривает государство (и соответственно политику) с точки зрения пространства, а геополитика – пространство с точки зрения политики [Поздняков 1995, 41]. Ведь на практике не так-то легко бывает сказать, что с точки зрения чего рассматривается. Тут стоит вспомнить попытку Р.Ф. Туровского [Туровский 1999, 10, 38] интегрировать геополитику в политическую географию на правах отрасли, занятой «балансом сил в мире и географией международных отношений». С определением Туровского нельзя согласиться уже потому, что оно не покрывает внутренней геополитики государств. Но поучительно само разногласие между дефинициями Ильина, пытающегося замкнуть «научную геополитику» на «внутреннее устройство отдельных политий», и Туровского, ограничивающего ее внешнеполитической сферой: мы видим, с какими сложностями сталкиваются попытки вписать геополитику в систему научного знания. Но тем показательнее очень наглядные случаи, когда именно политической географии по преимуществу приписывают круг интересов, вменяемых Ильиным «геополитике в строгом смысле».

Так, среди опытов разграничения двух дисциплин очень показательны предпринятый в 1930-х коллегой Хаусхоферов О. Маулем и через полвека, в 1980-х, американцем Дж. Паркером. Эти версии серьезно различаются, но, сопоставляя их, можно, через сами их расхождения, прийти к интересным выводам относительно природы и назначения геополитики.

Мауль уступил политической географии всю статику государства – его расположение, форму, размеры и границы, его физико-географические и культурные свойства, а заодно и прошлую динамику государства – историю его пространственного формирования, все, говоря словами Ильина, «знание об организации политии в качественно определенном пространстве». Политическая география должна осмыслять эти «пространственные данности» (Raumgegebenheiten), тогда как геополитика, по Маулю, живет «пространственными потребностями» (Raumerfordernnisse) государства. «Геополитическая постановка проблем, геополитическое исследование и обучение начинаются с вопроса о том, служат ли и как служат природные и культурные факторы политике, относящейся к пространству, соответствуют ли ее требованиям и насколько». Сами пространственные запросы государства Мауль свел в иерархию, начиная с минимальных первичных условий для его возникновения, обеспечивающих внутреннюю связность и целостность данного образования, и далее располагая возможности для его самозащиты и прироста, для выработки форм взаимодействия с внешним миром, всё более благоприятствующих государству, его народу и экономике. Политической географией, «наукой-матерью» осмысляются прошлое и настоящее, царством же геополитики оказывается проектируемое будущее [Maull 1939, 37].

Сходным образом, хотя и в менее ясных выражениях, другой автор Мюнхенской школы О. Шефер предлагал спрашивать с политической географии «картину того, как пространство воздействует на государство», а геополитике передоверял «вопрос о том, как государство заставляет его (пространство) служить намеченным целям» (цит. по [Соколов 1993, 133]). Здесь, по сути, проводится то же различие, что и у Мауля, – между упором на данности и на потребности, на констатацию и на проектирование.

Обратясь к Паркеру, видим, что он проводит демаркацию совсем иначе, чем немецкие геополитики. Для него политическая география – это наука о жизненных условиях отдельных государств. Эти государства «могут рассматриваться как некие кубики. А те узоры и структуры, которые возникают из этих кубиков, составляют главный интерес геополитического исследования». Рассуждая об «эклектической природе» и вместе с тем о «холистическом подходе» геополитики, о ее стремлении выявлять в политической сфере пространственные ансамбли или целостности (нем. Ganzheiten) «при помощи анализа, а также постулирования гипотез и теорий», Паркер близок к истолкованию исследуемой нами дисциплины как метода конструирования таких целостностей, которые могли бы получать политический смысл, складываясь из разнородных географически аранжированных данных [Parker 1985, 2–5].

Казалось бы, его расхождение с Маулем и Шефером огромно: для них в фокусе геополитики – нужды державы, а для Паркера – соединение стран в более обширные конфигурации (см. определение Туровского). Но есть общая черта, которая объединяет противопоставление геополитики и политической географии у немецких авторов и у Паркера. Эта черта – приписываемая геополитике в обоих случаях проектность, всё равно – проявляется ли она в изыскании средств для удовлетворения предполагаемых державных запросов или в усмотрении тех целостностей, для которых государства при некоторых условиях могут послужить чем-то вроде кубиков конструктора (кстати, показательна сама эта метафора, конструктивистская и вместе игровая).

Едва ли Паркер прав, когда работу с такими ансамблями считает исключительной прерогативой геополитики. Не случайно англичанин П. Тэйлор свое сугубо объективистское описание глобальных пространственно-политических структур с позиций миросистемного анализа назвал не «Геополитикой», а «Политической географией» [Taylor 1985]. Для политической географии пространственная мотивированность и пространственное воплощение политики – это самодовлеющие предметы изучения. Для геополитики же вся информация на этот счет представляет обоснование и опору политического волеизъявления. Поэтому геополитика может провидеть «политическое» там, где его не обнаруживает политическая география (как К. Хаусхоферу открывалась в чисто физико-географической реальности тихоокеанского пояса муссонов возможная суверенная империя «Пан-Азии»). Эту разницу А. Хаусхофер броско иллюстрировал примерами из древней истории: «Задаваясь вопросом о том вкладе, какой вносило географическое положение столичных городов – Вавилона, Сузы, Персеполиса и Пасаргада – в их изменчивую значимость для державы Ахеменидов, мы это делаем в рамках политико-географического исследования. Но основание Александрии великим македонцем мы по праву назовем актом геополитического мировидения» [Haushofer A. 1951, 19].

Аналогично авторам, мнения которых мы привели выше, один из крупнейших геополитиков современной Франции И. Лакост указывает, что «политико-географический анализ ограничивается в каждый момент описанием и измерением различия политических отношений… в разных частях какой-то территории, тогда как анализ геополитический… намного более озабочен стратегиями, направленными на то, чтобы модифицировать (или поддержать) разными способами отношения людей, живущих на некой территории, к государству, от которого они зависят, или к различным политическим силам, или к другим государствам» [Geopolitiques des regions frangaises 1986, XIX]. Для Лакоста понятие «геополитики» охватывает как реальные пространственные стратегии тех или иных политических сил, так и сопоставительное экспертное рассмотрение и оценку подобных стратегий [там же, XVII].

Когда-то в 1938 г. Е.В. Тарле в полемически-обличительной статье против германской геополитики определил ее как «такую "науку" (в кавычках. – В.Ц.), которая больше думает о будущей географии, а не о настоящей, о будущих "пространствах"». Она «не столько учит тому, что было или что есть, сколько возбуждает стремленье к тому, что желательно» [Тарле 1938, 99–100]. Похоже, Тарле здесь сумел ухватить типичную черту не только геополитики Третьего Рейха, но и любой другой, внушающей своими географическими образами и закладываемыми в них политическими сюжетами либо «стремление к тому, что желательно», либо представление о назревающей угрозе, каковую необходимо предотвратить методами пространственной стратегии.

Можно заключить, что геополитика начинается там, где налицо – пусть в замысле или в умственной модели – волевой политический акт, отталкивающийся от потенций, усмотренных в конкретном пространстве. И интересуют ее только такие пространственные структуры, которые мыслятся как субстраты, орудия и проводники порождаемых ею политических планов. Очень сильно, хотя и не без перегибов, об этом недавно написали два автора: «Политический регион представляет собой определенную территорию, выделенную субъективным способом, произволом доминирующей геополитической силы… потому, что таким образом ей удобно рассматривать пространство своего действия. Мыслительные структуры накладываются на реальность… В целом геополитический проект описывается скорее не как принцип организации пространства, а как способ действия мировых сил, способ, строящийся лишь отчасти на реальной переорганизации территории региона» [Лурье, Казарян 1994, 94]. Авторы явно недооценивают меру, в которой «удобство» или «неудобство» конкретного волевого отношения к пространству бывает обусловлено географическими реалиями, но они правы в понимании того, что природа геополитики заключена в конструктивистском подходе к географии человеческих сообществ.

 

Возможно, здесь кроется объяснение столь неприятного для Готтманна 1940-х годов влияния немецкой геополитики в США: влияла не историко-географическая эрудиция и не пангерманистская ее обработка, но сам дух проектного отношения к земной поверхности, дух сборки макрогеографических композиций при осуществлении мировых заданий сверхдержавы.

И всё же, неверно полагать, что политическая география изучает, а геополитика только планирует, – нет, последняя тоже исследует, умственно «прощупывает» мир, но исследует она его в целях проектирования, а часто также и через его посредство. При этом я вовсе не отрицаю ценности науковедческого подхода, полагающего сущность работы ученого в построении и испытании интеллектуальных проектов. Но надо иметь в виду, что целью научных проектов в конечном счете считается обретение некой истины или, по крайней мере, приближение к ней через более глубокое познание разрабатываемого материала. Целью же геополитического проектирования в XX веке было достижение собственно политического эффекта. Проекты классической геополитики, перечисленные выше, – это политические проекты, обращенные скорее к «политическому классу», чем к научному сообществу. Я вовсе не отрицаю и того, что многие науки имеют или способны иметь прикладной, обращенный к практике проектный аспект. Но в случае с геополитикой приходится констатировать, что под влиянием исторической конъюнктуры XX в. проектный аспект политической географии отделился от нее, обретя особый статус и не только существенно расширенную фактическую базу, но также и собственные приемы вчитывания «политического» в неполитические субстанции. Похоже на то, что сциентистский дух XX века легитимизировал в качестве дисциплины с претензиями на статус и функции «науки» определенное мировидение и связанную с ним совокупность когнитивных форм и стратегических технологий, которые в другие эпохи и в других обществах политически реализовались вне увязки с задачами научного познания мира (ср. только что процитированные слова Хаусхофера-младшего о египетской геополитике Александра Македонского).

Оппоненты геополитики – например, Тарле [Тарле 1938, 100] – охотно указывали на ее способность, а порой и готовность включаться своими конструктами непосредственно в дело политической пропаганды, как понимает ее назначение геополитик. Ведь нельзя, в частности, не видеть того, что стратегическое постулирование потенциальных пространств с особыми политическими качествами является деятельностью, во многом подготавливающей и мотивирующей внесение соответствующего самосознания в человеческие сообщества предполагаемых (виртуальных) ансамблей. Так, создавая в 1903 г. концепцию хартленда, Маккиндер находил возможную мотивировку для сплочения приморья Евро-Азии и Внешнего Полумесяца океанических государств под британским водительством против «русской угрозы». Так К. Хаусхофер вырабатывал пропагандистские предпосылки развертывания меридиональных колоссов «Пан-Европы» и «Пан-Азии». И точно так же русские евразийцы, строя картину «особого мира России-Евразии», сцепленного единой судьбой и закольцованного симметрией природных зон, надеялись внедрить этот образ в сознание народов бывшей Российской империи, чтобы тем самым предотвратить предвидимый ими второй, послебольшевистский распад страны.

Разумеется, геополитика – в том идеале, который для ее классиков был нормой – должна основываться на тщательном изучении реалий, а осмысление их геополитиками могло восприниматься политической и географической наукой, расширяя репертуар их моделей и аналитических приемов. Тем не менее, всё это относится либо к условиям работы геополитиков, либо к применимости их результатов за пределами парадигмы, – но едва ли к сущностным ее особенностям.

Конечно же, категории политической географии как академической науки и геополитики отчасти пересекаются. Отнесение отдельных понятий к сфере той или иной дисциплины определяется в конкретный момент дискурсивной прагматикой. Так, ряд понятий, введенных Плешаковым [Плешаков 1994]: «эндемическое поле государства», «пограничное поле», «тотальное (непрерывное) поле», «метаполе (поле, осваиваемое одновременно несколькими государствами)», «геополитическая опорная точка», – могут быть использованы политической географией как категории, характеризующие некоторую наблюдаемую реальность. В рамках этой науки термин «геополитическая опорная точка» отражает лишь общую возможность использования участка земли для осуществления некой региональной политики. Но все эти термины оказываются инструментами геополитики тогда, когда выступают средствами разработки и формулировки политического замысла.

Мода на геополитику в России оборачивается, помимо прочего, и тем, что некоторые авторы заявляют о себе как о геополитиках, на самом деле работая – иногда блестяще – где-то на стыке политической и исторической географии. Но в отличие от претензии на «геополитику без географии» вообще такие неточности самоидентификации не столь опасны, поскольку не слишком искажают в глазах общественности образ дисциплины.

Геополитика в контексте XX столетия

И недруги классической геополитики, особенно в странах социализма [Гейден 1960, Семенов 1952, Каренин 1971], и более объективные ее историки [Parker 1985, Fifild, Pearcy 1944, 6] часто усматривали ее корни в империализме конца XIX – начала XX в. При этом всегда вспоминалась немецкая идея «жизненного пространства» и охотно цитировались слова Маккиндера о «закрытии мира», наступившем в результате его империалистического исчерпания и раздела: «В Европе, Северной и Южной Америке, Африке и Австралазии едва ли найдется место, где можно застолбить участок земли… Отныне в постколумбову эпоху нам придется иметь дело с замкнутой политической системой, и вполне возможно, что это будет система глобального масштаба» [Маккиндер 1995, 163]. Столь авторитетный геополитик, как Грабовский, в своей последней книге 1960 г. «Пространство, государство и история» прямо расписался во влиянии, оказанном на него как профессионала теорией империализма, и посвятил ей большой раздел [Grabowsky 1960, 10, 93–142]. Но как же на деле соотносится географический конструктивизм этой парадигмы с колониалистскими реалиями времен С. Родса и Вильгельма II?

Нельзя забывать, что в ту пору закрытость «постколумбова мира» связывалась не только с глобализацией рынка и коммуникационным «уплотнением ойкумены» [Гаджиев 1997, 5], но, главным образом, с закрытостью самих разделивших планету колониальных империй, которые жесткостью своих границ воспроизводили в расширенном масштабе территориальную замкнутость своих европейских «материнских» наций-государств. И это несмотря на то, что складывались такие империи из кусков земли, раскиданных по разным частям света. В первой трети XX в. будущее расчлененного мира дискутировалось многими мыслителями, видевшими его судьбу по-разному. К. Каутский видел это будущее как униполярный и плановый ультраимпериализм. А. Бергсону представлялся конфликт между всё более интернациональной экономикой и обособленностью национально-государственных организмов, который могло бы преодолеть лишь складывание «открытого общества», т. е. космополитической духовной элиты. Последняя, проведя культурно-религиозные реформы, оказалась бы в состоянии ограничить опасно растущее потребительство «закрытых» массовых обществ[9]. В.И. Ленин был убежден, что мир «закрытых» империй, неспособных решать свои проблемы за счет ничейных земель, обречен на неравномерность развития и непрестанные военные переделы, открывающие путь для революционных прорывов социализма в слабых звеньях международной системы. Тут Ленин отчасти сходился с Маккиндером, предрекавшим, что «всякий взрыв общественных сил вместо того, чтобы рассеяться в окружающем неизведанном пространстве и хаосе варварства, отзовется громким эхом на противоположной стороне земного шара». В итоге, по мнению британского ученого, «разрушению подвергнутся любые слабые элементы в политическом и экономическом организме Земли» [Маккиндер 1995, 163].

Наряду с другими идеологами той эпохи свое решение проблемы реорганизации «постколумбова мира» предложили и геополитики. Они указывали, что сепаратизм национальных имперских сфер приходит к своему концу, взамен чего происходит складывание тоже разграниченных, но неизмеримо более крупных пространственно-связанных образований на новых основаниях – физико-географических, экономических или культурно-цивилизационных. В виртуальном мире геополитики важнейшими величинами становились подобные новые целостности, которые в германской традиции были окрещены «большими пространствами» (Grossraüme), или «большими формами жизни» (Grosslebenformen). Одни проектировщики делали ставку на их формирование, другие, как Спайкмен, страшившийся окружения Северной Америки союзом восточноазиатского и западноевропейского гегемонов, стремились предотвратить возникновение таких сверхдержав в Евро-Азии. Хаусхофер говорил в связи с этим о «панидеях» – консолидирующих сверхнациональных идеях, способных и стремящихся обрести пространственное воплощение. В литературе отмечалось, что прообразами таких конструктов для геополитиков служили доктрина Монро как выражение «панконтинентального сознания» и объединение Италии – пример преобразования географической категории в политическую, подчиненного сверхзадаче строительства нации [Gottmann 1947, 24. Strausz-Hupe 1942, 9].

В неявном виде идея Большого Пространства живет не только в немецкой версии этой парадигмы. Обратимся еще раз к «Географической оси истории» Маккиндера. Мы узнаем из нее, что в прошлом столкновения приморья с силами хартленда распадались на множество отдельных конфликтов без большого мирового резонанса. Приморский «полумесяц» Евро-Азии был феноменом сугубо географическим. В условиях же мира закрытого и проникнутого резонансом, государства приморья, чтобы избежать общего крушения – удела всех «слабых элементов в организме Земли», – должны сплотиться против хартленда в гигантский блок, проникнутый единством интересов. Маккиндер утверждает: приморье Старого Света должно себя осознать феноменом политическим, восприняв сюжет, вчитанный этим автором в мировую историю и географию. Можно сказать, что геополитика в самом деле была порождена евроатлантическим империализмом, но порождена как одна из программ его преодоления и изживания в той его форме, в которой он выступал до Второй мировой войны. Кстати, Тарле в своем памфлете против германской геополитики сумел оценить ее глубочайшее расхождение с привычной империалистической политикой колониальных приобретений [Тарле 1938, 98].

Один критик выделял в аппарате немецкой геополитики три якобы отдельных ключевых представления: Большое Пространство, «жизненное пространство» народа и мотив противостояния Суши и Океана [Гейден 1960]. Думается, эти идеи не являются независимыми друг от друга: на деле, и Суша с Океаном, и «жизненное пространство», охваченное политическим, экономическим и культурным преобладанием данного народа, – это лишь частные случаи Больших Форм Жизни. Но и сам гроссраум – только частное проявление более фундаментальной категории, на которую опирается геополитика как мировидение. Такой категорией служит географическое явление, не просто влияющее на политические процессы – о чем судить политической географии, но предназначенное к волевой трансформации в феномен политический, поскольку, говоря словами цитированных выше авторов, – политической силе удобно и угодно в некий момент так видеть поле своего действия.

 

Можно попытаться типологизировать геополитические идеи, школы и традиции по специфике политических отношений, определяющих конкретные проекты. К примеру, в «Географической оси истории» Маккиндера и в его более поздней книге «Демократические идеалы и реальность» проектирование строится на принципе конкуренции, состязания автономных политических сил[10] [Mackinder 1919], будь то необходимость для приморья сбалансировать превосходство хартленда или тяжба западных держав за контроль над Восточной Европой – ключом к влиянию на тот же хартленд в условиях распада Российской империи.

Для немецкой классической геополитики характерно вкладывание в географию отношений господства-подчинения, реализуемых с целью планомерного волевого переустройства Земли. Таковы – и доктрина Ратцеля с образом государства-организма, которое, поглощая все, что может, по соседству, стремится таким образом врасти в контуры континента; и «плановая пространственная экономика империалистической эпохи», призванная, по Грабовскому, заступить место произвольной «политики расширения» в стиле Ратцеля [Гейден 1960, 79]; и «геополитика панидей» в позднейшей разработке, согласно которой область реализации каждой панидей является одновременно «жизненным пространством» для несущего эту панидею народа-гегемона [Haushofer К. 1937] (однако, в первоначальном 1931 г. варианте этой концепции очень ощутим также и атональный пафос тяжбы между панидеями за народы и пространства, причем сознание некоего народа может становиться полем столкновения нескольких разных панидей, пытающихся навязать себя народу в качестве форм его геополитической самоидентификации [Хаусхофер 2001]). Любопытно, что даже в известных работах К. Шмитта (впервые введшего сам термин Grossraum) о «номосе Суши» и «номосе Океана» характеристика «номосов» как резко различных принципов организации жизни на Больших Пространствах отодвигает на второй план тему прямой конкуренции и борьбы политических сил, олицетворяющих эти принципы[11].

В геополитике американской маккиндеровское агональное начало, похоже, перекрывается сильным немецким влиянием, о котором писал еще Готтманн. Мотив властной организации режимов в масштабах отдельных ареалов и земного пространства в целом проходит от первых работ Спайкмена и Р. Страуса-Хюпе до современных миродержавнических построений 3. Бжезинского на «великой шахматной доске» [Бжезинский 1998]. Но по-своему он преломился и в плюралистической доктрине Хантингтона с ее стремлением предотвратить битвы цивилизаций созданием такого глобального порядка, где бы цивилизационные ареалы были вверены гегемонии их ядровых государств, что представляет собой решение полностью в стиле Хаусхофера.

Французская геополитика П. Видаль де ла Блаша, Ж. Анселя и их продолжателя Готтманна склонна опирать становление Больших Пространств прежде всего на отношения многообразной кооперации, что дает повод упрекать эту школу в «оптимизме и некоторой наивности» [Сороко-Цюпа 1993, 111]. Впрочем, то же отношение кооперации, сопряжения взаимодополняющих потенциалов преобладает и в той ветви российской геополитической традиции, которая идет от евразийцев (ср. [Ильин 1995]). Хотя к этой ветви наша традиция в целом далеко не сводится. Эту типологию можно дополнить и усовершенствовать с учетом геополитических «подпрограмм» и «метапрограмм», способных подчинять один геополитический сюжет, с заложенным в него политическим отношением, другому сюжету, где может реализоваться иное отношение. Так в основной сюжет состязания Германии и держав Океана из маккиндеровских «Демократических идеалов и реальности» под впечатлением торжества Антанты над Вторым рейхом встраивается подсюжет плановой реорганизации Восточной Европы в видах стран-победительниц, закрывающей немцам пути как на Ближний Восток, так и в глубину Евро-Азии. В его же «Круглой Земле и обретении мира» [Mackinder 1943] над, казалось бы, основным сюжетом, пропагандирующим кооперацию стран Северной Атлантики («Средиземного Океана») с СССР – держателем хартленда ради выживания современной цивилизации, надстраивается метасюжет, провозглашающий уравновешение этого широтного человеческого миллиарда христианских народов меридиональным человеческим миллиардом консолидированного пояса муссонов ради создания «мира счастливого, ибо сбалансированного».

Намеченная типология в то же время перекрывается той двоякостью, которая отличает идею геополитики как таковую. Мы уже видели эту двоякость, обсуждая разницу между политической географией и интересующей нас дисциплиной в трактовках Мауля и Паркера.

От военной географии XIX в. и школы Ратцеля геополитика унаследовала этатистскую фокусировку, ставящую ей в обязанность служить требованиям государства, прояснять их, быть государству «пространственным самосознанием» [Bausteine zur Geopolitik 1928, 27]. Но вторым ее, столь же законным, фокусом являются сами по себе перспективы конструирования Больших Пространств, новых целостностей, в которые входят «кубиками» страны с их народами, почвой, хозяйством. Никто иной, как классик американской реалистической политологии X. Моргентау пенял геополитикам за склонность рассуждать о том, «какое пространство предопределено принять у себя владык мира», часто оставляя в стороне вопрос – «какой конкретно нации достанется это владычество» [Morgentau 1978, 165]

Напряжение между двумя возможными фокусировками геополитики XX в. может смягчаться и опосредоваться разными приемами, – например, как в Германии, идеей демографического, культурного или расового превосходства нации над соседями, которое бы делало замышляемый гроссраум ее имперским «жизненным пространством». Но при всех подобных уловках всегда сохраняется риск, что «геополитика панидей» окажется черным ходом для своеобразного «геополитического идеализма», проповедующего политику идеалов, а не интересов и убеждающего народы и государства жертвовать своим эгоизмом, а то и самим своим суверенным существованием ради суверенитета Больших Пространств. Сейчас в России этот вид идеализма ярко обнаруживают писания Дугина.

Весьма оригинально эта вторая фокусировка дисциплины под конец XX в. проявляется на Европейском субконтиненте, где многие национальные государства подвержены двойному прессингу, как со стороны гроссраума объединенной Европы, так и со стороны своих собственных регионов. В геополитике такое состояние оборачивается планами дробления национальных пространств, например, немецкого или итальянского, – а также сборки новых политических целостностей по экономическим критериям из географически смежных регионов разных существующих государств. Как отмечают политологи, мозговой штурм, порождающий подобные структуры, прокладывает дорогу новым регионалистским лояльностям, расшатывая лояльности государственно-национальные [Стрежнева 1993. Жан, Савона 1997]. Вообще, в 1990-е годы на Западе появляются интересные образцы «новой геополитики», которая, разрабатывая геоэкономические транснациональные паттерны, рассматривает государства просто как часть среды, на каковую эти паттерны проецируются [Agnew, Carbridge 1995. Quadrio Curzio 1994]. В отечественной прессе проскальзывают аналогичные попытки проектировать постсоветские целостности, соединяя российские регионы в мыслимые суверенные ассоциации с частями зарубежного соседства.

Как правило, геополитик вольно или невольно делает двойной выбор. Во-первых, ему приходится определяться с тем, что для него является основной реальностью – государство, с его предполагаемыми требованиями, или разного рода «виртуальные пространства», способные это государство поглощать или разрывать. В зависимости от этого выбора либо Большое Пространство видится территориальным ореолом ядровой державы, угодьями какой-то основной имперской нации, либо, напротив, само государство представляется временным волевым соединением географических регионов, способным обесцениваться и перерождаться в материал для геополитических форм, которые может создать другая политическая воля. А во-вторых, как уже говорилось, геополитик обычно выбирает в качестве главного определенное политическое отношение – господства, соревнования или кооперации, – на которое делает основную ставку в своих конструктах.

9Подробнее о бергсоновском идеале «открытого общества» как возрождении средневекового мифа Града Божия в условиях кризиса Европы наций-государств см. [Ильин, Цымбурский 1997].
10Попытка П. Тэйлора развести империализм и геополитику, утверждая, что первый основан на доминировании, а вторая – на состязании независимых сил, явно выдает тот факт, что автор сложился как ученый в маккиндеровской традиции.
11См. [Schmitt 1942. Шмитт 1997]. Любопытно, что в русском переводе названия последней статьи заключительные пять слов привнесены переводчиком (у Шмитта – «Die planetarische Spannung zwischen Ost und West»), явно стремившимся придать тексту более атональный стиль, чем в оригинале.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru